Первоклассный магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Уамбисы заставили меня подержать ногу над жаровней, чтобы испарина выступила. У меня даже след остался.
Она подняла отороченный край итипака, и показались ее ляжки — гладкие, крепкие, цвета мате. Шрам от укуса походил на маленького червячка.
— Чего вы испугались? — сказала Лалита. — Почему вы отворачиваетесь?
— Я не испугался, — сказал Ньевес. — Но только вы голая, а я мужчина.
Лалита засмеялась и опустила итипак. Правой ногой она рассеянно катала по полу тыквенную бутылку.
— Пусть она шлюха, сука, кто хочешь, — сказал Акилино. — Но все равно я люблю Лалиту, она для меня как родная дочь.
— Женщина, которая делает такую подлость, потому что видит, что ее мужчина умирает, хуже шлюхи, хуже суки, — сказал Фусия. — Для нее даже не подберешь подходящего слова.
— Умирает? В Сан-Пабло по большей части умирают от старости, а не от болезней, — сказал Акилино.
Ты говоришь это не для того, чтобы утешить меня, а потому, что тебе не по нутру, что я ругаю эту стерву, — сказал Фусия.
— Он при мне сказал: если еще раз увижу, как ты ходишь в одном итипаке, сделаю из тебя кровяную колбасу, — проговорил Ньевес. — Разве вы уже забыли?
— А то еще говорит — отдам тебя уамбисам, выколю тебе глаза, — сказала Лалита. — И Пантаче все время грозит — убью, не заглядывайся на нее. Когда он угрожает, это еще ничего, отведет душу и успокоится. А вот когда он бьет меня, вам меня жаль?
— Мало сказать жаль, во мне злость закипает. — Ньевес похлопал рукой по засову на двери. — В особенности когда он оскорбляет вас.
Когда они вдвоем, он еще не так измывается над ней — э-э, у тебя уже зубы выпадают, э-э, все лицо в прыщах, э-э, какая ты дряблая стала, скоро будешь, как старая уамбиска, — как только может, унижает ее. Ньевесу ее жаль? А Ньевес — что уж тут говорить.
— Но она верила в тебя, хоть и знала, что ты за человек, — сказал Акилино. — Бывало, я приезжал на остров, и Лалита говорила мне: скоро он возьмет меня отсюда, если в этом году будет много каучука, мы уедем в Эквадор и поженимся. Будьте добреньки, дон Акилино, продавайте товар по хорошей цене. Бедная Лалита.
— Она не удрала раньше, потому что надеялась, что я разбогатею, — сказал Фусия. — Ну и дура, старик. Я не женился на ней, когда она была крепенькая, свежая, без прыщей, и она думала, что я женюсь, когда она уже никому не горячила кровь.
— Адриану Ньевесу разгорячила, — сказал Акилино. — Иначе он не увез бы ее.
— А их тоже хозяин хочет взять с собой в Эквадор? Он и на них женится?
— Его жена только я, — сказала Лалита. — Остальные служанки.
— Говорите что угодно, но я знаю, что вам это больно, — сказал Ньевес. — Вы были бы человеком без души, если бы вам не было больно, что он приводит других женщин в ваш дом.
— Он не приводит их в мой дом, — сказала Лалита. — Они спят в загоне, вместе со скотиной.
— Но он ведь живет с ними, не скрываясь от вас, — сказал Ньевес. — Не делайте вид, что вы меня не понимаете.
Он обернулся и взглянул на нее. Лалита подвинулась к краю циновки и сидела, поджав ноги и опустив глаза. Ньевес не хотел ее обидеть, он запнулся и опять стал смотреть в окно, — его взяла злость, когда она сказала, что уедет с хозяином в Эквадор, — на темно-синее небо, на костры, на светлячков, мерцавших в папоротнике, — он просит прощения, он не хотел ее обидеть, — и Лалита подняла глаза.
— Разве он не отдает их тебе и Пантаче, когда они ему надоедают? — сказала она. — Ты поступаешь так же, как он.
