https://wodolei.ru/brands/IFO/sjoss/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Но не тебе же надо доказывать, что к доброй половине этих предпосылок можно поставить вопросительный знак. Ты уже достаточно грамотный для этого. И отлично знаешь, что в теории нельзя обойтись без таких вопросительных знаков. Никому еще не удавалось с ходу сотворить стопроцентную истину. И придет время, когда окажется, что многое из того, что вы использовали в своей работе, — просто неверно. Но когда это будет? Через месяц, через год? Через десять лет? Кто знает, что именно окажется неверным? Неужели я ничему не научил тебя за эти пять лет? Сколько раз тебе нужно объяснять, какое бедственное положение с теорией элементарных частиц, как ничтожно мало мы знаем о них? Ведь неизвестно даже, что следует называть элементарной частицей. Никто не знает, когда будет создано то, что с полным правом можно было бы называть теорией элементарных частиц. Ведь нет этой теории, Дима, нет ее… А была бы она — не стоило бы и заниматься всем этим. Но ты же и сам все отлично знаешь. Знаешь, насколько малы твои шансы на успех. Но разве только твои? Посмотри на стену.
Я повернул голову.
— Читай, — сказал Аркадий.
Я молчал. Я давно уже выучил наизусть это изречение, которое сам написал крупными буквами и повесил на стене три года назад:
СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ОДНА ИСТИНА И БЕСЧИСЛЕННОЕ МНОЖЕСТВО ОШИБОЧНЫХ ПУТЕЙ: НУЖНА СМЕЛОСТЬ И ПРЕДАННОСТЬ НАУКЕ, ЧТОБЫ ОТДАВАТЬ КАЖДЫЙ ЧАС СВОЕЙ ЖИЗНИ, ВСЕ СВОИ СИЛЫ, ИМЕЯ ЛИШЬ МАЛЫЙ ШАНС НА ПОБЕДУ.
ЭЙНШТЕЙН
— Это высказывание ты впервые услышал от меня, — продолжал Аркадий. — Смелость и преданность науке… У тебя есть и то и другое. Так иди же вперед, как бы трудно это ни было. Малый шанс на победу, но ведь он не равен нулю.
Аркадий замолчал. Он выглядел очень усталым. Я тихо сказал:
— Конечно, все это правильно, Аркадий. Но ведь так тяжело иногда бывает, когда подумаешь, что все может оказаться бесполезным… Особенно сейчас. У меня просто сдали нервы. Я не знаю, что делать. Не вижу никакого выхода. Ты что-нибудь можешь предложить?
— Я тут кое-что набросал для тебя. Думаю, что ничего страшного не произошло. Давай вспомним, как бывало раньше. Ведь вы уже сталкивались с такими вещами. Что-то у вас не получалось, и вы начинали пересматривать все сначала. Искали места, где ошибка казалась наиболее вероятной. Начинали делать как-то по-другому и наконец добивались более или менее приемлемых результатов. Но, в сущности, вы заменяли какую-то часть предпосылок другими, хотя в принципе и те и другие были верны. А результаты получались разными. Понимаешь, что я хочу этим сказать?
— Да.
— Сейчас дело в том, что противоречие получилось очень уж… фундаментальным. Но никаких явных ошибок ни вы, ни я не обнаружили. Кстати, в Дубне я кое с кем посоветовался, и они тоже ничего крамольного не нашли. Давай порассуждаем. В вашем уравнении только одна эта неувязка — противоречие с законом сохранения комбинированной четности. Все остальное как будто не вызывает сомнений. Но ведь само по себе ваше уравнение к этому закону никакого отношения не имеет. Логично предположить, что некоторые из ваших предпосылок содержат какие-то неявные противоречия, которые нам пока не известны. А если еще учесть, что вы не всегда достаточно четко могли определить область применения тех или иных предпосылок? Как видишь, возможные истоки этого противоречия довольно обширны. Разбираться сейчас, почему так получилось, — слишком сложно, да и не под силу тебе одному. Это уже тема большой самостоятельной работы. Остается одно из двух: либо прекратить работу, либо пойти на компромисс — не обращать внимания на это противоречие и идти дальше. Не исключена возможность, что потом это противоречие устранится само собой. Или появятся какие-то новые данные, которые помогут тебе выбраться из этой ловушки.
— Или окончательно угробят всю работу, — сказал я.
— Может быть и так, — согласился Аркадий.
Мы курили и молчали. Я думал о том, что говорил мне Аркадий. Он ни о чем не спрашивал меня, а потом сказал:
— Я не хочу сейчас спрашивать, что ты собираешься делать. И тем более — навязывать свои решения. Хочу только немного рассказать о себе. Ты слушаешь?
— Да.
