столешницы для ванной под раковину
На раскрытой ладони лежал медвежий зуб.
Встряхнувшись, я окончательно пришел в себя. Перекрестился. Поднял голову — и увидел за окном две растрепанные головы с расплющенными о стекло носами. Это мои греки пялились на меня с ужасом.
Я вышел к ним.
— Никого пока хоронить не надо, — сказал я хрипло. — Ступайте себе. Вот ваши деньги.
Полез в карман за кошельком, но греки, переглянувшись, кинулись наутек.
— Эй, вы куда?
Сбежали. И маджару свою бросили. Я даже погнался за ними, но где там.
А вернулся — Джанко уже сидит, скрестив ноги, и с любопытством рассматривает три свинцовых шарика.
— Помирать не будешь, что ли? — вяло спросил я его, чувствуя себя совершенно разбитым.
Свершилось
Джанко не помер. Наоборот, с того дня он быстро пошел на поправку. Пулевые дырья затянулись со сказочной быстротой, и уже назавтра их можно было не перевязывать.
Если до того он неделю лежал без движения, то теперь меня прямо-таки загонял. Жрал с волчьим аппетитом, я еле успевал варить его любимую картошку с мясом и покупать на базаре диковинный плод кукурузу — ее Джанко обожал еще больше, чем говядину. Мог за раз слопать дюжину початков.
Еще он требовал, чтобы я его катал. Показывал, качая ладонью перед носом, как ему необходим свежий воздух. Перепуганные колдовством греки так и не вернулись, и я обменял мула с маджарой на легонькую коляску с рессорным ходом. Уж не знаю, на каком корабле и зачем привезли в Севастополь этот игрушечный экипаж, предназначенный для катания на пони. Я карликовых лошадок видел только в капитановой энциклопедии, а в нашем городе — ни разу.
И следующая картинка, другой памятнейший день моей жизни, — это как я пыхчу вдоль по улице, везу развалившегося барином индейца, а он знай покуривает трубку и стучит по ободу, чтоб я пошевеливался.
В город мы выехали в первый раз, до того катались только вокруг дома. Но сегодня Джанко потребовал — само собой, без слов, одними жестами, — чтоб я повез его, куда скажет.
Мне-то что? Повез.
Дом капитана Иноземцова находился на углу Мясного переулка, с видом на Артиллерийскую бухту и Большой рейд. В этой части города проживало немало штаб-офицеров флота, кто не имел семьи и получал от портового комендантства казенную квартиру. Если командир корабля — с палисадником и конюшенным сараем, где я теперь и содержал даром доставшуюся колясочку.
Пока я вез своего седока по ровной пустой улочке, как вчера и третьего дня, всё было ничего, но на углу Джанко стукнул по правой оглобле, а это означало, что нужно поворачивать вправо. Мне это не понравилось. Вправо дорога шла в гору, а кроме того через пару минут мы оказались на Большой Морской, людной улице, где все на нас пялились. Правду сказать, было на что: юнга, запряженный на манер ишака, волок в легкой тележечке невиданное чучело с перьями в черных космах.
Ох, наслушался я всякого-разного. И всё снес, ни словом не огрызнулся — вот в каком я пребывал покаянном состоянии духа. Волшебное исцеление Джанко нарушило мои самоубийственные планы, но мнения о собственной персоне и мрачного взгляда на жизнь не переменило. Мне, пожалуй, даже нравилось, что я превратился в тягловое животное, — эту повинность я считал вроде епитимьи и сносил ее безропотно.
Однако индеец погонял меня, всё нетерпеливей постукивая по дереву. Я начал задыхаться и обливаться потом, хотя день был холодный. Мы дважды свернули, поднимаясь по довольно крутому спуску.
Не удержавшись в смирении, я начал ворчать.
— Ишь, запряг! Тпрукни еще! Кобыла я тебе, что ли?
Я сердито оглянулся на Джанко, ожидая увидеть ухмылку на его костлявой физиономии, которая уже перестала быть бледной, а от картошки с мясом даже немножко замордела. Но индеец был серьезен, напряжен. В руке он держал дагерротип. После удивительной операции, в которой я исполнил роль то ли лекаря, то ли шамана, медальона Джанко мне не вернул. Предложил поменять на медвежий коготь. Возражать я не стал. Портрет, на котором вместо волшебного лица чернело пятно, стал мне не в радость, а индейский оберег, пожалуй, пригодился бы. Я предполагал, что этот талисман и спас Джанко от неминуемой гибели, не дал помереть от смертельных ран. Теперь коготь висел у меня на груди, под блузой.
