https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/kvadratnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так, значит, он ее оставляет. Хулио Реатеги встает — ему надо идти — и улыбается начальнице. Все это было очень тяжело, очень утомительно — дожди, всякого рода неудобства, а он еще не может лечь в постель, как ему хотелось бы, потому что друзья устраивают завтрак, и, если он не придет, они ему этого не простят, ведь люди так обидчивы. Начальница протягивает ему руку, и в эту минуту шум усиливается, как будто возгласы и крики уже не доносятся из селения, а раздаются где-то совсем близко, в саду, в часовне. Потом он стихает, и снова слышится смутный гул, негромкий и безобидный. Начальница моргает, не доходя до двери останавливается, поворачивается к губернатору — дон Хулио — и, облизнув губы, бледная, без улыбки — Бог зачтет ему то, что он сделал для этой девочки, — с болью в голосе — она только хотела напомнить ему, что христианин должен уметь прощать. Слегка наклонив голову и скрестив руки на груди, Хулио Реатеги принимает кроткую и вместе с тем важную, торжественную позу. Пусть дон Хулио сделает это ради Бога — теперь начальница говорит с жаром — и ради своей семьи, — и щеки ее зарделись — ради своей супруги, которая так благочестива, дон Хулио. Губернатор снова кивает. Разве это не бедный, несчастный человек? — лицо начальницы приобретает все более озабоченное выражение — разве он получил воспитание? — она раздумчиво поглаживает себя по щеке — разве он ведает, что творит? — и морщит лоб. Девочка искоса смотрит на них, и ее зеленые глаза между спутанными прядями волос сверкают, как у испуганного зверька. Ему это больнее, чем кому бы то ни было, мать. Губернатор говорит, не возвышая голоса, — это противно его натуре и его правилам — как бы сдерживая горькое чувство, — но дело идет не о нем, поскольку он уезжает из Санта-Мария де Ньевы, а о тех, кто остается, мать, о Бенсасе, об Эскабино, об Агиле, о ней, о воспитанницах, о миссии. Разве мать не хочет, чтобы здесь можно было жить по-человечески? Но у христиан есть другое оружие против несправедливостей, дон Хулио, она знает, что он человек гуманный, не может быть, чтобы он одобрял подобные методы. Пусть он постарается образумить их, ведь здесь его слово закон, нельзя же так поступать с этим несчастным. Ему очень жаль, но он должен разочаровать мать, он тоже считает, что это единственный способ добиться порядка. Другое оружие? Оружие миссионеров, мать? Сколько веков они здесь? И далеко ли они ушли с этим оружием? Речь идет только о том, чтобы дать дикарям хороший урок на будущее, ведь этот закоренелый негодяй и его люди зверски избили капрала из Форта Борха, убили рекрута, обжулили Педро Эскабино, и вдруг начальница — нет — гневно трясет головой — нет, нет — и повышает голос: мстить бесчеловечно и недостойно цивилизованных людей, а этому несчастному именно мстят. Почему не отдать его под суд? Почему не посадить в тюрьму? Неужели дон Хулио не понимает, что это ужасно, что нельзя так обращаться с человеческим существом? Нет, это не месть и даже не наказание, мать, и Хулио Реатеги понижает голос и кончиками пальцев гладит девочку по грязным волосам: речь идет о том, чтобы предотвратить новые бесчинства. Ему грустно уезжать отсюда, мать, оставляя плохое воспоминание в миссии, но это необходимо для общего блага. Он любит Сайта-Мария де Ньеву и положил немало сил, чтобы принести ей пользу. Из-за губернаторства он пренебрегал собственными делами, терял деньги, но он не раскаивается, мать. При нем селение сделало шаг вперед, разве не так? Теперь здесь есть власти, а скоро будет и жандармский участок и люди будут жить спокойно. Это нельзя сбросить со счета, мать. Миссия первая благодарит его за то, что он сделал для Сайта-Мария де Ньевы, дон Хулио, но какой христианин может понять людей, которые убивают темного горемыку? Разве он виноват, что его не научили, что хорошо и что плохо? Его не убьют, мать, и не отправят в тюрьму, и он сам наверняка предпочитает вытерпеть это, чем сесть за решетку. Они не питают к нему ненависти, мать, а только хотят, чтобы агваруны научились разбирать, что хорошо