— Мне, как ты знаешь, тридцать два года. Физика еще со школьных лет была для меня тем единственным, чему стоило посвятить жизнь. Мне предсказывали блестящую карьеру. Я и сам думал, что мне многое удастся сделать. Я блестяще учился в университете, был, пожалуй, одним из лучших студентов. Все шло как нельзя лучше. Диплом с отличием, аспирантура… Я работал у самого Дау, он подбросил мне одну из своих идей, которую надо было только чуть-чуть развить, и кандидатская была готова. Чего же лучше? Я стал работать самостоятельно. С тех пор прошло уже шесть лет, можно бы и подвести кое-какие итоги. А подводить-то нечего, Дима. Тридцать два года — и ничего, совсем ничего. Ни одной сколько-нибудь оригинальной идеи, ничего значительного. Разве что репутация хорошего преподавателя. Это, пожалуй, единственное, что я умею по-настоящему делать, — показать, насколько ничтожны наши знания, как мизерны наши успехи, какие невероятно трудные и сложные проблемы стоят перед нами. Наверно, я делаю это настолько хорошо, что никто из моих учеников не решается замахнуться на эти проблемы. Никто — и я сам тоже. Блестящее ничто — вот кто я! — с яростью сказал Аркадий. — Я уже не уверен, что мне вообще удастся что-нибудь сделать. Я временами чуть ли не молюсь, чтобы мне пришла какая-нибудь настоящая идея. Хоть что-нибудь свое! Но никакие молитвы не помогают. Или я просто бездарен, или напуган физикой, ее бесконечной сложностью… А впрочем, это одно и то же. Когда я читал твои выкладки, я завидовал тебе… Да-да, завидовал и радовался за тебя. Знаешь, у меня были большие надежды на вас. Особенно на тебя и Ольфа — у Виктора, пожалуй, нет данных, чтобы стать большим физиком. И очень обидно было, когда Ольф сдался. Теперь остался ты один. В тебя я верю — поверь и ты в себя. Я постараюсь помочь тебе чем только смогу. Ты только продержись сейчас. Я понимаю — отчаянно трудно, но ты постарайся. Может быть, тебе удастся то, что не удалось мне.
Он невесело посмотрел на меня и ждал, что я скажу.
— Я не знаю, Аркадий, — тихо сказал я. — Ничего сейчас не знаю. Единственное, что могу тебе обещать, — что буду драться до последнего. Но надолго ли меня хватит — вот вопрос.
Он улыбнулся и встал.
— Пойду. Ты посмотри это, — кивнул он на папку, — а потом еще поговорим. А сейчас тебе надо спать.
12
После разговора с Аркадием стало как-то легче и спокойнее. Я думал о том, что Аркадий говорил мне и что же все-таки делать дальше. Я вспомнил свое обещание — драться до последнего. Но во имя чего драться? Стоит ли игра свеч, если действительно так ничтожны мои шансы на успех? Я невольно повернул голову к стене и еще раз прочел высказывание Эйнштейна. «Бесчисленное множество ошибочных путей…» Значит, наиболее вероятный результат моей работы — ошибки, еще раз ошибки, в лучшем случае — создание еще одной недолговечной теории, и даже если это удастся, через несколько лет, может быть и месяцев, кто-то усядется за мои формулы и уравнения и четко, как дважды два, докажет: ложь, абсурд, чепуха. И что толку утешать себя — такова природа науки, неизбежные издержки при движении вперед. Ведь главное в конце концов — результаты.
Я вспомнил, как на втором курсе нам начали читать оптику. Лектор, известный своим остроумием и язвительностью, сказал на первой лекции:
— Начнем мы, друзья, вот с чего: мы не знаем, что такое свет.
Аудитория сдержанно засмеялась. Лектор продолжал:
— Памятуя о скептицизме современного молодого поколения, примем мое утверждение за некую рабочую гипотезу, которую я постараюсь превратить в бесспорную истину, и надеюсь сделать это в течение ближайших трех с половиной месяцев. Если мне это удастся, я буду считать, что выполнил свою задачу. На последней лекции увидим, как это получится у меня.
Теперь уже смеялась вся аудитория. А профессор даже не улыбнулся, но это показалось естественным — ведь не принято смеяться собственным шуткам.
И началось… Профессор рассказывал о вещах, как будто известных еще со школьной скамьи и никогда не вызывавших сомнений, и тут-то оказывалось, что вещи эти непостижимо сложны и не изведаны. Профессор был беспощаден. На каждой лекции он говорил:
— Это знать совершенно необходимо, если мы хотим что-то знать, и тем не менее мы этого пока не знаем.
И еще:
— Если кто-нибудь найдет способ решить это уравнение, гарантирую, что пожизненная слава ему обеспечена. Всего одно уравнение!
И еще:
— Эта задача сформулирована сто двадцать лет назад, и все эти годы физики безуспешно пытаются решить ее. Кто-нибудь хочет потратить на нее те сорок — пятьдесят лет жизни, которые есть в его распоряжении?
Желающих не было. Но ведь кто-то решал эту задачу в течение ста двадцати лет… А история физики не сохранила и сотой доли их имен.
На последней лекции профессор сказал:
— Итак, подведем итоги. Они таковы: мы по-прежнему не знаем, что такое свет.
Смеха не было. Никто даже не улыбнулся.