Индеец ткнул пальцем в подворотню каменного двухэтажного дома, в котором располагалось какое-то присутствие.
— Сюда? — спросил я. — А чего здесь?
Он пожал плечами и показал: закати туда коляску и будем ждать.
Ладно, стали ждать. Он курил свою трубку, я — свою. Сидеть на корточках лучше, чем переться в гору с тяжелым прицепом.
Проторчали мы в подворотне долго, я успел соскучиться и замерзнуть. Индейцу-то хорошо, он закутался в одеяло, а я пожалел, что не прихватил с собою бушлата. Осень в тот год выдалась долгая и мягкая, а все-таки был конец ноября.
Несколько раз я предлагал двигаться дальше, но Джанко отмахивался от меня, как от назойливой мухи.
Вдруг приложил палец к губам и показал: спрячься!
Я прижался к стене.
Мимо шла чинная процессия. Женщина в шляпке и темно-серой крылатке вела выводок девочек разного возраста. Все они были одинаково одеты, в такие же серые пальто с пелериной и капоры, обвязанные белой лентой. Шли парами, держась за руки: впереди маленькие, сзади — старшие, уже совсем девушки. Это были воспитанницы Морского пансиона, где за казенный счет содержали девочек-сирот, дочерей флотских офицеров. Серых пансионерок мне доводилось видеть и раньше. Интереса у меня они не вызвали, а больше на улице никого не было, как я ни высовывался из подворотни.
— Куда смотреть-то?
Вот те раз! Мой хворый индеец, оказывается, соскочил с сиденья и, хищно пригнувшись, глядел вслед девичьему выводку. Что он там мог увидеть?
Я с удивлением воззрился на удаляющихся пансионерок. Мой взгляд остановился на паре, которая замыкала шествие. Одна барышня была крупная и высокая, вторая тоненькая, пониже ростом. Вдруг, словно почувствовав мой вопросительный взор или ощутив некий сигнал, та что посубтильней, обернулась. Всего на мгновение — я едва успел увидеть заостренное к подбородку, немного удивленное лицо.
Это была Она!
Мгновение, замри. Пребудь со мною вечно. Пускай всегда, до скончания времен я вижу перед собой Ту, которой единственной принадлежу весь, без остатка. Я хотел бы, чтобы миг, когда я впервые узрел мою Диану наяву, а не в мозаичной недвижности и не в грезах, сиял предо мной и никогда не мерк. Но он не померкнет, я знаю.
Конечно, я не знал тогда ее имени. Я вообще усомнился — не примерещилось ли чудесное видение. Пансионерка отвернулась, и я подумал, что переливчатый свет ноябрьского дня сыграл со мной злую шутку.
Но Джанко пихал меня в бок, что-то желтело в его руке. Я развернул бумажку — ту самую, из дагерротипной лавки. Запись была все так же неразборчива, но заглавные буквы в адресе — «МП» — заставили меня вздрогнуть. «Морской пансион» — вот что там было написано!
— Это она? Она? — задыхаясь и не веря воскликнул я. — Она… живая? Но имя, я не могу прочесть… Что это за буква? Это «А»?
Индеец смотрел на меня сердито. Если он и помнил имя, то повторить его не мог. Толкнул меня, показал: догоняй. И приложил палец к губам: только тихо!
— За ней бечь? — пролепетал я. — А ты как же?
Тут он на меня замахнулся, и я сорвался с места. Процессия уже скрылась за углом, но я знал, куда она движется. До двухэтажного особняка, в котором помещался Морской пансион, было рукой подать. Лишь теперь я понял, зачем Джанко меня сюда привел: в это время воспитанницы обычно возвращались из церкви. На улице, где пансион, подворотен нет, не спрячешься, а здесь было удобное место для наблюдения.
Веря и не веря, я добежал до угла, осторожно выглянул.
Они стояли у крыльца пансиона, собравшись вокруг воспитательницы, которая делала какое-то объявление. Я не мог различить в этой темно-серой толпе девочку, которая показалась мне похожей на Деву. Даже мысленно я не решался выразиться определенней.
Никто на меня не смотрел. Можно было подойти поближе.