и что плохо, и не их вина, что эти люди понимают только плетку. Они с минуту молчат, потом губернатор подает руку начальнице и выходит. А девочка идет за ним, но едва она делает несколько шагов, начальница берет ее за руку, и она не пытается вырваться, только опускает голову. Дон Хулио, у нее есть имя? Ведь ее нуж но окрестить. Девочку, мать? Он не знает, но во всяком случае, христианского имени у нее нет, пусть они ей подыщут. Он делает легкий поклон, выходит из главного здания, быстрым шагом проходит через двор миссии и почти бегом спускается по тропинке. Подойдя к площади, он смотрит на Хума. Привязанный за руки к капиронам, он висит, как отвес, в метре над головами зевак. Бенсаса, Агилы, Эскабино здесь уже нет, остались только сержант Роберто Дельгадо, несколько солдат и сбившиеся в кучу старые и молодые агваруны. Сержант уже не орет, Хум тоже умолк. Хулио Реатеги оглядывает пристань. На воде покачиваются пустые барки — их уже разгрузили. Раскаленное добела солнце стоит прямо над головой и нещадно печет. Реатеги направляется к управе, но, проходя мимо капирон, останавливается и снова смотрит на Хума. Он (Прикладывает обе руки к козырьку шлема, но и это не защищает глаза от солнечных лучей. Лицо Хума невозможно разглядеть — он в обмороке? — виден только рот, как будто открытый, — заметил он его? Крикнет он еще раз «пируаны»? Будет опять ругать сержанта? Нет, он ничего не кричит, а может, рот и не раскрыт. Оттого что Хум висит, живот у него вобран, а тело вытянуто, и можно подумать, что это худой и высокий человек, а не коренастый и пузатый язычник. Есть что-то странное, неожиданное в этой палимой солнцем стройной фигуре, неподвижно висящей в воздухе. Реатеги идет дальше, входит в управу, кашляет от густого табачного дыма, протягивает руку одним, обнимается с другими. Слышатся шутки и смех, кто-то подает губернатору стакан пива. Он залпом выпивает его и садится. Вокруг него потные лица взмокших от жары христиан — им будет не хватать его, дон Хулио, они будут тосковать о нем. И он тоже, очень, но ему уже пора заняться своими делами, он все забросил — плантации, лесопильный завод, гостиницу в Икитосе. Пока он был здесь, он потерял немало денег, друзья, да и постарел. Он не любит политики, его стихия — это работа. Услужливые руки наполняют его стакан, берут у него шлем — все пришли чествовать его, даже те, кто живет по ту сторону порогов, дон Хулио. Он устал, Аревало, он двое суток не спал и чувствует себя совершенно разбитым. Хулио Реатеги вытирает платком лоб, шею, щеки. Иногда Мануэль Агила и Педро Эскабино на минуту отодвигаются друг от друга, и тогда в окне, забранном металлической решеткой, виднеются капироны на площади. Все ли еще толпятся там любопытные или их разогнала жара? Хума не видно — его землистое тело растворилось в потоках света или сливается с корой капирон. Как бы он у них не умер, друзья. Чтобы это послужило уроком, язычник должен вернуться в Уракусу и рассказать остальным, как с ним разделались. Ничего, не умрет, дон Хулио, ему даже полезно немножко позагорать. Это Мануэль Агила острит? Пусть дон Педро непременно заплатит им за товар, чтобы не пошли разговоры о злоупотреблениях, чтобы было ясно, что они только поставили вещи на свои места. Само собой разумеется, дон Хулио, он выплатит разницу этим бестиям, единственно, чего хочет Эскабино, — это торговать с ними, как раньше. Этот дон Фабио Куэста действительно надежный человек, дон Хулио? Это спрашивает Аревало Бенсас? Если бы Хулио Реатеги не был в нем уверен, он не стал бы добиваться его назначения. Он уже много лет работает с ним, Аревало. Это немножко флегматичный человек, но добросовестный и благожелательный, каких мало, он уверяет их, что они прекрасно поладят с доном Фабио. Дай Бог, чтобы больше не было конфликтов, ужас сколько времени отнимают такие истории, а Хулио Реатеги чувствует себя уже лучше — когда он вошел, ему чуть не стало дурно. Может, это от голода, дон Хулио? Пожалуй, пора идти завтракать, капитан Кирога их ждет. Кстати, что за человек этот капитан Кирога, дон Хулио? Как у всякого другого, у него есть свои слабости, дон Педро, но в общем он хороший человек.
