https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-200/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Непобедимые не спеша шли по извилистым тропам мангачских джунглей, обходя стариков, вытащивших на свежий воздух свои циновки, огибая преграждавшие дорогу халупы, которые неожиданно выплывали из темноты, как туши китов из морских глубин. В небе горели звезды: одни — большие, лучистые, другие — как огоньки спичек.
— Уже взошли маримачи, — сказал Обезьяна, показывая на три яркие звезды, искрящиеся в беспредельной вышине. — И как они подмигивают! Домитила Яра говорила, что когда маримачи видны так ясно, у них можно просить заступничества. Воспользуйся случаем, Хосефино.
— Домитила Яра! — сказал Хосе. — Бедная старуха! Я ее, признаться, побаивался, но теперь, когда она умерла, я вспоминаю о ней с нежностью. Знать бы, что она нам простила ту историю с ее отпеванием.
Хосефино шел молча, опустив голову на грудь. Братья Леон то и дело хором говорили «добрый вечер, дон», «здравствуйте, донья», и с земли сонные голоса отвечали им на приветствие, называя их по именам. Они остановились перед маленькой хижиной, и Обезьяна толкнул дверь. Литума стоял спиной к входу. На нем был костюм цвета лукумы, немножко узковатый, пиджак топорщился на бедрах; волосы у него были влажные и блестящие. На стене, у него над головой, висела приколотая булавкой вырезка из газеты.
— Вот непобедимый номер три, братец, — сказал Обезьяна.
Литума повернулся, как юла, и, улыбаясь, с раскрытыми объятиями бросился к Хосефино, а тот шагнул ему навстречу. Они крепко обнялись и долго хлопали друг друга по плечу — давненько мы не виделись, брат, давненько, Литума, и до чего я рад, что ты опять здесь, — и терлись друг о друга, как два спаниеля.
— Ну и костюмчик на тебе, братец, — сказал Обезьяна.
Литума отступил назад, чтобы непобедимые полюбовались его новехоньким пестрым нарядом — белой рубашкой с жестким воротничком, розовым с серыми крапинками галстуком, зелеными носками и остроносыми ботинками, которые сверкали как зеркало.
— Нравится? Я решил обновить его по случаю возвращения на родину. Купил три дня назад, в Лиме. И галстук, и ботинки — тоже.
— Ты разоделся, как принц, — сказал Хосе. — Шикарнее некуда, братец.
— А матерьяльчик-то, вы только посмотрите на матерьяльчик, — сказал Литума, теребя отвороты пиджака. — Вешалка, правда, уже не та — я начинаю сдавать. Но на кое-какие победы я еще способен. Теперь, когда я холостячок, наступает моя очередь.
— Я тебя еле узнал, — прервал его Хосефино. — Давно я не видел тебя в штатском, старина.
— Ты вообще меня давно не видел, — ответил Литума помрачнев, но тут же опять улыбнулся.
— Мы тоже забыли, как ты выглядишь в штатском, братец, — сказал Хосе.
— В этом костюме ты куда лучше, чем переодетый в полицейского, — сказал Обезьяна. — Вот теперь ты опять непобедимый.
— Чего же мы ждем, — сказал Хосе. — Споем гимн.
— Вы мои братья, — засмеялся Литума. — Кто вас научил нырять со Старого Моста?
— А также хлестать чичу и ходить к девкам, — сказал Хосе. — Ты развратил нас, братец.
Литума, обняв за плечи Обезьяну и Хосе, ласково тряс их. Хосефино потирал руки, и, хотя губы его улыбались, в глазах сквозила затаенная тревога, и даже его поза — плечи отведены назад, грудь выпячена, ноги слегка согнуты — была одновременно принужденной, беспокойной и настороженной.
— Надо попробовать это «Соль де Ика», — сказал Хосе. — Раз обещал, так угощай.