— …самостоятельно до обеда. Будьте хорошими девочками, не шалите, во всем слушайтесь Эрнестину Николаевну. — Воспитательница стояла ко мне вполоборота, я видел лишь черные пышные локоны. Голос был молодой, очень звучный и приятный (сейчас я бы сказал «мелодичный»). — Крестинская, Божко, Короленко и Спицына, вы пойдете ко мне домой, на урок музыки. Остальные — в дортуар. До скорого свидания.
— До свиданья, Агриппина Львовна! — ответили два десятка звонких голосов.
Девочки галдя и толкаясь кинулись к входу.
Подле черноволосой дамы остались четверо. Уже не строем, а вольно они пошли за своей Агриппиной Львовной в сторону Продольных улиц. Я заметался, не зная, где Она — вошла ли в дом, отправилась ли за учительницей.
В пансион все равно проникнуть было невозможно, а одна из спутниц дамы, шедшая слева, была тоненькая и невысокая. Похожа!
Некоторое время я крался сзади, терзаясь сомнениями. Девушка, которую я пожирал глазами, больше не оборачивалась.
Но слежка продолжалась недолго. На тихой улице — ее названия я не знал — перед особнячком с надстройкой (называется «мезонин») женщина и четверо пансионерок остановились. Я спрятался за дерево. Их тут было много, деревьев. По-вдоль тротуара вереницей выстроились липы, а над каменной стеной, соединявшей этот дом с соседним, нависал ветвистый дуб. Летом здесь, наверное, было хорошо, тенисто.
Пока учительница доставала из сумочки ключ и отпирала дверь, воспитанницы разговаривали меж собой. Три повернулись в мою сторону: одна аккуратненькая, с кукольным личиком, другая рослая и круглощекая, третья щупленькая и забавная, в веснушках. Лишь та, из-за которой колотилось сердце, оставалась ко мне спиной.
«Повернись, повернись!» — умолял я.
— Входите, девочки.
Брюнетка (я по-прежнему на нее не смотрел) распахнула створку. Прежде чем войти, Она наконец оглянулась — и на сей раз дала себя рассмотреть как следует. Меня она не заметила, но что-то все-таки чувствовала. В черных глазах, оглядывавших улицу, читалось недоумение или, может быть, ожидание.
Всякие сомнения отпали. Это была Она, девушка с дагерротипа. А стало быть и с мозаики. Я не перепутал бы этот пристальный взгляд ни с каким другим.
И прическа, и контур лица, и строгий рисунок маленького рта — всё совпадало.
У меня нет объяснения чуду, которое определило мою судьбу. Не знаю, как вышло, что севастопольская девочка, воспитанница Морского Пансиона, оказалась так поразительно похожа на Деву из потайной пещеры. Может быть, я просто очень сильно хотел, чтобы заколдованная красавица ожила — и обмер от первого же девичьего лица, которое напоминало настенную картину.
Забегая вперед, скажу, что, когда я после долгой отлучки вновь оказался в своей пещере, то испытал легкое разочарование. Мозаичная Дева была хуже живой Дианы. Мне даже померещилось, что изображение стало немного другим — не таким, каким я его лелеял в памяти, плавая по морю. Подозреваю, что лицо с дагерротипа наложилось на этот зрительный образ и отчасти его подменило.
Но не буду про это. Зачем обрывать одно из самых драгоценных воспоминаний моей жизни?
Когда они вошли, я подбежал к двери и прочел надпись на медной табличке:
«Агриппина Львовна ИПСИЛАНТИ»
Что делать дальше, я не знал, однако не ушел бы с этого места ни за что на свете. После случившегося волшебства я был готов допустить что угодно. Например, что дом заколдованный и что я его никогда больше не найду. Подозрение мое усилилось, когда изнутри донеслись райские звуки: кто-то заиграл на пианино — несравненно искусней, чем лейтенант Кисельников в кают-компании, и нежные голоса запели до того сладко, что наяву подобной красоты существовать никак не могло.
Чародейская музыка манила меня и притягивала. Я не мог противиться этой засасывающей силе.
Вот когда пригодилось умение карабкаться на мачты.
Одним духом влез я на ближайшую липу, с нее перепрыгнул на гребень стены.
