https://wodolei.ru/catalog/unitazy/IFO/frisk/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

зачем мне быть лесорубом, хозяин, в лесу плохое житье, то ли дело река и арапаймы. Брось, говорит, я знаю, что такое лихорадка, иди ко мне, я и плачу больше, и выдаю по десятку сигарет, выпьем по стаканчику, я угощаю, ты мой человек, проведи меня туда, где есть кедры, бальзовое дерево и розовое, подыщи мне умелых людей, а я ему: если пойду, сколько ты мне дашь вперед, хозяин, мне тоже хотелось иметь дом, жену, детей и жить в Икитосе, как люди. И вдруг Фусия -послушай, Пантача, что произошло в Агуайтиа? Расскажи мне, миленький, ведь я твой друг. Пантача раскрыл и опять закрыл глаза, красные, как обезьяний зад, и сквозь зубы — в этой реке была кровь, хозяин, и Фусия — чья кровь, чоло? А Пантача — горячая кровь, густая, как каучуковый сок, когда он сочится из надреза, и в протоках, и в бочагах тоже была кровь, все кругом было как кровавая рана, хочешь верь, хочешь не верь, хозяин, и Фусия — конечно, я тебе верю, чоло, но откуда там было столько горячей крови, и Лалита — оставь его, Фусия, не расспрашивай, он страдает, а Фусия — молчи, стерва, ну-ну, Пантача, чья же кровь лилась, и он сквозь зубы — этого мошенника Боковича, югослава, который нас обманул, он был хуже дьявола, хозяин, и Фусия — за что ты его убил, Пантача? И как, чоло, чем, а Пантача — он не хотел нам платить, говорил, мало кедра, пойдем вглубь, и вытаскивал винчестер, и еще он избил одного носильщика, который стибрил у него бутылку вина. И Фусия — ты застрелил его, чоло? А он — я хватил его мачете, хозяин, да так, что у меня онемела рука, и Пантача начал дрыгать ногами и плакать, и Лалита — смотри, что с ним делается, он совсем взбесился, а Фусия — я выпытал у него тайну, теперь я знаю, почему он скрывался, когда его встретил Акилино.
Они опять сели возле циновки, подождали еще несколько минут, и Пантача успокоился и наконец пришел в себя. Он, пошатываясь, встал и, яростно чешась, — не сердись, хозяин, — а Фусия — от этих отваров ты сойдешь с ума, и в один прекрасный день я дам тебе коленкой под зад, и Пантача — у меня ведь никого нет, никакой радости в жизни я не вижу, у вас вот есть жена, и у уамбисов есть семьи, и даже у животных, а я один на всем свете, не сердитесь, хозяин, и вы тоже, хозяйка.
Они подождали еще два дня, Акилино все не приезжал, уамбисы отправились искать его на Сантьяго и вернулись ни с чем. Тогда они стали выбирать место для пруда, и Пантача — по ту сторону причала, хозяин, там обрыв круче, и вода с лупун будет стекать в пруд, и уамбисы закивали — правильно, и Фусия -ладно, там его и выроем. Мужчины повалили деревья, женщины расчистили бурьян, и когда образовалась ровная полянка, уамбисы наделали кольев и вбили их по окружности. Сверху земля была черная, а глубже красная. Мужчины рыли котлован, а женщины собирали землю в итипаки и сбрасывали ее в озеро. Потом пошел дождь, и через несколько дней пруд был полон, оставалось только добыть черепах. За ними отправились на рассвете. Вода в протоке прибывала, корневища и лианы царапали лица и руки, а на Сантьяго Лалиту стало знобить, — у нее был жар. Они плыли два дня, и Фусия — до каких же пор, а уамбисы указывали вперед. Наконец показалась песчаная отмель, и Фусия — они говорят, здесь, дай-то Бог. Они пристали, спрятались за деревьями, и Фусия — не шевелись, затаи дыхание, если черепахи почуют тебя, они не вылезут, а Лалита — меня тошнит, кажется, я забеременела, Фусия, а он — молчи, черт тебя подери. Уамбисы замерли, превратились в растения, только глаза их блестели среди ветвей. И вот стемнело, застрекотали цикады, заквакали лягушки, и большущий уало влез на ногу Лалите — так бы и пришибла эту тварь с гноящимися глазками, с белесоватым брюшком, а Фусия — не шевелись, уже взошла луна, а она — я не могу больше стоять как вкопанная, Фусия, мне хочется плакать в голос. Ночь была светлая, теплая, дул легкий ветерок, и Фусия — эти собаки обманули нас, ни одной не видно, а Пантача — тише, хозяин, разве вы не видите, они уже вылезают. Большие, круглые, темные, они показывались из воды, набегавшей на отмель легкими волнами, застревали на песке и вдруг начинали шевелиться, медленно двигались вперед, и на их панцирях загорались золотистые отсветы. Две, четыре, шесть. Они подползали все ближе, вытягивая морщинистые шеи и неуклюже поводя головами, — они видят нас, чуют? — и некоторые уже рыли ямки для гнезд, а другие еще только вылезали из воды. И тут из-за деревьев к ним бесшумно метнулись медно-красные фигуры, и Фусия — бежим, Лалита, а когда они подбежали, Пантача — осторожнее, хозяин, они кусаются, особенно самки, мне чуть палец не отхватили. Уамбисы уже перевернули на спину несколько черепах и радостно верещали, а черепахи, втянув голову, беспомощно шевелили в воздухе лапами, и Фусия — посчитай их, а Лалита — восемь штук. Мужчины проделывали в панцирях дырочки и нанизывали черепах на лиану, а Пантача — давайте съедим одну, хозяин, пока дожидались, живот подвело. Они там и переночевали, а на следующий день двинулись дальше и к ночи высадились на другой отмели — еще пять черепах, новое ожерелье, — и, переночевав, поплыли опять, и Фусия — хорошо, что теперь как раз та пора, когда они откладывают яйца, и Пантача — кажется, их запрещено ловить в эту пору, хозяин, а Фусия — я всю жизнь делаю то, что запрещено, чоло. Обратный путь был очень долог — каноэ плыли против течения, таща на буксире черепах, а черепахи сопротивлялись, тормозили ход, и Фусия — что они делают, собаки, пусть не колотят их палками, а то убьют, и Лалита — ты слышишь? Обрати же на меня внимание, меня рвет, Фусия, я жду ребенка, а он — вечно у тебя какие-нибудь несчастья. В протоке черепахи зацеплялись за донные корневища, и то и дело приходилось останавливаться. Уамбисы спрыгивали в воду, черепахи кусали их, и они влезали в каноэ, рыча от боли. Войдя в озеро, они увидели лодку и дона Акилино, который, стоя у причала, махал им платком. Он привез консервы, горшки, мачете, анисовку, и Фусия — дорогой старик, я уж думал, что ты утонул, а он — повстречал лодку с солдатами и проводил их для отвода глаз. И Фусия — с солдатами? Да, в Уракусе случилась какая-то заваруха, говорят, уракусы избили одного капрала и убили лоцмана, и губернатор Санта-Мария де Ньевы ехал с солдатами притянуть их к ответу — если они не удерут, из них вытрясут душу. Уамбисы пустили черепах в пруд и набросали им листьев, кожуры, муравьев, а Фусия — значит, этот пес Реатеги сейчас где-то поблизости? И Акилино — солдаты хотели, чтобы он продал им консервы, ему пришлось обмануть их, а Фусия — они не говорили, что этот пес Реатеги уходит с поста губернатора и возвращается в Икитос? И Акилино — да, он говорит, что покончит с этой историей и уйдет, а Лалита — слава Богу, что вы приехали, дон Акилино, не очень-то мне улыбалось всю зиму есть черепах.
Итак, дон Ансельмо стал мангачем. Но не с сегодня на завтра, как человек, который выбирает место жительства, строит себе дом и обосновывается в нем; это превращение было медленным и незаметным. Вначале он появлялся в чичериях с арфой под мышкой, и музыканты (почти все они в свое время играли у него) принимали его в качестве аккомпаниатора. Посетители любили его слушать, ему аплодировали, и трактирщики, ценившие его, давали ему поесть и выпить, а когда он был пьян, не жалели для него циновки, одеяла и закутка, где он мог отоспаться. Он никогда не показывался в Кастилье и не переходил Старый Мост, словно раз навсегда решил держаться подальше от мест, навевавших воспоминания. Он даже не бывал в прилегающих к реке кварталах, в Гальинасере, на бойне — словом, не выходил за пределы Мангачерии: отгораживался городом от своего прошлого. И мангачи приняли его в свою семью — его и нелюдимую Чунгу, которая, упершись подбородком в колени, сидела где-нибудь в уголке и угрюмо смотрела в пустоту, пока дон Ансельмо играл или спал. Мангачи часто говорили о доне Ансельмо, но называли его просто арфистом или стариком. Потому что после пожара он как-то сразу постарел: плечи ссутулились, грудь ввалилась, кожа потрескалась, живот распух, ноги искривились, и он стал неопрятным, неряшливым. Он все еще таскал запыленные, давно сносившиеся сапоги, в которых щеголял в свои золотые деньки, брюки у него обтрепались, на рубашке не осталось ни одной пуговицы, шляпа была в дырах, ногти длинные, черные, глаза гноящиеся, в красных прожилках; голос стал хриплый, движения расслабленные. Вначале некоторые сеньоры приглашали его играть на именинах, крестинах и свадьбах; заработав таким образом кое-какие деньги, он уговорил Патросинио Найю сдать ему комнатушку и кормить раз в день его и Чунгу, которая уже начинала говорить. Но он всегда ходил таким оборванцем и от него так несло ничей, что белые перестали пользоваться его услугами, и тогда он стал зарабатывать на жизнь чем придется — помогал перебираться с квартиры на квартиру, подносил чемоданы, убирал мусор. Когда темнело, он внезапно появлялся в чичериях, одной рукой таща за собой Чунгу, а в другой держа арфу. В Мангачерии он был популярной личностью, своим человеком для всех и ни для кого, отшельником, который то и дело снимал шляпу, здороваясь чуть не с каждым встречным, но едва обменивался двумя словами с людьми, и его арфа, его дочь и алкоголь, по-видимому, заполняли всю его жизнь. От его прежних нравов сохранилась только ненависть к аурам: стоило ему увидеть ястреба, он искал камень, чтобы запустить в него. Пил он много, но был тихим пьяницей, никогда не дрался и не буянил. Что он пьян, можно было узнать по его походке — он не выписывал зигзагов и не шатался, но с важным видом вышагивал негнущимися ногами, держа руки по швам и глядя прямо перед собой.
