нестандартные ванны 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Эй, да это старина Паркерс!» – завопили все разом. Они назвали меня прежней кличкой, будто за эти годы ничто не переменилось. «Паркерс! Старина Паркере!» Передать не в силах, какой галдеж поднялся, едва я вошел. О Боже, это было ужасно! И в ту же секунду я почувствовал, что вновь превращаюсь в жалкого клоуна, а я ведь и сюда-то переселился, чтобы им не быть. Местечко, кстати, совсем недурственное: староанглийский загородный паб, с настоящим камином; вокруг всякие медные причиндалы, старинный меч над каминной полкой; веселый и приветливый хозяин – все, как в добрые старые времена; здесь мне этого очень не хватает. Но остальное… Бог мой, как вспомню – так вздрогну. Они загалдели в полной уверенности, что я вприпрыжку кинусь к их столу и начну корчить из себя шута. И весь вечер наперебой они называли то одно имя, то другое – не для того, чтобы поговорить об этом человеке, а просто так, сотрясали воздух. Или еще: упомянут кого-нибудь и загогочут. Скажут, например, «Саманта» – и давай хохотать и улюлюкать. Потом выкрикнут «Роджер Пикок» – и примутся скандировать, как на футболе. Тьфу, мерзость! Еще того гаже: они ожидали, что я опять стану кривляться, и с этим ничего нельзя было поделать. Похоже, другая роль для меня и не мыслилась; пришлось взяться за старое: пищал на разные голоса, строил рожи и обнаружил, что это у меня до сих пор очень неплохо получается. Думаю, им и в голову не пришло, что здесь я ничем подобным не занимался. Собственно, один из них в точности так и высказался. Кажется, это был Том Эдвардс. Когда все уже вдрызг напились, он хлопнул меня по спине и воскликнул: «Паркерс! Там, где ты живешь, народ, наверное, души в тебе не чает! Паркере!» Наверное, как раз перед этим я и исполнил один из своих номеров – быть может, рассказывал о некоторых здешних особенностях, позабавил немного публику; в общем, вот что он сказал, а остальные расхохотались и никак не могли успокоиться. Да, это было грандиозно. Они все твердили, как им меня недостает, меня и моих замечательных шуток. Мне уже столько лет никто ничего подобного не говорил. Я забыл уже, когда меня в последний раз так принимали – по-дружески, тепло. И все же чего ради я взялся за старое? Я поклялся себе никогда больше этого не повторять, потому-то я сейчас и здесь. Даже по пути в паб, когда я шел по переулку (а вечер был промозглый и мглистый, холод пробирал до костей), я не переставал себе твердить: прошлое, мол, поросло быльем, теперь я уже не тот, что прежде, и я им покажу, каков я стал; я повторял это, стараясь укрепиться в своем решении, но едва я только шагнул через порог и увидел пышущий жаром камин, и они, меня приветствуя, загалдели… А ведь здесь мне было так одиноко. Тут не приходится строить рожи и говорить смешным голосом, но прок-то от всего этого был. Нужно было насиловать себя, но в результате они меня любили, эти несчастные полудурки, мои старые университетские друзья, – их нельзя было разочаровывать, они должны были верить, что я все тот же. Им и во сне не могло бы присниться, что для моих соседей я – надутый скучный англичанин. Вежливый, думают они, но большой зануда. Очень одинокий и очень скучный. Что ж, во всяком случае лучше так, чем снова стать Паркерсом. Гомон – и это жалкое зрелище: группа галдящих немолодых мужчин, и я строю рожи и вещаю идиотскими голосами. Боже мой, тошно и вспоминать! Но я ничего не мог поделать, потому что так давно уже не бывал в окружении друзей. А ты, Райдер, не тоскуешь иногда по прежним денькам? Даже ты, при всех своих успехах? Да, вот что я собирался тебе сказать. Ты, наверное, многих уже подзабыл, а они тебя хорошо помнят. Когда собираются всей компанией, часть вечера непременно посвящают тебе. Да, я сам тому свидетель. Сперва они перебирают много-много других имен; с тебя не начинают – им нужен, знаешь ли, основательный разбег. Делают короткие паузы – прикидываются, будто никого больше не могут вспомнить. Потом наконец кто-то один спрашивает: «А как там Райдер? Кто-нибудь слышал о нем в последнее время?» И тут все, словно сорвавшись с цепи, поднимают жуткий гомон: что-то среднее между улюлюканьем и позывами к рвоте. В этом концерте участвуют все – и повторяется он несколько раз. В первую минуту после упоминания твоего имени ничего другого не происходит. Затем они заливаются смехом, начинают изображать мимикой игру на рояле, приблизительно вот так… – Паркхерст скорчил высокомерную мину и весьма манерно прошелся по воображаемой клавиатуре. – А потом снова начинают давиться. Позже идут рассказики, мелкие эпизоды, кто что о тебе помнит, причем ясно, что эти байки все уже знают, знают наизусть, и никто не забывает, в каком месте снова зашуметь, в каком вставить: «Что? Ты шутишь!» – и так далее. О, они этим по-настоящему упиваются. При мне кто-то вспоминал вечер после выпускных экзаменов, как все собирались выйти, чтобы помочиться на ночь, и увидели тебя, с самым серьезным видом идущего по дороге. И они тебе сказали: «Давай сюда, Райдер, иди, помочись с нами в охотку!», а ты будто бы ответил (рассказчик, кто бы он ни был, делает при этом вот такое лицо), – Паркхерст вновь принял гордый вид, тон его голоса сделался нелепо напыщенным, – ты будто бы ответил: «Нет времени. Мне нужно непременно позаниматься. Из-за этих ужасных экзаменов я уже два дня не подходил к фортепьяно!» Потом они опять начинают гоготать, изображать игру на рояле, а дальше… Не стану рассказывать о других их затеях, просто отвратительных; это гадкая компания, состоящая в основном из злых, разочарованных неудачников.