Теперь улыбался профессор:
— По вашим серьезным и задумчивым лицам вижу, что моя рабочая гипотеза, высказанная на первой лекции, действительно превратилась в бесспорную истину. Было бы очень неплохо, если бы кто-нибудь попытался доказать мне, что я не прав.
Желающих не было. Профессор сказал:
— Все. На этом ставим точку.
И вдруг взял мел и действительно поставил точку посреди пустой черной доски и спросил:
— Кстати, кто-нибудь знает, что такое эта точка?
Никто не отозвался.
— И я не знаю, — со вздохом сказал профессор и тряхнул седой шевелюрой.
Так закончилась эта лекция.
А ведь оптика — наука старая и сравнительно несложная, она существует больше трехсот лет. Триста лет, и — «итак, мы по-прежнему не знаем, что такое свет». Однажды я рассказал эту историю знакомому геологу, человеку разносторонне образованному и очень неглупому. Он весело смеялся, слушая меня. Для него это был веселый анекдот, и только. Ему, кажется, и в голову не приходило, что это правда. Но я вспомнил, как мы смеялись на той первой лекции, и ничего не стал говорить ему.
Так что же тогда — бросить работу? И что дальше? Спокойно, по инерции, дотянуть до диплома, поехать куда-то по распределению, а там все пусть идет своим ходом. Будет тема, выбранная кем-то, руководитель, отвечающий за все… Так? О нет… Я никак не мог вообразить, что не станет моей работы, будет только служба. В далекой древности было сказано: не хлебом единым жив человек. Но другие как-то живут этим хлебом единым. Значит, есть же и в этом какой-то смысл. И может быть, для человечества куда более важны не физика и абстрактные теории, а именно эти простые и абсолютно необходимые вещи — хлеб, мир, любовь, ясное небо над головой? А разве у меня самого не было такого времени, когда все мои представления о счастье заключались в буханке черного хлеба и я мечтал о том, как буду есть его, а не о каких-то великих открытиях. Ну-ка, вспомни… Какие это были годы — сорок пятый, сорок шестой?
Сейчас я уже не мог вспомнить, как выглядели хлебные карточки, но отчетливо помнилось, сколько хлеба в день мы получали на троих. Одну буханку и небольшой довесок.
Очередь за этой буханкой выстраивалась с четырех-пяти часов утра, и мы с Ленькой — моим братом — по очереди вставали затемно, но, как бы рано ни будила нас мать, когда мы приходили к магазину, там уже всегда была очередь. Мать чуть не плакала, когда ей приходилось будить нас, потому что мы никак не могли проснуться. Мы не понимали, кто и зачем нас будит, и наконец открывали глаза и говорили «сейчас, мама», садились на кровати, начинали одеваться и тут же опять засыпали. Зимой в избе было очень холодно, но даже этот холод не мог сразу разбудить нас. Холод начинал мучить потом, когда мы стояли в очереди перед закрытой на огромный замок дверью магазина и старались спрятаться за спины взрослых, и иногда кто-нибудь, жалея нас, распахивал пальто и прижимал нас к себе, и не помню уж, сколько человек обнимало меня в ту зиму, сколько тел согревало меня… Зима вообще помнилась плохо; вероятно, мать чаще всего сама ходила в магазин, а утром кто-то сменял ее — ведь ей надо было идти на работу. Но кто? Наверно, Ленька — он был старше меня двумя годами. (Почему был? Он и сейчас есть, живет всего в двенадцати часах езды от Москвы, и я каждый год собираюсь съездить к нему и до сих пор не выбрался. Почему?) А вернувшись с работы, мать до поздней ночи сидела, согнувшись над швейной машинкой, и по воскресеньям продавала стеганые одеяла и телогрейки. Она делала очень хорошие ватные одеяла, и покупали их быстро. А сами мы спали под тонкими и холодными суконными одеялами — матери никак не удавалось сделать хорошее одеяло хотя бы для нас с Ленькой, потому что всегда не хватало денег. И телогрейку себе мать тоже не сумела сшить — слишком часто мы голодали.
Как давно это было… Но ведь было. И сейчас-то хоть хлеба у меня вдоволь — если даже нет денег, я могу просто взять его в столовой, и никто слова не скажет мне. И это настоящий белый хлеб, а не те черные недопеченные кирпичи пополам с отрубями, которые мы ели тогда. И голодать мне, в общем-то, не приходится. Да я и не жаловался ни на ночные массовки, ни на то, что приходится ездить на склады и стройки и месяцами жить на картошке и кильке. Все это не имело большого значения и давно уже стало привычным. Значение имело только одно — моя работа. Разве только работа? Стоп, об этом сейчас не надо. Хватит на сегодня. Давай думать о работе.
Я посмотрел на папку, которую оставил Аркадий, и стал читать то, что он написал для меня. Я тщательно обдумывал каждую строчку и перечитывал по нескольку раз, стараясь все как можно лучше понять. Это было не так-то просто — Аркадий писал очень сжато, только самое основное, и каждая строчка, каждая формула — это целое явление или гипотеза, которые надо раскрыть и понять. Да и не очень-то я годился сейчас для такой работы — у меня болела голова, что-то тупо и размеренно било в левый висок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я