— Я человек одинокий, — пробормотал Ньевес. — Мужчина не может обходиться без женщин. Зачем вы меня сравниваете с Пантачей, хоть мне и приятно, что вы обращаетесь ко мне на «ты».
— Только вначале, — сказал Фусия. — Когда я уезжал, она набрасывалась на них, одну ачуалку исцарапала до крови. Но потом она привыкла и, можно сказать, подружилась с ними. Она их учила говорить по-испански, болтала с ними о том о сем. Дело не в этом, старик.
— И ты еще жалуешься, — сказал Акилино. — Тебе каждый позавидовал бы. Многих ты знаешь мужчин, которые так меняли бы женщин?
— Но ведь это же были чунчи, Акилино, — сказал Фусия, — понимаешь, чунчи: агварунки, ачуалки, шарпы — всякая дрянь.
— И потом, они привязываются ко мне, как прирученные зверьки. Мне их даже жалко — они так боятся уамбисов. Если бы ты был хозяином, ты вел бы себя так же, как он, и тоже измывался бы надо мной.
— Почему вы так думаете обо мне, разве вы меня знаете? — сказал Ньевес. — Я бы так не поступал со своей подругой. Тем более если бы это были вы.
— Здесь женщины быстро дрябнут, — сказал Фусия. — Разве я виноват, что Лалита постарела? И потом, было бы глупо не воспользоваться случаем.
— Потому, значит, ты и уводил таких маленьких, — сказал Акилино. — Тебе хотелось крепеньких, да?
— Не только поэтому, — сказал Фусия. — Как и все мужчины, я люблю целеньких. Только эти собаки-язычники не дают им подрасти, все девочки, какие мне попадались, кроме одной шапры, были уже початые.
— Мне больно только одно — вспоминать, какой я была в Икитосе, — сказала Лалита. — Зубы белые, ровненькие, и ни единого пятнышка на лице.
— Что вы понапрасну растравляете себе сердце, — сказал Ньевес. — Почему хозяин не позволяет уамбисам околачиваться на этом краю? Потому что, когда вы проходите, все на вас пялят глаза.
— И вы с Пантачей тоже, — сказала Лалита. — Но это не значит, что я хорошенькая, просто я здесь единственная белая.
— Я всегда был вежлив с вами, — сказал Ньевес. -
Почему вы меня равняете с Пантачей?
— Ты лучше Пантачи, — сказала Лалита. — Поэтому я и пришла проведать тебя. Ну как, тебя уже не лихорадит?
— Помнишь, как-то раз ты приехал, а я не вышел к причалу встретить тебя? — сказал Фусия. — Помнишь, ты нашел меня в сарае для каучука? Это было в тот раз, старик.
— Помню, — сказал Акилино. — Казалось, ты спишь с открытыми глазами. Я думал, Пантача напоил тебя отваром.
— А помнишь, как я напился, благо ты привез анисовку? — сказал Фусия.
— И это помню, — сказал Акилино. — Ты хотел спалить хижины уамбисов. Ты просто осатанел, нам пришлось тебя связать.
— Все дело было в том, что я уже дней десять не мог спать с этой сукой, — сказал Фусия. — Пытался и не мог — ни с Лалитой, ни с чунчами. От этого можно было с ума сойти, старик. Я даже плакал, когда оставался один, хотел покончить с собой, места себе не находил — десять дней кряду пытался и не мог, Акилино.
— Не плачь, Фусия, — сказал Акилино. — Почему ты не сказал мне тогда, что с тобой творится? Может, тебя вылечили бы. Мы поехали бы в Багуа, и врач сделал бы тебе уколы.
— И ноги у меня одеревенели, старик, — сказал Фусия. — Я щипал их и ничего не чувствовал, спичками обжигал, а они как мертвые, старик.
— Хватит нагонять на себя тоску, Фусия, — сказал Акилино. — Пододвинься-ка к борту, посмотри, сколько летучих рыбок, этих, электрических. Обрати внимание, как они плывут за нами, что за искорки сверкают в воздухе и под водой.