Увидел двор с пожухшей клумбой. Чудесные звуки лились из открытого окна, но спрыгнуть вниз я не решился — меня могли заметить. К тому же мне не понравилась собачья будка подле крылечка. Она была какая-то неестественно большая. И судя по звяканью цепи, не пустая.
Но раскидистый дуб тянул ко мне свои мощные ветви, и я легко перескочил на ближайшую. Она качнулась, но выдержала.
Дальше просто. Я перебрался к самому стволу, спрятался за ним. Точка обзора была отменная, а если выражаться изящно — идеальная.
Осеннее солнце к полудню хорошо прогрело воздух. Потому-то, на мое счастье, окно и было открыто.
С дуба отлично просматривалась вся комната, освещенная мягкими лучами. Благодаря природной зоркости, усиленной возбуждением, я мог видеть всё до мелочей, но первое время, конечно, глядел только на Нее.
Она стояла ближе всего к пианино, на котором играла дама. Три остальные пансионерки расположились в ряд чуть поодаль.
Боже, какой у Нее был голос! Пела она не по-нашему, непонятно — но где сказано, что ангельские песнопения внятны человечьему уху? Хрустальной чистоты звуки трепетали и воспаряли, так что замирало сердце. Когда же напев подхватили еще три голоса — низкий, тоненький и звонкий, мне показалось, что я сейчас умру от неизъяснимого блаженства.
Но мелодия оборвалась на середине, на полпути к небу. Я чуть не взвыл от разочарования.
Женщина за роялем сказала:
— Нет-нет. Контральто, не сбиваться с октавы. А вы, Крестинская, не грассируйте так нарочито в слове «россиньоль», это получается уже не французское «эр», а малороссийское «хэ». Ну-ка, еще раз, сначала…
Я узнал ее!
Это она на дагерротипе касалась плечом моей расколдованной Девы. Я не слишком удивился и не задержал на брюнетке взгляда. Отметил лишь, что она молода и, кажется, красива. Хотя, конечно, рядом с Ней всякая другая красота меркла. Например, очень ладненькая девица в золотых кудряшках, которая как-то не так выпевала «эр», показалась мне бесцветной, две другие — вовсе уродинами.
Они спели то же самое еще раз, часто повторяя одну и ту же фразу «россиньоль-амурё» (после я узнал, что на французском она значит «влюбленные соловьи»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Встряхнувшись, я окончательно пришел в себя. Перекрестился. Поднял голову — и увидел за окном две растрепанные головы с расплющенными о стекло носами. Это мои греки пялились на меня с ужасом.
Я вышел к ним.
— Никого пока хоронить не надо, — сказал я хрипло. — Ступайте себе. Вот ваши деньги.
Полез в карман за кошельком, но греки, переглянувшись, кинулись наутек.
— Эй, вы куда?
Сбежали. И маджару свою бросили. Я даже погнался за ними, но где там.
А вернулся — Джанко уже сидит, скрестив ноги, и с любопытством рассматривает три свинцовых шарика.
— Помирать не будешь, что ли? — вяло спросил я его, чувствуя себя совершенно разбитым.
Свершилось
Джанко не помер. Наоборот, с того дня он быстро пошел на поправку. Пулевые дырья затянулись со сказочной быстротой, и уже назавтра их можно было не перевязывать.
Если до того он неделю лежал без движения, то теперь меня прямо-таки загонял. Жрал с волчьим аппетитом, я еле успевал варить его любимую картошку с мясом и покупать на базаре диковинный плод кукурузу — ее Джанко обожал еще больше, чем говядину. Мог за раз слопать дюжину початков.
Еще он требовал, чтобы я его катал. Показывал, качая ладонью перед носом, как ему необходим свежий воздух. Перепуганные колдовством греки так и не вернулись, и я обменял мула с маджарой на легонькую коляску с рессорным ходом. Уж не знаю, на каком корабле и зачем привезли в Севастополь этот игрушечный экипаж, предназначенный для катания на пони. Я карликовых лошадок видел только в капитановой энциклопедии, а в нашем городе — ни разу.
И следующая картинка, другой памятнейший день моей жизни, — это как я пыхчу вдоль по улице, везу развалившегося барином индейца, а он знай покуривает трубку и стучит по ободу, чтоб я пошевеливался.
В город мы выехали в первый раз, до того катались только вокруг дома. Но сегодня Джанко потребовал — само собой, без слов, одними жестами, — чтоб я повез его, куда скажет.
Мне-то что? Повез.