Они расселись на двух циновках под свисавшей с потолка керосиновой лампой, которая, покачиваясь, бросала неровные отсветы на стены из необожженного кирпича, вырывая из полутьмы трещины, надписи и полуразвалившуюся нишу, где у ног гипсовой Девы Марии с младенцем на руках стоял пустой подсвечник. Хосе зажег в нише свечу, и при ее желтоватом свете на вырезке из газеты обозначилась фигура генерала с саблей и множеством орденов. Литума подтащил к циновкам чемодан, открыл его, достал бутылку, зубами откупорил ее и с помощью Обезьяны наполнил до краев четыре стопки.
— Мне просто не верится, что я опять с вами, Хосефино, — сказал Литума. — Я очень тосковал по вас. И по родине. До чего же хорошо, что мы снова вместе. — Они чокнулись и разом осушили стаканы.
— Не вино, а огонь! — взревел Обезьяна с полными слез глазами. — Ты уверен, что это не сорокаградусная, братец?
— Да что ты, оно же легонькое, — сказал Литума. — Писко — это для слабаков из Лимы, женщин и детей. То ли дело тростниковая водка. Ты уже забыл, как мы пили ее, точно лимонад?
— Обезьяна всегда был слаб насчет выпивки, — сказал Хосефино. — Выпьет два стакана и уже не стоит на ногах.
— Может, я и быстро пьянею, но я покрепче любого, — сказал Обезьяна. — Могу пить день за днем.
Ты всегда сваливался первым, брат, — сказал Хосе. — Помнишь, Литума, как мы его тащили на реку и окунали в воду, чтобы очухался?
— А то и попросту хлестали по щекам — хмель выбивали, — сказал Обезьяна. — Наверное, от ваших оплеух я и остался безбородым.
— Я хочу предложить тост, — сказал Литума.
— Сначала дай мне налить, братец.
Обезьяна взял бутылку и начал разливать писко. Лицо у. Литумы погрустнело, глаза сделались узкими как щелки и, казалось, смотрели куда-то вдаль.
— Ну, произноси свой тост, непобедимый, — сказал Хосефино.
— За Бонифацию, — сказал Литума и медленно поднял стакан.
III
— Не строй из себя маленькую девочку. Хватит реветь, для этого в твоем распоряжении была целая ночь, — сказала начальница.
Бонифация поцеловала край ее сутаны.
— Скажи, что мать Анхелика не придет. Скажи, мать, ты добрая.
— Мать Анхелика бранит тебя за дело, — сказала начальница. — Ты оскорбила Бога и обманула наше доверие.
— Мне неважно, что она меня бранит, — сказала Бонифация. — Я только не хочу, чтобы она злилась. Разве ты не знаешь, что, когда она злится, на нее всегда нападает хворь.
Бонифация хлопает в ладоши, и шушуканье воспитанниц стихает, но не прекращается, хлопает второй раз, сильнее, и воцаряется тишина, слышно только шарканье сандалий по камням, которыми вымощен двор. Она открывает спальню, пропускает воспитанниц и, когда последняя переступает через порог, запирает дверь и прикладывается к ней ухом. Из спальни доносится необычный шум: помимо обыденной возни, слышится приглушенный, таинственный и тревожный шепот, такой же, как поднялся в полдень, когда мать Анхелика и мать Патросиния привели этих двоих, такой же, как тот, что рассердил начальницу во время молитвы. Бонифация еще с минуту прислушивается, потом возвращается в кухню. Она зажигает лампу, берет оловянную миску с жареными бананами, отодвигает засов на двери кладовой, входит, и в темноте слышится легкий шум, будто она спугнула мышей. Она поднимает лампу и оглядывает помещение. Они за мешками с маисом: судорожно дергаются и трутся друг о друга две босые ступни, которые никак не удается спрятать, виден кожаный ободок па тонкой лодыжке. Как они только втиснулись туда -мешки стоят почти у самой стены. Должно быть, прижались друг к другу и затаились — плача не слышно.