— А потом по всему телу пошли волдыри, старик, — сказал Фусия, — и я уже не мог раздеться перед этой сукой. Приходилось притворяться и днем и ночью, и некому было рассказать про свою беду, Акилино.
Тут послышался робкий стук. Лалита встала, подошла к окну и, прижавшись лицом к металлической сетке, заговорила по-агварунски. Снаружи тихонько зарычали в ответ.
— Акилино захворал, — сказала Лалита, — бедняжку рвет, как только он что-нибудь съест. Пойду к нему. Если завтра они еще не вернутся, я приду приготовить тебе еду.
— Хоть бы не вернулись, — сказал Ньевес. — Мне не нужно, чтобы вы мне стряпали, только приходите повидать меня.
— Раз я говорю тебе «ты», ты тоже можешь говорить мне «ты», — сказала Лалита. — По крайней мере, когда никого нет.
— Если бы была сеть, их можно было бы пропасть наловить, Фусия, — сказал Акилино. — Хочешь, я помогу тебе подняться, чтобы ты на них поглядел?
— А потом на ступни перешло, — сказал Фусия. — Я ходил, хромая, старик, и кожа с меня слезала, как со змеи, но у змей вырастает новая, а у меня нет, у меня одна сплошная язва, Акилино. Несправедливо это, старик, несправедливо.
— Конечно, несправедливо, да что поделаешь, — сказал Акилино. — Посмотри-ка лучше, какие красивые электрические рыбки.
Каждый день Хуана Баура и Антония выходили из Гальинасеры в один и тот же час и проделывали один и тот же путь. Пройдя два квартала по прямой пыльной улице, они подходили к рынку, где торговцы расстилали под рожковыми деревьями одеяла и раскладывали на них свои товары. Поравнявшись с лавкой «Восторг», они сворачивали налево, и метрах в двухстах перед ними показывалась Пласа де Армас, обсаженная пальмами и тамариндами. Они выходили на нее напротив «Северной звезды». Всю дорогу Хуана Баура вела под руку Антонию, а свободной рукой помахивала знакомым. На площади Хуана выбирала местечко потенистей и усаживала девушку на скамейку. Если Антония не выказывала никаких признаков беспокойства, прачка рысцой бежала домой, собирала белье для стирки, отвязывала осла и отправлялась на речку. Если же, напротив, Антония с волнением хватала ее за руки, Хуана садилась рядом с ней и ласково успокаивала девушку до тех пор, пока та не отпускала ее. В полдень, уже выстирав белье, она приходила за ней, и иногда Антония возвращалась в Гальинасеру на осле. Нередко Хуана Баура находила ее в обществе какой-нибудь доброй женщины, с которой она прогуливалась вокруг павильона, а частенько чистильщик сапог, нищий или Хасинто говорили прачке: ее увели к такому-то, или в церковь, или на улицу Малекон. Тогда Хуана Баура возвращалась в Гальинасеру одна, а Антонию приводила вечером служанка какого-нибудь сердобольного сеньора.
В этот день они вышли из дому раньше обычного — Хуане Баура надо было отнести в Казарму Грау парадный мундир. Рынок был пуст, на крыше «Восторга» подремывали ауры. Метельщики еще не приходили, и от луж и отбросов исходила вонь. На безлюдной Пласа де Армас гулял легкий ветерок, а в безоблачном небе вставало солнце. Песок уже не падал. Хуана Баура смахнула краем юбки пыль со скамейки, усадила Антонию, и так как девушка не цеплялась за нее, потрепала ее по щеке и ушла. На обратном пути она встретила жену скотобойца Эрмогенеса Леандро, и они пошли вместе.
