https://wodolei.ru/catalog/installation/klavishi-smyva/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы слышим его новое мессианское слово:
грандиозный синтез героизма и любви к ближнему
свершился. На этой черте, как ему казалось, ре-
шается участь его героев, их судьба. Туда его влекло,
там, как он догадывался, происходит самое важ-
ное становление человека в социальной среде, и
эти границы проведены им чрезвычайно точно,
с редко встречающейся проницательностью. И эта
цель стала иметь для его творчества и его этической
позиции совершенно особое значение.
Там, на этой черте, куда влекло его самого и
его героев, в муках и колебаниях, в глубоком
смирении перед Богом, царем и Россией, он со-
вершает слияние со всем человечеством. Чувство,
во власти которого он оказался, - это повеле-
вавшее ему остановиться чувство границ (так,
пожалуй, можно было бы его назвать), превра-
тившееся у него уже в защитное чувство вины -
об этом много рассказывают его друзья, - ко-
торое он своеобразно связывал со своими эпи-
лептическими приступами, не подозревая о его
настоящей причине. Протянутая рука Бога защи-
щала человека, когда тот заносился в своем тщес-
лавии и намеревался переступить границы чув-
ства общности, предостерегающие голоса начи-
нали звучать громче, призывая одуматься.
Раскольников, спокойно рассуждающий о своей
смерти и в душевном порыве приходящий к мысли,
что все дозволено, если только принадлежишь к
избранным натурам, уже подумывает об остро
наточенном топоре, месяцами валяется в крова-
ти, прежде чем переступить эти границы. И за-
тем, когда, пряча топор под своим пальто, он
поднимается по последним ступенькам лестни-
цы, чтобы совершить убийство, он ощущает, как
бешено колотится его сердце. В этом сердцебие-
нии говорит логика человеческой жизни, выра-
жается тонкое чувство границ, присущее Досто-
евскому.
У Достоевского имеется множество произве-
дений, в которых не индивидуалистический ге-
роизм толкает его персонажей переступать че-
рез линии любви к ближнему, а наоборот, че.-
ловек перестает быть незначительным, чтобы уме-
реть, проявив плодотворный героизм. Я уже
говорил о симпатии писателя к ничем не при-
мечательным людям. Тут героем становится че-
ловек <из подвалов>, человек из серой обыден-
ности, публичная женщина, ребенок. Все они на-
чинают вдруг разрастаться до гигантских размеров,
пока не достигают тех границ общечеловечес-
кого героизма, к которым их хочет подвести До-
стоевский.
Из своего детства он, несомненно, вынес ставшее
ему близким понятие границ, дозволенного и не-
дозволенного. То же самое относится и к его юности.
Ему чинила препятствия его болезнь, и на его
духовном порыве рано сказались пережитые им
зрелище смертной казни и ссылка. По-видимому,
строгий и педантичный отец Достоевского уже в
детские годы боролся с озорством сына, подав-
лял порывы его пылкой души и чересчур строго
указал ему границы, переступать которые было не-
допустимо.
Небольшой фрагмент из статьи <Петербургские
сновидения> относится к раннему периоду его жизни
и уже по этой причине позволяет нам надеяться
проследить в нем руководящие линии писателя. Все,
что логическим путем может быть понято в духовном
развитии художника, должно затрагивать линии,
ведущие от ранних его работ, набросков, планов
к более поздним формам проявления его творческой
энергии. Однако здесь обязательно надо отметить,
что путь художественного созидания лежит в сто-
роне от мирской суеты. И мы можем предполагать,
что любой художник будет отклоняться от пове-
дения, которое мы ожидаем от среднего, обычно-
го человека. Он, который вместо того, чтобы дать
обычный ответ в духе практической жизни, создает
из ничего или - скажем так - из своего взгляда
на вещи художественное произведение, вызывающее
у нас изумление, оказывается враждебно настро-
енным к жизни и ее требованиям. <Ну ведь я фантазер
и мистик!> - говорит нам Достоевский.
Можно будет получить примерное представле-
ние о личности Достоевского, как только мы уз-
наем, в какой момент действия он останавливает-
ся. <Подойдя к Неве, я остановился на минуту и
бросил пронзительный взгляд вдоль реки, в дым-
ную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую пос-
ледним пурпуром зари, догоравшей в мглистом не-
босклоне>. Это произошло тогда, когда он спешил
домой, чтобы, подобно светскому человеку, помечтать
о шиллеровских героинях. <А настоящую Амалию
я тоже проглядел; она жила со мной, под боком...>
Он предпочитал напиваться с горя и ощущал свое
страдание более сладостным, чем все наслажде-
ния, которые могут быть на свете, ведь, <женись
я на Амалии, я бы верно был несчастлив>. Но разве
это не самая простая вещь в мире? Итак, некий
поэт, сохраняя надлежащую дистанцию, размышляет
о мирской суете, на минуту останавливается, находит
сладость придуманного страдания непревзойденной
и знает, как действительность уничтожает любой
идеал: <Куда бы делся тогда Шиллер, ячменный
кофе, и сладкие слезы, и грезы, и путешествие мое
на луну... Ведь я потом ездил на луну, господа>.
Но это означает: оставаться в одиночестве, не
привязывать сердце ни к чему земному!
