https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Самая обыкновенная пляжная картина. Вот только девочка была необыкновенной, точь-в-точь похожей на ту, что уже не раз снилась мне по ночам, Я никому не рассказывал об этих снах и, просыпаясь, тут же забывал о них, но девочка снилась снова, всегда одна и та же — тонкая, длинноногая, с большими синими глазами и бантом в светлых рассыпающихся волосах. И вот сейчас она играла в двадцати шагах от меня, у нее были синие — именно синие, а не голубые — глаза, густые светлые волосы, и только банта в них не было. Но это была она. С той, конечно, разницей, что она не была моей дочерью.
Девочка заметила меня, застеснялась и побежала к матери, смешно выбрасывая длинные ножки. Она прижалась к матери, и та привычно обняла ее левой рукой, посмотрела на меня и улыбнулась понимающей улыбкой взрослого любящего человека, такую улыбку я уже не раз замечал у молодых матерей, наблюдающих за играми своих детей. И это движение, которым она прижала к себе девочку, тоже было хорошо знакомо мне — именно так я обнимал во сне свою дочь, ее шея на сгибе локтя, маленькая нежная ручонка в моей руке и прикосновение щеки к плечу. Странно — точно так же я не раз обнимал и Асю, но всегда хорошо чувствовал, что с дочерью было бы как-то иначе. Не знаю как, но иначе.
Мать что-то тихо сказала девочке, слов я не расслышал, да они и не нужны были, оказалось достаточно какой-то одной микросекундной нотки, чтобы выразить сложнейшую гамму чувств — ласки, ободрения, спокойствия, — и девочка весело засмеялась.
Я подумал, что лет пять-шесть назад мне и в голову не приходило, что молодые матери могут улыбаться и говорить как-то особенно, что дом — это нечто большее, чем крыша над головой и место, где можно спокойно работать. Но двадцатипятилетним парням не снятся нерожденные сыновья и дочери. А мне шел тридцать первый год, и я с горечью подумал, что, когда моей дочери будет семнадцать лет, мне стукнет по меньшей мере пятьдесят. Вот так, ни меньше ни больше. А впрочем, почему же не больше? Не меньше — это уж точно, а вот больше — наверняка.
48
Когда я проснулся, Ася уже собралась и торопливо красила губы. Завинчивая тюбик с помадой, она оглянулась на меня и сказала:
— Попьешь чаю, а завтракать сходи куда-нибудь, все мои запасы вышли.
— Ты когда придешь?
— Часов в девять, не раньше, придется посидеть в библиотеке. А когда тебе надо быть в институте?
— Завтра, — чуть помедлил я с ответом.
Я действительно обещал быть во вторник, но никаких особенно срочных дел у меня не было и, помнится, я говорил об этом Асе, и сейчас мне хотелось, чтобы она спросила, не смогу ли я остаться. Но спросила она другое:
— Когда поедешь?
— Наверно, лучше сегодня.
— Значит, до пятницы?
— Да.
Ася села на кровать, нагнулась и легонько коснулась губами моей щеки.
— Ну, не скучай, милый, я побежала. Будешь уходить — закрой форточку.
И она ушла.
Я провалялся в постели почти до десяти, оделся, стал прикидывать, какой электричкой лучше поехать в Долинск. А ехать не хотелось. Я позавтракал, сходил в кино, потом долго сидел в пивбаре. Когда вышел на улицу, там было по-осеннему пасмурно и холодно. Я решил было остаться сегодня здесь, а завтра уехать с первой электричкой, но шел всего пятый час, и я не представлял, что делать до прихода Аси.
И я поехал в Долинск. И там был холодный осенний дождь. Со станции я быстро пошел домой, думая, как скоротать оставшиеся до сна часы, — не хотелось ни читать, ни работать. И когда увидел в своей квартире свет, обрадовался: значит, там Ольф или Жанна и не придется быть одному.
Еще на лестничной площадке я услышал их голоса, они говорили громко, перебивая друг друга, и, когда я вставил ключ в замок, оба, как по команде, смолкли. Ольф вышел мне навстречу, как-то смущенно сказал:
— А, курортник явился… Как съездили?
— Нормально. Вы чего шумите?
— Да так, философствуем, за жизнь глаголахам…
Видно, философствовали они давно — накурено было до синевы. Я открыл дверь на балкон и кинул Жанне куртку:
— Укройся… Так о чем же вы философствовали?