Солнце поднималось, и в его лучах уже сверкали крыши высоких домов. Хуана шла, скрючившись, время от времени потирая поясницу, и ее приятельница — ты, видно, больна, а она — в последнее время ломит спину, в особенности по утрам. Они поговорили о болезнях и лекарствах, о старости, о том, как тяжела жизнь. Потом Хуана попрощалась, вошла в дом и вышла опять, ведя осла, нагруженного грязным бельем, и неся под мышкой мундир, завернутый в старые номера «Экое и нотисиас». Дорога к Казарме Грау огибала пески, земля была горячая, под ногами нет-нет проскальзывали быстрые игуаны. В казарме к ней вышел солдат — лейтенант сердится, почему она так поздно, — взял у нее сверток, расплатился, и она отправилась на реку — не к Новому Мосту, где она обычно стирала, а к одному удобному местечку повыше бойни. Там она нашла двух других прачек, и они втроем, стоя по колено в воде, все утро стирали и судачили. Хуана кончила первой и пошла за Антонией. Теперь солнце стояло прямо над головой, и на улицах, залитых слепяще ярким светом, было полно народу — и местных жителей, и приезжих. На площади Антонии не было, ни Хасинто, ни нищие не видели ее, и Хуана Баура, то подгоняя осла, то потирая поясницу, вернулась в Гальинасеру. Она начала развешивать белье, но посреди работы ее сморило, и она вошла в дом и бросилась на соломенный тюфяк. Когда она открыла глаза, уже падал песок. Ворча себе под нос, она выскочила во двор. Кое-что из белья запачкалось. Она натянула над веревками парусиновый тент, кончила развешивать белье, вернулась в комнату и, пошарив под тюфяком, достала лекарство. Смочив тряпку жидкостью из пузырька, она подняла юбку и натерла себе бедра и живот. Лекарство пахло мочой и блевотиной; Хуана зажав нос, подождала, пока кожа высохнет. Потом она приготовила себе поесть, и когда она ела, постучали в дверь. Это была не Антония, а одна служанка с корзиной белья. Они потолковали, стоя в дверях. Тихо падал песок; песчинок не было видно, но они, как паучьи лапки, щекотали лицо и руки. Хуана говорила о ломоте, о плохих лекарствах, а служанка возмущалась — пусть он даст тебе другое или вернет деньги. Потом она ушла, прижимаясь к стенам, хоронясь под стрехами от песчаного дождя. Сидя на тюфяке, Хуана продолжала сама с собой — в воскресенье пойду в твое ранчо, думаешь, раз я старая, ты меня проведешь? От твоего лекарства никакого прока, жулик, мочи нет, до чего ломит поясницу. Потом она легла, а когда проснулась, уже стемнело. Она зажгла свечу, Антонии не было. Хуана вышла во двор, осел запрядал ушами и заревел. Она схватила одеяло и уже на улице накинула его на плечи. Было темным-темно, в окнах Гальинасеры горели огни свечей, ламп, очагов. Она шла очень быстро, почти бежала, волосы у нее были растрепаны, и возле рынка кто-то бросил ей вслед из подъезда — ни дать ни взять привидение. Ты приготовишь мне еще другое лекарство, чтоб меня то и дело не клонило ко сну, а не то возвращай деньги, бормотала она. На площади было мало народу. Она у всех спрашивала про Антонию, но никто ее не видел. Песок теперь падал густо, мельтешил перед глазами, и Хуана прикрывала рот и нос. Она обежала много улиц, постучала во многие двери, раз двадцать повторила один и тот же вопрос, и когда вернулась на Пласа де Армас, едва шла, хваталась за стены. Сидя на скамейке, разговаривали двое мужчин в соломенных шляпах. Она спросила, где Антония, а доктор Педро Севальос — добрый вечер, донья Хуана, что вы делаете на улице в такое время? И второй, судя по выговору, приезжий, — песку-то, песку, прямо череп долбит. Доктор Севальос снял шляпу, протянул ее Хуане, и она надела ее; шляпа была большая, закрывала ей уши. Доктор сказал — она не может говорить от усталости, присядьте на минутку, донья Хуана, расскажите нам, в чем дело, а она — где Антония. Мужчины переглянулись, и незнакомый сказал — надо бы отвести ее домой, а доктор — да, я знаю, где она живет, она из Гальинасеры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я