Пока Паркхерст говорил, у меня в мозгу всплыл осколок воспоминания из студенческих времен, и на минуту я ощутил полное, безмятежное спокойствие, так что некоторое время пропускал его слова мимо ушей. Мне вспоминалось прекрасное утро, чем-то похожее на сегодняшнее, когда я тоже отдыхал на диванчике у окна, откуда струился поток солнечного света. Это происходило в небольшой комнатке старого фермерского дома, который я делил с четырьмя другими студентами. На коленях у меня лежала партитура концерта, которую я уже целый час вяло изучал, все время намереваясь ее бросить и взяться за один из романов девятнадцатого века, пачка которых лежала на дощатом полу у моих ног. Окно было открыто, внутрь проникал легкий ветерок и доносились голоса нескольких студентов, которые сидели на нестриженой лужайке и рассуждали о философии, поэзии или еще о чем-то в том же роде. В комнатушке, кроме дивана, имелся минимум мебели: матрас на полу и – в углу – небольшой письменный стол и стул с прямой спинкой, но ко всему этому я был очень привязан. Частенько пол сплошь покрывали разбросанные по нему книги и журналы, которые я рассматривал в долгие вечера; дверь я обычно оставлял нараспашку, чтобы любой проходящий мимо мог зайти ко мне поболтать. На минуту я закрыл глаза – и меня охватило сильнейшее желание вернуться в тот фермерский домик в окружении полей и высоких трав, где, растянувшись, бездельничают мои товарищи. Лишь через некоторое время слова Паркхерста начали просачиваться в мое сознание. И только тут мне пришло в голову, что о тех самых людях, чьи лица одно за другим всплывали у меня в памяти; тех самых, кого я лениво приветствовал, когда они заглядывали в мою дверь и с кем я час-другой беседовал, обсуждая какого-нибудь писателя или испанского гитариста, – о тех самых людях он и говорит. Но даже и тогда я не перестал испытывать почти сладострастное удовольствие, оттого что сижу на плетеном диванчике в оконной нише и греюсь в лучах солнца, и слова Паркхерста доставляли мне не более чем смутное, едва ощутимое беспокойство.
Он говорил и говорил – и я уже давно не воспринимал его речь, но тут вздрогнул, услышав стук в оконное стекло у себя за спиной. Паркхерст, кажется, решил проигнорировать эти звуки и продолжал свой рассказ, и я тоже пытался их не замечать, как бывает, когда будильник не дает досмотреть интересный сон. Но стук не смолк, и Паркхерст наконец остановился и произнес: «Бог ты мой, да ведь это Бродский – собственной персоной».
Я открыл глаза и обернулся. В самом деле, через окно пристально глядел Бродский. Что-то ему мешало: то ли яркое солнце, то ли дефект собственного зрения. Он прижался лицом к стеклу и обеими руками заслонился от света – но, скорее всего, нас так и не разглядел. Я подумал, что ему почудилась мисс Коллинз – и он надеется привлечь ее внимание.
В конце концов Паркхерст поднялся со словами: – Узнаю-ка я, чего он хочет.

22

Я слышал скрип открываемой Паркхерстом двери и сердитые голоса в прихожей. Наконец Паркхерст вернулся, закатывая глаза и вздыхая.
Следом вошел Бродский. В прошлый раз, в переполненной комнате, он показался мне ниже ростом. Я вновь отметил его странную манеру держаться – слегка склонившись вперед; но видел также, что он совершенно трезв. На нем был алый галстук-бабочка и черный, довольно щегольской костюм, на вид с иголочки. Воротничок белой рубашки стоял торчком: то ли так полагалось по фасону, то ли от избытка крахмала. Бродский держал цветы, взгляд у него был усталый и печальный. На пороге он помедлил и нерешительно оглядел комнату – вероятно, ожидая увидеть мисс Коллинз.
– Она занята, я говорил вам, – произнес Паркхерст. – Знаете, я близко знаком с мисс Коллинз и могу уверенно заявить, что она не захочет вас видеть. – Паркхерст взглянул на меня, ожидая подтверждения своих слов, но я решил не ввязываться и только слабо улыбнулся Бродскому. Лишь после этого Бродский меня узнал.