Оба промолчали, словно не слышали ничего.
— Поругались, что ли?
— Нет, — сказал Ольф.
Жанна сердито взглянула на него, и я мирно сказал:
— Не сверкай очами, женщина. Лучше скажи, из-за чего вы поцапались, авось и я свою лепту в вашу распрю внесу.
— А вот из-за чего.
Жанна дала мне раскрытый журнал и ткнула пальцем в подчеркнутое место.
— Читай.
Я стал читать: «Ученые пишут в среднем по три с половиной статьи за всю свою жизнь…»
— Ну и что? — Я пожал плечами. — Эка невидаль.
— А ты дальше читай, там еще много подчеркнуто.
Я полистал страницы, прочел некоторые отмеченные фразы:
«Если бы удалось идеально „хорошо поставить“ систему образования традиционного типа, талант вообще не мог бы сохраниться…»
«Способность к анализу и к построению новых связей в большинстве случаев падает также и с возрастом.
Исследования чешских ученых И.Фолта и Л.Нового по творчеству математиков показывают, что пик творчества математика проходит в возрасте двадцати — двадцати пяти лет. К тридцати годам активность снижается на две трети, а к пятидесяти — падает до десяти процентов».
— Ну? — насмешливо подняла брови Жанна. — Впечатляет?
— Не очень.
— А вот его — очень. — Она кивнула на Ольфа. — И он пытается убедить меня, что теперь у всех нас одна перспектива — медленное и неотвратимое сползание вниз. Мол, свои три с половиной статьи мы уже написали, за тридцать перешагнули, и ничего лучше того, что мы уже сделали, нам не добиться.
— Да не так, Жанка, — поморщился Ольф. — Не передергивай.
— Все так, если отбросить твою словесность. На это я ему и говорю, что, если каждый день твердить себе, что ты дурак, действительно дураком станешь. Вот он и обиделся.
Я бросил журнал на столик и сказал:
— Оба вы порядочные… пентюхи. Один родился с этим действительно дурацким пунктиком об интеллектуальном несовершенстве рода человеческого, а ты все воспринимаешь всерьез. Ну, вообрази, что у него бородавка на носу, и смотри на это как на должное. Ей-богу, нашли из-за чего ругаться…
Я намеренно говорил так грубо, обычно на Ольфа это действовало лучше всего, но сейчас, кажется, переборщил: Ольф, неприятно усмехнувшись, поднялся и небрежно сказал:
— Ну ладно, я пошел, а то вы меня вдвоем с потрохами слопаете… Пока.
Видно, ему здорово хотелось хлопнуть дверью, потому что закрывал ее он так осторожно, что замок щелкнул чуть слышно.
— Вы что, действительно только из-за этого и поругались? — спросил я у Жанны.
— Не только.
— А из-за чего?
— Да так… всякое, — уклончиво ответила она.
— Не хочешь говорить — не надо, но, откровенно говоря, мне иногда очень не нравятся ваши стычки. По-моему, у вас нет никаких оснований так относиться друг к другу.
— Как «так»? Выдумываешь ты все. Отношения у нас нормальные. Что уж нам, и поспорить нельзя?
— Можно, конечно, но… более дружеским тоном, что ли…
— Можно подумать, что вы всегда спорите только по-джентльменски.
— Мы — другое дело, — необдуманно сказал я.
— Это уж точно. И мы с тобой — тоже другое дело.
Я промолчал, открыл холодильник — там сиротливо лежали кусок колбасы и половинка сморщенного лимона.
— Ты ужинала?
— Нет.
— Может, в ресторан сходим?
— Переодеваться не хочется. У меня там какие-то антрекоты есть.
— Тащи их сюда.
Жанна сходила за антрекотами и поставила их жарить. Настроение у нее было подавленное, и я спросил:
— Ты чем-то расстроена?
— Да особенно ничем. Так, что-то мысли всякие… не слишком веселые лезут. Ждать-то, оказывается, довольно неприятно. И Ольф ведь из-за этого бесится. Да и ты, я смотрю, настроен далеко не радужно.
— Я не из-за этого.
— А из-за чего?
— Да так…
Жанна улыбнулась:
— Десять минут назад я ответила тебе точно так же, а ты остался недоволен. Теперь что — моя очередь упрекать тебя в неоткровенности?
— А ведь верно, — пришлось признаться мне. — А что, в сущности, мешает нам высказаться до конца?