Образ жизни его был прост. В полдень он выходил из хижины Патросинио Найи, иногда ведя за руку Чунгу, а иногда один, и с какой-то странной поспешностью пускался в путь по мангачскому лабиринту кривых извилистых тропок, поднимаясь к южной границе предместья, где начинались пески, тянувшиеся в сторону Сульяны, или спускаясь к воротам города — выстроившимся вдоль ручья рожковым деревьям. Он шел быстрым шагом, не выбирая дороги, кружа, и время от времени делал короткие остановки в чичериях: без малейшего смущения входил, молча ждал, пока кто-нибудь не угощал его рюмкой кларито или стаканчиком писко, поблагодарив кивком, выходил и все в том же лихорадочном темпе продолжал свой марш, или прогулку, или покаянное шествие. Наконец он останавливался посреди дороги, валился на песок где-нибудь у завалинки, закрывал шляпой лицо и лежал так часами, не обращая внимания на кур и на коз, которые его обнюхивали, задевали своими перьями и бородами, испражнялись на него. Бродя по предместью, он бесцеремонно останавливал прохожих, чтобы попросить сигарету, и, если ему отказывали, не злился, а спокойно продолжал свой путь с надменным и торжественным видом. Вечером он возвращался в дом Патросинио Найи за своей арфой и опять отправлялся в чичерию, на этот раз играть. Целыми часами он ласкал струны, доводя до совершенства свое искусство, а когда был так пьян, что руки не слушались его и арфа фальшивила, начинал бормотать себе под нос, и глаза его наполнялись грустью.
Иногда он ходил на кладбище, и там-то в последний раз его видели в ярости, когда второго ноября два муниципальных стражника преградили ему вход. Он сцепился с ними, изругал их, стал швырять в них камнями, и под конец столпившиеся вокруг люди уговорили стражников впустить его. И там же, на кладбище, тоже второго ноября, Хуана Баура впервые увидела Чунгу, которой шел тогда шестой год, — грязная, одетая в лохмотья девочка бегала между могил. Хуана подозвала ее, приласкала. И с тех пор прачка время от времени приходила в Мангачерию, погоняя осла, нагруженного бельем, и разыскивала арфиста и Чунгу. Ей она приносила то платье, то ботинки, то что-нибудь из еды, а ему — сигареты и несколько монет, которые он тут же спускал в ближайшей чичерии. Через некоторое время Чунга перестала показываться на улочках Мангачерии, и Патросинио Найя рассказал соседям, что Хуана Баура взяла ее навсегда к себе, в Гальина-серу. Арфист продолжал жить своей обычной жизнью, по-прежнему совершая свои бесцельные походы. Он с каждым днем старел, становясь все более неряшливым и оборванным, но все уже привыкли к нему, и никто не воротил нос, когда встречал его, спокойно вышагивающего по проулку, или обходил старика, валявшегося на солнцепеке посреди дороги.
Только через несколько лет арфист начал выходить за пределы Мангачерии. Улицы в городе преображались, покрывались брусчаткой и высокими тротуарами, украшались новехонькими нарядными домами, становились шумными от автомобилей, за которыми оравами бегали ребятишки. Появились бары и отели, мелькали лица иностранцев, новое шоссе убегало к Чиклайо, и сверкали рельсы железной дороги, связывающей Пью-ру с Пайтой через Сульяну. Все менялось, менялись и пьюранцы. Мужчины уже не разгуливали по улицам в сапогах и брюках для верховой езды, а носили тройки и даже галстуки; женщины, отказавшись от темных юбок до пят, одевались в светлые платья и ходили не в сопровождении служанок, под вуалями, кутаясь в платки, а одни, с открытыми лицами и распущенными волосами. Улиц становилось все больше, здания возносились все выше, город разрастался, а пустыня отступала. Гальинасера исчезла, а на ее месте вырос богатый квартал. Однажды утром запылали лачуги, теснившиеся за бойней; прибыли муниципальные стражники и полицейские во главе с алькальдом и префектом, всех насильно посадили на грузовики и вывезли, а на следующий день там начали прокладывать прямые улицы, строить двухэтажные дома, и через короткое время никому и в голову не пришло бы, что в этом благоустроенном районе, населенном белыми, раньше жили пеоны. Выросла и Кастилья, превратившись в маленький город. Вымостили улицы, появилось кино, открылись школы. Старые люди чувствовали себя неуютно, будто перенеслись в другой мир, и сетовали на неудобства, толчею, непристойные нравы.
Однажды старик с арфой под мышкой отправился в этот обновленный город, пришел на Пласа де Армас, сел под тамариндом и начал играть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я