Дом капитана Иноземцова находился на углу Мясного переулка, с видом на Артиллерийскую бухту и Большой рейд. В этой части города проживало немало штаб-офицеров флота, кто не имел семьи и получал от портового комендантства казенную квартиру. Если командир корабля — с палисадником и конюшенным сараем, где я теперь и содержал даром доставшуюся колясочку.
Пока я вез своего седока по ровной пустой улочке, как вчера и третьего дня, всё было ничего, но на углу Джанко стукнул по правой оглобле, а это означало, что нужно поворачивать вправо. Мне это не понравилось. Вправо дорога шла в гору, а кроме того через пару минут мы оказались на Большой Морской, людной улице, где все на нас пялились. Правду сказать, было на что: юнга, запряженный на манер ишака, волок в легкой тележечке невиданное чучело с перьями в черных космах.
Ох, наслушался я всякого-разного. И всё снес, ни словом не огрызнулся — вот в каком я пребывал покаянном состоянии духа. Волшебное исцеление Джанко нарушило мои самоубийственные планы, но мнения о собственной персоне и мрачного взгляда на жизнь не переменило. Мне, пожалуй, даже нравилось, что я превратился в тягловое животное, — эту повинность я считал вроде епитимьи и сносил ее безропотно.
Однако индеец погонял меня, всё нетерпеливей постукивая по дереву. Я начал задыхаться и обливаться потом, хотя день был холодный. Мы дважды свернули, поднимаясь по довольно крутому спуску.
Не удержавшись в смирении, я начал ворчать.
— Ишь, запряг! Тпрукни еще! Кобыла я тебе, что ли?
Я сердито оглянулся на Джанко, ожидая увидеть ухмылку на его костлявой физиономии, которая уже перестала быть бледной, а от картошки с мясом даже немножко замордела. Но индеец был серьезен, напряжен. В руке он держал дагерротип. После удивительной операции, в которой я исполнил роль то ли лекаря, то ли шамана, медальона Джанко мне не вернул. Предложил поменять на медвежий коготь. Возражать я не стал. Портрет, на котором вместо волшебного лица чернело пятно, стал мне не в радость, а индейский оберег, пожалуй, пригодился бы. Я предполагал, что этот талисман и спас Джанко от неминуемой гибели, не дал помереть от смертельных ран. Теперь коготь висел у меня на груди, под блузой.
Индеец ткнул пальцем в подворотню каменного двухэтажного дома, в котором располагалось какое-то присутствие.
— Сюда? — спросил я. — А чего здесь?
Он пожал плечами и показал: закати туда коляску и будем ждать.
Ладно, стали ждать. Он курил свою трубку, я — свою. Сидеть на корточках лучше, чем переться в гору с тяжелым прицепом.
Проторчали мы в подворотне долго, я успел соскучиться и замерзнуть. Индейцу-то хорошо, он закутался в одеяло, а я пожалел, что не прихватил с собою бушлата. Осень в тот год выдалась долгая и мягкая, а все-таки был конец ноября.
Несколько раз я предлагал двигаться дальше, но Джанко отмахивался от меня, как от назойливой мухи.
Вдруг приложил палец к губам и показал: спрячься!
Я прижался к стене.
Мимо шла чинная процессия. Женщина в шляпке и темно-серой крылатке вела выводок девочек разного возраста. Все они были одинаково одеты, в такие же серые пальто с пелериной и капоры, обвязанные белой лентой. Шли парами, держась за руки: впереди маленькие, сзади — старшие, уже совсем девушки. Это были воспитанницы Морского пансиона, где за казенный счет содержали девочек-сирот, дочерей флотских офицеров. Серых пансионерок мне доводилось видеть и раньше. Интереса у меня они не вызвали, а больше на улице никого не было, как я ни высовывался из подворотни.
— Куда смотреть-то?
Вот те раз! Мой хворый индеец, оказывается, соскочил с сиденья и, хищно пригнувшись, глядел вслед девичьему выводку. Что он там мог увидеть?
Я с удивлением воззрился на удаляющихся пансионерок. Мой взгляд остановился на паре, которая замыкала шествие. Одна барышня была крупная и высокая, вторая тоненькая, пониже ростом. Вдруг, словно почувствовав мой вопросительный взор или ощутив некий сигнал, та что посубтильней, обернулась. Всего на мгновение — я едва успел увидеть заостренное к подбородку, немного удивленное лицо.