– Мистер Райдер, – проговорил он и торжественно наклонил голову. Затем снова обратился к Паркхерсту. – Если она там, будьте добры, приведите ее сюда. – Он указал на букет, словно бы тот сам по себе объяснял его настойчивое желание немедленно увидеть мисс Коллинз. – Пожалуйста.
– Я уже объяснил, что ничем не могу вам помочь. Она не захочет вас видеть. Кроме того, она сейчас беседует с другими посетителями.
– Ладно, – пробурчал Бродский. – Ладно. Вы не хотите мне помочь. Ладно.
Он начал медленно подбираться к внутренней двери, за которой прежде скрылась мисс Коллинз. Паркхерст проворно преградил ему дорогу, и на минуту высокая нескладная фигура Бродского и маленькая коренастая Паркхерста пришли в соприкосновение. Паркхерст прибег к самому простому приему: он толкал Бродского руками в грудь. Бродский тем временем положил ладонь Паркхерсту на плечо и смотрел на Дверь, словно бы, находясь в толпе, осторожно выглядывал поверх голов. Все это время он не переставал шаркающими шажками мерно продвигаться вперед, постоянно бормоча при этом «пожалуйста».
– Ну ладно! – крикнул наконец Паркхерст. – Ладно, я пойду и поговорю с ней. Я знаю, что она скажет, но ладно, ладно!
Они разъединились. Потом Паркхерст воскликнул, грозя пальцем:
– Но вы ждите здесь! И ни шагу с места!
Еще раз сверкнув на Бродского глазами, Паркхерст повернулся и вошел в дверь, плотно затворив ее за собой.
Вначале Бродский стоял неподвижно и смотрел на дверь, и я подумал, что он последует за Паркхерстом. Но он отступил и сел.
Некоторое время Бродский, казалось, повторял про себя какие-то фразы, его губы двигались, артикулируя непривычное слово, и я не хотел ему мешать. Периодически он обращал внимательный взгляд на букет, словно бы все зависело именно от него и малейший непорядок привел бы к серьезным нежелательным последствиям. После недолгого молчания он наконец взглянул на меня и произнес:
– Мистер Райдер, очень рад в кои-то веки с вами познакомиться.
– Здравствуйте, мистер Бродский. Как поживаете? Надеюсь, хорошо?
– Ох… – Он вяло махнул рукой. – Не могу сказать, что хорошо себя чувствую. Боль, знаете ли, донимает.
– Вот как? Боль? – Он не отозвался. – Вы говорите о душевной боли?
– Нет-нет, о ране. Ей уже много лет – и она не перестает меня беспокоить. Ужасная боль. Может быть, поэтому я и пил так много. Когда пью, то ее не чувствую.
Я ждал продолжения, но тщетно. Чуть помедлив, я спросил:
– Вы имеете в виду сердечную рану, мистер Бродский?
– Сердечную? Сердце у меня еще ничего. Нет-нет, речь идет о… – Неожиданно он громко рассмеялся. – Понимаю, мистер Райдер. Вы думаете, я выражаюсь фигурально. Нет-нет, я говорил о самой настоящей ране. Много лет назад меня ранили – и очень тяжело. В России. Врачи были никудышные. А рана тяжелая. Как следует ее не залечили. И вот теперь, по прошествии стольких лет, она все еще болит.
– Очень печально. Она вам, наверное, изрядно досаждает?
– Досаждает? – Подумав, он опять рассмеялся. – Можно и так сказать, мистер Райдер, друг мой. Досаждает. Чертовски досаждает. – Он, казалось, внезапно вспомнил о цветах. Погрузив в них нос, он глубоко вдохнул. – Но не будем об этом. Вы спросили, как я поживаю, и я ответил, без намерения пускаться в подробности. Пытаюсь держаться молодцом. Годами я никому не говорил о ране, но теперь постарел и не пью, а боли сделались ужасными. Рану так и не залечили по-настоящему.
– Не может быть, чтобы ничего нельзя было сделать. Вы говорили с врачами? Посещали специалистов?
Бродский снова опустил глаза на цветы и улыбнулся.
– Мне бы хотелось снова переспать с ней, – проговорил он, словно бы забыв о моем присутствии. – Пока мне не стало хуже. Хочу снова с ней переспать.
Наступила неловкая пауза. Потом я сказал:
– Если рана такая старая, мистер Бродский, вряд ли вам может стать хуже.
– Ох уж эти старые раны! – Он содрогнулся. – Годами они ведут себя одинаково. И вы уже думаете, что знаете их вдоль и поперек. Но когда подступает старость, состояние обостряется. Пока что я еще не так плох. Не исключено, что все еще могу любить женщин. Я стар, но иногда… – Он доверительно склонился к моему уху. –Я пробовал. Сам по себе, знаете ли. Да, мне это доступно. Я способен забыть о боли. Видите ли, когда я пил, мой член… не годился ни к черту. Я и не думал ни о чем таком. Только для туалета. Вот и все. Но теперь я в силах, несмотря на боль. Я пробовал, позапрошлой ночью. Я не всегда могу, знаете ли, не всегда и не все. Мой член немолод и так много лет служил только… ну, только для туалета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я