I
Ты не приезжал больше года! — кричит Фусия. — Не понимаю, — говорит Акилино, приложив руку к уху; он то обводит глазами смешавшиеся кроны чонт и капанауа, то с опаской посматривает на выглядывающие из-за высокого папоротника хижины, к которым ведет тропинка.
— Больше года! — кричит Фусия. — Ты не приезжал больше года, Акилино.
На этот раз старик кивает, и его гноящиеся глаза на миг останавливаются на Фусии. Потом его взгляд снова начинает блуждать по илистому берегу, деревьям, извивам тропинки, рощице. Да нет, приятель, всего только несколько месяцев. Из хижин не доносится никакого шума, и кажется, вокруг ни души, но мало ли что, Фусия, вдруг они появятся откуда ни возьмись, как в тот раз, и голые с воем высыпят на тропинку, и побегут к нему, и ему придется броситься в воду? Фусия уверен, что они не придут?
— Год и еще неделю, — говорит Фусия. — Я считаю дни. Как только ты уедешь, я опять начну считать. Каждое утро я перво-наперво делаю отметку. Вначале я не мог, но теперь я действую ногой, как рукой, хватаю щепочку двумя пальцами. Хочешь посмотреть, Акилино? Здоровой ногой он роет песок, выкапывает несколько камешков, двумя уцелевшими пальцами, напоминающими клешни скорпиона, захватывает камешек, поднимает его и быстрым движением проводит на песке маленькую прямую бороздку, которую тут же заравнивает ветер.
— Зачем ты это делаешь, Фусия? — говорит Акилино.
— Видел, старик? — говорит Фусия. — Вот такие отметки я делаю каждый день и черточки провожу все более маленькие, чтобы они уместились на стене возле моей кровати. В этом году их целая пропасть, рядов двадцать, наверное. А когда ты приезжаешь, я отдаю свою еду санитару, и он белит стену, чтобы я мог опять делать отметки. Сегодня вечером я отдам ему еду, и завтра утром он побелит.
— Ну, ну, — с успокоительным жестом говорит старик, — год так год, не кричи, не выходи из себя. Я не мог приехать раньше, мне уже нелегко плавать — то и дело клонит ко сну, да и руки отказывают. Годы-то идут. Я не хочу помереть на воде, Фусия, на реке хорошо жить, а не умирать. Зачем ты все время так кричишь, небось уже горло болит.
Фусия подскакивает к Акилино, приближает лицо к лицу старика, и тот пятится, кривя рот, но Фусия верещит и топает ногами, пока Акилино не смотрит на него: ну, ну, я уже вижу. Старик зажимает нос, и Фусия возвращается на прежнее место. Поэтому он и не понимал, что Фусия говорит. А как же он ест без зубов? Не трудно ему глотать неразжеванное? Фусия отрицательно качает головой.