Это была Она!
Мгновение, замри. Пребудь со мною вечно. Пускай всегда, до скончания времен я вижу перед собой Ту, которой единственной принадлежу весь, без остатка. Я хотел бы, чтобы миг, когда я впервые узрел мою Диану наяву, а не в мозаичной недвижности и не в грезах, сиял предо мной и никогда не мерк. Но он не померкнет, я знаю.
Конечно, я не знал тогда ее имени. Я вообще усомнился — не примерещилось ли чудесное видение. Пансионерка отвернулась, и я подумал, что переливчатый свет ноябрьского дня сыграл со мной злую шутку.
Но Джанко пихал меня в бок, что-то желтело в его руке. Я развернул бумажку — ту самую, из дагерротипной лавки. Запись была все так же неразборчива, но заглавные буквы в адресе — «МП» — заставили меня вздрогнуть. «Морской пансион» — вот что там было написано!
— Это она? Она? — задыхаясь и не веря воскликнул я. — Она… живая? Но имя, я не могу прочесть… Что это за буква? Это «А»?
Индеец смотрел на меня сердито. Если он и помнил имя, то повторить его не мог. Толкнул меня, показал: догоняй. И приложил палец к губам: только тихо!
— За ней бечь? — пролепетал я. — А ты как же?
Тут он на меня замахнулся, и я сорвался с места. Процессия уже скрылась за углом, но я знал, куда она движется. До двухэтажного особняка, в котором помещался Морской пансион, было рукой подать. Лишь теперь я понял, зачем Джанко меня сюда привел: в это время воспитанницы обычно возвращались из церкви. На улице, где пансион, подворотен нет, не спрячешься, а здесь было удобное место для наблюдения.
Веря и не веря, я добежал до угла, осторожно выглянул.
Они стояли у крыльца пансиона, собравшись вокруг воспитательницы, которая делала какое-то объявление. Я не мог различить в этой темно-серой толпе девочку, которая показалась мне похожей на Деву. Даже мысленно я не решался выразиться определенней.
Никто на меня не смотрел. Можно было подойти поближе.
— …самостоятельно до обеда. Будьте хорошими девочками, не шалите, во всем слушайтесь Эрнестину Николаевну. — Воспитательница стояла ко мне вполоборота, я видел лишь черные пышные локоны. Голос был молодой, очень звучный и приятный (сейчас я бы сказал «мелодичный»). — Крестинская, Божко, Короленко и Спицына, вы пойдете ко мне домой, на урок музыки. Остальные — в дортуар. До скорого свидания.
— До свиданья, Агриппина Львовна! — ответили два десятка звонких голосов.
Девочки галдя и толкаясь кинулись к входу.
Подле черноволосой дамы остались четверо. Уже не строем, а вольно они пошли за своей Агриппиной Львовной в сторону Продольных улиц. Я заметался, не зная, где Она — вошла ли в дом, отправилась ли за учительницей.
В пансион все равно проникнуть было невозможно, а одна из спутниц дамы, шедшая слева, была тоненькая и невысокая. Похожа!
Некоторое время я крался сзади, терзаясь сомнениями. Девушка, которую я пожирал глазами, больше не оборачивалась.
Но слежка продолжалась недолго. На тихой улице — ее названия я не знал — перед особнячком с надстройкой (называется «мезонин») женщина и четверо пансионерок остановились. Я спрятался за дерево. Их тут было много, деревьев. По-вдоль тротуара вереницей выстроились липы, а над каменной стеной, соединявшей этот дом с соседним, нависал ветвистый дуб. Летом здесь, наверное, было хорошо, тенисто.
Пока учительница доставала из сумочки ключ и отпирала дверь, воспитанницы разговаривали меж собой. Три повернулись в мою сторону: одна аккуратненькая, с кукольным личиком, другая рослая и круглощекая, третья щупленькая и забавная, в веснушках. Лишь та, из-за которой колотилось сердце, оставалась ко мне спиной.
«Повернись, повернись!» — умолял я.
— Входите, девочки.
Брюнетка (я по-прежнему на нее не смотрел) распахнула створку. Прежде чем войти, Она наконец оглянулась — и на сей раз дала себя рассмотреть как следует. Меня она не заметила, но что-то все-таки чувствовала. В черных глазах, оглядывавших улицу, читалось недоумение или, может быть, ожидание.