— А ты как думаешь?
— Не знаю.
— Так уж совсем и не знаешь?
Я невольно улыбнулся:
— Хитрая ты женщина, Жанка…
— Это почему же? — серьезно спросила она. — И пожалуйста, не отделывайся шуточками. Я не хитрая, о чем ты и сам отлично знаешь. И меня в самом деле беспокоит, что мы часто не договариваем до конца. А чтобы сдвинуться с мертвой точки, скажу, почему я иногда так… ну, скажем, не очень приветливо отношусь к Ольфу.
— Почему?
— Да все очень просто — завидую ему, а точнее — вашим отношениям.
— Завидуешь? — удивился я.
— Да, самая элементарная бабская зависть. Потому что вы можете позволить себе все, даже наорать друг на друга, и все-таки на ваших отношениях это в конце концов никак не скажется. Совсем никак, — убежденно повела она головой. — А вот со мной ты не можешь позволить себе ничего, и вообще — наши с тобой отношения меня далеко не во всем устраивают. Я понимаю, тебя настораживают некоторые эпизоды, вроде моего прошлогоднего предложения вместе поехать в отпуск…
— Или того вечера, когда я просил тебя остаться.
— Ты был пьян.
— А что это меняет?
— Ну, кое-что все-таки меняет.
— Нет. Потому что и потом мне не раз хотелось, чтобы ты осталась. Особенно когда Ася была в Англии.
Наверно, мне не нужно было этого говорить. Жанна пристально посмотрела на меня, словно хотела спросить о чем-то и не решалась. Я продолжал:
— А впрочем, об этом-то уж точно не стоит говорить. Незачем все усложнять.
— Вот как… — неопределенно отозвалась Жанна, отводя взгляд. — Ну, не надо так не надо. Давай ужинать.
Глядя на нее, я вдруг почувствовал то, что принято называть угрызениями совести. Очень приблизительное выражение, но как сказать иначе, я не знаю. Ведь я относился к Жанне гораздо лучше, чем ей казалось, но я боялся показывать это и ей и другим. И если уж говорить честно, меня настораживали вовсе не те эпизоды, о которых говорила она. Наоборот, они радовали меня. И сегодняшнее ее признание в том, что ее не во всем устраивают наши отношения, — тоже… Потому что я и сам хотел большей близости. Хотел — и боялся этого… Понимает ли это Жанна? Иногда я был уверен — да, понимает. А на меня самого порой находили какие-то периоды полнейшего непонимания, когда я не мог воспринимать ничего, кроме буквального смысла ее слов. И так было не только с ней, но и с Асей. Вот и сегодня я никак не мог понять, что хочется Асе: чтобы я остался или уехал? Или ей безразлично? Почему она не спросила, не смогу ли я остаться?
— Ешь, а то остынет, — сказала Жанна.
Я молча принялся за еду и словно со стороны увидел нас обоих: мужчина и женщина за кухонным столом, почти совсем как муж и жена, и молчание могло означать короткую размолвку, а как это покажется на взгляд постороннего? Или на взгляд Аси? Что она думает о моих отношениях с Жанной? Она никогда не выказывала ни малейших признаков ревности — почему? Полностью доверяет мне? Она ведь знает, что мы встречаемся ежедневно и часто по вечерам сидим вдвоем, неужели это ничуть не беспокоит ее? Если действительно так, то почему? А что бы чувствовал я на ее месте?
Мне вдруг стало совсем скверно от мысли о своей беспомощности, от своего неумения — или неспособности? — разбираться в людях, и в первую очередь в самом себе… Откуда это непонимание? Вот сидит Жанна, о чем она думает? Может быть, ее обидели мои слова или она ждет, когда я что-то скажу ей, а что я должен сказать? Или ничего этого нет — ни обиды, ни ожидания, просто сидят двое — мужчина и женщина, хорошие товарищи, коллеги по работе, — и молча ужинают. Почему молча?
— Знаешь, — сказала вдруг Жанна, — иногда мне очень хочется, чтобы ты расспросил меня о моем прошлом. Но ты так ни разу и не заговорил об этом. Почему? Ведь не потому, что это тебе неинтересно?
— Нет, конечно, — сказал я.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом — надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права — настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
— Что ты?
— Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю — и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
— Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит — и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха — как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю — и ведь кое-что сходится…
— Да ты что?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я