— Монахиня мне все размачивает! — кричит он. — Хлеб, фрукты — все держит в воде, пока не размякнет, а тогда я могу глотать. Только вот говорить паршиво, голос пропадает.
— Не обижайся, что я зажимаю нос, — гнусавя, говорит Акилино. — От этого запаха меня тошнит и голова кружится. В прошлый раз я уж уехал, а все не мог отделаться от него, и ночью меня даже рвало. Если бы я знал, что тебе так трудно есть, я бы не привез галеты. Они тебе исцарапают десны. В следующий раз я привезу несколько бутылочек пива. Только бы не забыть — голова у меня стала как решето, стар я уже, Фусия.
— И это сейчас, когда нет солнца, — говорит Фусия. — А когда жарко и мы выходим на пляж, даже монахини и доктор зажимают нос — говорят, очень воняет. Я-то не чувствую, уже привык. Знаешь, на что это похоже?
— Не кричи так, — говорит Акилино и смотрит на заволакивающие небо свинцово-серые облака. — Кажется, собирается дождь, но мне все-таки надо ехать. Я не останусь ночевать здесь, Фусия.
Ты помнишь цветы, которые росли на острове? -говорит Фусия и подскакивает на месте, напоминая облезлую обезьянку. — Такие желтые — когда всходит солнце, они раскрываются, а когда темнеет, свертываются. Те, про которые уамбисы говорили, что это духи. Помнишь?
— Я поеду, даже если польет как из ведра, — говорит Акилино. — Не буду я здесь ночевать.
Так вот, язвы в точности как эти цветы! — кричит Фусия. — На солнце они раскрываются, и из них выходит гной, оттого и воняет, Акилино. Но зато чувствуешь себя лучше, не щипет, не зудит. Мы радуемся и не ругаемся между собой.
— Не кричи так, Фусия, — говорит Акилино. — Посмотри, какие тучи на небе, да и ветер поднялся. Монахиня говорит, что для тебя это вредно, тебе нужно уйти в свою хижину. А я лучше поеду.
— Но мы не чувствуем запаха ни когда солнце греет, ни когда пасмурно, — кричит Фусия, — никогда ничего не чувствуем! От нас все время воняет, а мы не замечаем, как будто это запах жизни. Ты меня понимаешь, старик?
Акилино перестает зажимать нос и делает глубокий вдох. На голове у него соломенная шляпа, лицо изрезано тонкими морщинами. Ветер колышет его рубаху из токуйо и время от времени обнажает впалую грудь, выступающие ребра, бронзовую кожу. Старик опускает глаза и искоса смотрит на Фусию, похожего теперь на большого краба, застрявшего на песке.
— Какой он, этот запах? — кричит Фусия. — Как от тухлой рыбы?
— Ради Бога, перестань кричать, — говорит Акилино. — Мне пора ехать. В следующий раз я привезу тебе чего-нибудь мяконького, чтобы ты мог есть не разжевывая. Уж я поищу, поспрошаю в лавках.
— Сядь, сядь! — кричит Фусия. — Почему ты встал, Акилино? Сядь, сядь.
Он прыгает на корточках вокруг Акилино и старается заглянуть ему в глаза, но старик упорно смотрит на облака, на пальмы, на мутные воды реки, сонно плещущие о берег, на желтый, как охра, островок, горделиво противоборствующий течению. Фусия уже у ног Акилино. Старик садится.
— Побудь со мной еще немножко, Акилино, — кричит Фусия. — Не уезжай так скоро, ты ведь только что приехал.
— А, вспомнил, мне нужно рассказать тебе одну вещь, — говорит старик, хлопнув себя по лбу, и на секунду взгляд его останавливается на здоровой ноге Фусии, которой он роет песок. — В апреле я был в Сайта-Мария де Ньеве. Видишь, какая у меня голова? Чуть не уехал, так и не рассказав тебе про это.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я