— Может быть, мать, меня дьявол искушал, — скапала Бонифация. — Но я не поняла. Меня только жалость брала, поверь мне.
— При чем тут жалость? — сказала начальница. — И какое это имеет отношение к твоему поступку? Не прикидывайся дурочкой, Бонифация.
— Мне было жаль этих двух маленьких язычниц из Чикаиса, мать, — сказала Бонифация. — Ты ведь видела, как они плакали, как они обнимались? А когда мать Гризельда привела их на кухню, они ничего не стали есть, ты не видела?
— Они не виноваты, что вели себя так, — сказала начальница. — Они не знали, что их привезли сюда для их же блага, они думали, что мы сделаем с ними что-нибудь плохое. Разве так не бывает всегда, пока девочки не привыкнут? Они этого не знали, но ты-то ведь знала, Бонифация, что это для их же блага.
— И все-таки мне их было жалко, — сказала Бонифация. — Что ж я могла поделать, мать.
Бонифация становится на колени и освещает лампой мешки. Так и есть — сплелись, как два угря. Одна уткнулась лицом в грудь другой, а та, сидя спиной к стене, не может укрыться от света, залившего ее убежище, и только закрывает глаза и стонет. Их еще не коснулись ни ножницы матери Гризельды, ни красноватое едкое мыло для дезинфекции. Густые темные волосы, в которых полным-полно пыли, соломинок и, без сомнения, гнид — не волосы, а мусорные кучи, — падают им на голые плечи и ляжки. При свете лампы сквозь грязные, спутанные пряди проглядывают хилые члены, ребра, тусклая кожа.
— Это вышло как-то нечаянно, мать, само собой, — сказала Бонифация. — Я не собиралась их выпускать, у меня и в мыслях этого не было.
— Ты не собиралась, у тебя и в мыслях этого не было, но ты их выпустила, — сказала начальница. -И не только этих двоих, но и остальных. Ты уже давно задумала это вместе с ними, не так ли?
— Нет, мать, клянусь тебе, что нет, — сказала Бонифация. — Все началось позавчера вечером, когда я принесла им поесть сюда, в кладовую. Страшно вспомнить, я стала сама не своя и думала, что это от жалости, а на самом деле, мать, меня, верно, дьявол искушал, как ты говоришь.
— Это не оправдание, — сказала начальница, — не сваливай все на дьявола. Если он тебя ввел в искушение, значит, ты поддалась искушению. Что значит, ты стала сама не своя?
Под зарослями волос два слившихся тельца задрожали, и, передаваясь от одного к другому, дрожь сотрясает их все сильнее, а зубы стучат, как у испуганных обезьянок, которых сажают в клетку. Бонифация оглядывается на дверь, наклоняется и начинает медленно, тихо, успокоительно рычать. Атмосфера неуловимо меняется, будто в темноте кладовой вдруг повеял свежий ветерок. Существа с мусорными кучами вместо волос перестают дрожать и осторожно, едва приметным движением приподнимают головы, а Бонифация продолжает ласково урчать.
— Девочки взбудоражились, когда увидели их, — сказала Бонифация. — Они секретничали между собой, а когда я подходила, начинали говорить о другом. Но хотя они и притворялись, мать, я знала, что они шептались про маленьких язычниц. Ты помнишь, как они шушукались в часовне?
— Почему же они взбудоражились? — сказала начальница. — Разве в первый раз в миссию прибыли две новенькие девочки?
— Не знаю почему, мать, — сказала Бонифация. — Я рассказываю тебе, как было дело, а почему, я не знаю. Видно, они вспомнили, как их самих привезли, наверное, об этом они и говорили.
— Что с этими детьми произошло в кладовой? — спросила начальница.
— Сперва обещай, что ты меня не выгонишь, мать, — сказала Бонифация. — Я всю ночь молила Бога, чтобы ты меня не выгнала. Что я стала бы делать одна-одинешенька, мать? Я исправлюсь, если ты обещаешь оставить меня здесь. И я расскажу тебе все.