Всякие сомнения отпали. Это была Она, девушка с дагерротипа. А стало быть и с мозаики. Я не перепутал бы этот пристальный взгляд ни с каким другим.
И прическа, и контур лица, и строгий рисунок маленького рта — всё совпадало.
У меня нет объяснения чуду, которое определило мою судьбу. Не знаю, как вышло, что севастопольская девочка, воспитанница Морского Пансиона, оказалась так поразительно похожа на Деву из потайной пещеры. Может быть, я просто очень сильно хотел, чтобы заколдованная красавица ожила — и обмер от первого же девичьего лица, которое напоминало настенную картину.
Забегая вперед, скажу, что, когда я после долгой отлучки вновь оказался в своей пещере, то испытал легкое разочарование. Мозаичная Дева была хуже живой Дианы. Мне даже померещилось, что изображение стало немного другим — не таким, каким я его лелеял в памяти, плавая по морю. Подозреваю, что лицо с дагерротипа наложилось на этот зрительный образ и отчасти его подменило.
Но не буду про это. Зачем обрывать одно из самых драгоценных воспоминаний моей жизни?
Когда они вошли, я подбежал к двери и прочел надпись на медной табличке:
«Агриппина Львовна ИПСИЛАНТИ»
Что делать дальше, я не знал, однако не ушел бы с этого места ни за что на свете. После случившегося волшебства я был готов допустить что угодно. Например, что дом заколдованный и что я его никогда больше не найду. Подозрение мое усилилось, когда изнутри донеслись райские звуки: кто-то заиграл на пианино — несравненно искусней, чем лейтенант Кисельников в кают-компании, и нежные голоса запели до того сладко, что наяву подобной красоты существовать никак не могло.
Чародейская музыка манила меня и притягивала. Я не мог противиться этой засасывающей силе.
Вот когда пригодилось умение карабкаться на мачты.
Одним духом влез я на ближайшую липу, с нее перепрыгнул на гребень стены.
Увидел двор с пожухшей клумбой. Чудесные звуки лились из открытого окна, но спрыгнуть вниз я не решился — меня могли заметить. К тому же мне не понравилась собачья будка подле крылечка. Она была какая-то неестественно большая. И судя по звяканью цепи, не пустая.
Но раскидистый дуб тянул ко мне свои мощные ветви, и я легко перескочил на ближайшую. Она качнулась, но выдержала.
Дальше просто. Я перебрался к самому стволу, спрятался за ним. Точка обзора была отменная, а если выражаться изящно — идеальная.
Осеннее солнце к полудню хорошо прогрело воздух. Потому-то, на мое счастье, окно и было открыто.
С дуба отлично просматривалась вся комната, освещенная мягкими лучами. Благодаря природной зоркости, усиленной возбуждением, я мог видеть всё до мелочей, но первое время, конечно, глядел только на Нее.
Она стояла ближе всего к пианино, на котором играла дама. Три остальные пансионерки расположились в ряд чуть поодаль.
Боже, какой у Нее был голос! Пела она не по-нашему, непонятно — но где сказано, что ангельские песнопения внятны человечьему уху? Хрустальной чистоты звуки трепетали и воспаряли, так что замирало сердце. Когда же напев подхватили еще три голоса — низкий, тоненький и звонкий, мне показалось, что я сейчас умру от неизъяснимого блаженства.
Но мелодия оборвалась на середине, на полпути к небу. Я чуть не взвыл от разочарования.
Женщина за роялем сказала:
— Нет-нет. Контральто, не сбиваться с октавы. А вы, Крестинская, не грассируйте так нарочито в слове «россиньоль», это получается уже не французское «эр», а малороссийское «хэ». Ну-ка, еще раз, сначала…
Я узнал ее!
Это она на дагерротипе касалась плечом моей расколдованной Девы. Я не слишком удивился и не задержал на брюнетке взгляда. Отметил лишь, что она молода и, кажется, красива. Хотя, конечно, рядом с Ней всякая другая красота меркла. Например, очень ладненькая девица в золотых кудряшках, которая как-то не так выпевала «эр», показалась мне бесцветной, две другие — вовсе уродинами.
Они спели то же самое еще раз, часто повторяя одну и ту же фразу «россиньоль-амурё» (после я узнал, что на французском она значит «влюбленные соловьи»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49