— Значит, ты ставишь мне условия, прежде чем раскаяться в своих проступках, — сказала начальница. — Только этого не хватало. И я не понимаю, почему ты хочешь остаться в миссии. Разве ты не выпустила девочек, потому что тебе было их жаль? Раз здесь так плохо, ты должна была бы радоваться, что уйдешь отсюда.
Бонифация протягивает им миску. Они не шевелятся, но и не дрожат, и дыхание у них ровное, размеренное. Бонифация ставит миску на мешок перед той, что сидит на полу, и продолжает дружелюбно рычать вполголоса. Вдруг девочка поднимает голову, и ее глазенки блестят сквозь каскад волос, как две рыбешки сквозь сеть, перебегая с лица Бонифации на миску и с миски на лицо Бонифации. Высовывается рука, осторожно-осторожно тянется к миске, двумя грязными пальцами боязливо берет банан и утаскивает его под космы, словно в лесную чащу.
— Но ведь я не такая, как они, мать, — сказала Бонифация. — Мать Анхелика и ты мне всегда говорите: ты уже вышла из темноты, ты уже цивилизованная. Куда же я пойду, мать, я не хочу опять стать язычницей. Матерь Божья была доброй, верно? Она все прощала, верно? Сжалься, мать, будь доброй, для меня ты как Матерь Божья.
— Не подлизывайся, меня этим не купишь, я не мать Анхелика, — сказала начальница. — Если ты чувствуешь себя цивилизованным человеком и христиан кой, почему же ты выпустила девочек? Как же ты не подумала о том, что они опять станут язычницами?
— Но ведь их найдут, мать, — сказала Бонифация. — Вот увидишь, солдаты приведут их назад. Я не виновата, что остальные тоже сбежали. Они вышли во двор и кинулись к калитке, а я даже толком не поняла, что происходит, поверь мне, я была сама не своя.
Ты просто сошла с ума, — сказала начальница. — Надо быть идиоткой, чтобы не понять, что они уходят у тебя под носом.
— Хуже, мать, я была в ту минуту такой же язычницей, как эти две из Чикаиса, — сказала Бонифация. — Когда я теперь вспоминаю об этом, мне самой; делается страшно. Ты должна помолиться за меня, мать, я хочу исправиться.
Девочка жует, не отнимая руки ото рта, — проглотит кусочек банана и откусывает другой. Она отвела волосы, и теперь они обрамляют ее лицо с серьгой в носу, которая чуть приметно покачивается. Она следит глазами за Бонифацией и вдруг хватает за волосы девочку, прижавшуюся к ее груди. Свободную руку она протягивает к миске и берет банан, а потом, потянув товарку за волосы, заставляет ее повернуть голову. У этой нос не проколот; глаза зажмурены. Грязная рука подносит банан к ее сжатым губам, но она, упрямясь, сжимает их еще сильнее, точно боится, что ее отравят.
— А почему ты не известила меня о том, что произошло? — сказала начальница. — Ты спряталась в часовне, потому что понимала, что ты наделала.
— Я боялась, но не тебя, а себя, мать, — сказала Бонифация. — Когда я увидела, что их уже нет, мне это показалось каким-то кошмаром, вот я и вошла в часовню. Я говорила себе: не может быть, они не ушли, ничего не случилось, мне все это только померещилось. Скажи, что ты меня не выгонишь, мать.
— Ты сама себя выгнала, — сказала начальница. — Мы сделали для тебя больше, чем для кого бы то ни было, и ты могла на всю жизнь остаться в миссии. Но теперь это невозможно. Когда девочки вернутся, тебя уже не должно быть здесь. Мне тоже жаль с тобой расставаться, хоть я и сержусь на тебя. И я знаю, что мать Анхелика будет очень огорчена. Но для миссии необходимо, чтобы ты ушла.
— Оставь меня хотя бы служанкой, мать, — сказала Бонифация.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я