И таким вот образом жизненный путь писа-
теля становится протестом против действитель-
ности с ее требованиями. Но не так, как в <Идиоте>,
не так, как у того больного чиновника, у кото-
рого <ни протеста, ни голоса в нем никогда не
бывало>, а скорее как у человека, знавшего, что
его умение переносить тяготы и лишения долж-
но быть вознаграждено. Теперь, когда он был выбит
из колеи своими душевными муками и укорами
близких, он обнаружил в себе бунтаря и револю-
ционера Гарибальди. Здесь было сказано то, что
другие совершенно не поняли: смирение и по-
корность - это еще не конец, они всегда явля-
ются протестом, поскольку указывают на дистан-
цию, которую необходимо преодолеть. Толстому
тоже была известна эта тайна, и часто его слова
оставались непонятыми.
Об этом можно говорить, но никто этого не знает,
когда речь идет о настоящей тайне. Никто не знал,
кому собирался отомстить <новый Гарпагон - некто
отставной титулярный советник Соловьев>, который
голодал и умер в нищете, упрятав состояние в
274
полмиллиона рублей в своих бумагах. Как он внутри
себя радовался, держа постоянно голодной свою
кошку, браня кухарку и сделав всех близких ви-
новатыми! Он держал их в своих руках, заставил
нищенствовать, всех их, знавших деньги и покло-
нявшихся им как символу власти. Правда, это
переросло у него в особую обязанность, в мето-
дическое насилие над собственной жизнью. Ему
пришлось самому голодать и бедствовать, чтобы
осуществить свой замысел. <Он выше всех жела-
ний>. Каким образом? Для этого надо было быть
безумным? Что же, Соловьев приносит и эту жертву.
Ведь теперь он может продемонстрировать свое пре-
зрение к человечеству и его мнимым земным благам
и мучать каждого, кто ему близок, не неся за это
никакой ответственности. Все, что прокладывает
ему путь в высшее общество, он держит в своих
руках. Тут он на мгновение останавливается, бросает
свою волшебную палочку в мусорный ящик и чув-
ствует себя великим, выше всех людей.
Это, как нам кажется, самая сильная линия в
жизни Достоевского, и все его грандиозные тво-
рения должны были являться ему на этом пути:
деяние бесполезно, пагубно или преступно; бла-
го же только в смирении, если последнее обеспечи-
вает тайное наслаждение от превосходства над ос-
тальными.
Все биографы, занимавшиеся Достоевским, со-
общают и интерпретируют одно из самых ранних
его детских воспоминаний, о котором сам он рас-
сказывает в <Записках из мертвого дома>. Чтобы лучше
его понять, надо иметь в виду то расположение духа,
в котором у него возникло это воспоминание.
Уже отчаявшись найти контакт со своими
товарищами по заключению, он отрекается от
своего лагеря и осмысляет все свое детство, все
свое развитие и всю свою жизнь. И тут его вни-
мание неожиданно задерживается на следующем
воспоминании: однажды, гуляя возле имения своего
отца, он слишком далеко удалился от дома, на-
правился напрямик через поле и вдруг в ужасе
остановился, услышав крик: <Волк, волк!> Он пом-
чался обратно к защитной близости отчего дома
и увидел на пашне крестьянина. Рыдая и трясясь
от страха, он судорожно вцепился в этого бед-
няка и поведал о пережитом им ужасе. Крестья-
нин сложил над мальчиком из своих пальцев крест,
утешил его и пообещал, что не даст волку его
тронуть. Это воспоминание не раз истолковывалось
таким образом, будто бы оно должно означать союз
Достоевского с крестьянством и религией крес-
тьянства. Но главное здесь скорее волк, волк, ко-
торый гонит его обратно к людям. Это пережи-
вание закрепилось как символическое отображение
всех его стремлений, поскольку в нем содержа-
лась направляющая линия его поведения. То, что
вызывало в нем страх, было подобно волку из его
переживания, который гнал его назад к бедным
и униженным. Там он пытался через крестное зна-
мение найти с ними контакт, там он хотел по-
могать. Именно это настроение и выражает он,
говоря: <Вся моя любовь принадлежит народу, весь
мой образ мыслей - это образ мыслей всего че-
ловечества>.
Когда мы подчеркиваем, что Достоевский был
истинно русским человеком и противником <за-
падников>, что в нем пустила прочные корни пан-
славянская мысль, то это отнюдь не противоре-
чит его натуре, стремившейся через заблуждение
пробраться к истине.
В речи памяти Пушкина, произнесенной в дни
пушкинских празднеств, он, считавшийся сла-
вянофилом, тем не менее попытался добиться еди-
нения между западниками и славянофилами. Его
выступление имело необычайный успех. Привер-
женцы обеих партий ринулись к нему, заключи-
ли в свои объятия и заявили, что согласны с его
позицией. Однако это согласие было недолгим.
Слишком много еще существовало между ними
противоречий.
По мере того как Достоевский следовал за бур-
ным стремлением своего сердца и хотел привнес-
ти в массы человеческое совершенство - задача,
которую он прежде всего отводил русскому наро-
ду, - по мере того как в нем формировался конк-
ретный символ любви к ближнему, ему, желавше-
му освободиться самому и освободить других, все
более близким становился образ Спасителя, рус-
ского Христа, наделенного общечеловеческой и все-
ленской властью. Его кредо было простым: <Для
меня Христос самая прекрасная, самая величествен-
ная фигура во всей истории человечества>. Здесь
Достоевский со зловещей прозорливостью открывает
нам свою ведущую цель. Это проявляется в том,
как он изображает свои приступы эпилепсии, когда
он, испытывая чувство блаженства, устремлялся
ввысь, достигал вечной гармонии и чувствовал себя
близким к Богу. Его целью было: постоянно на-
ходиться рядом с Христом, стойко переносить его
раны и исполнить его задачу. Обособленному ге-
роизму, который он острее, чем кто-либо другой,
считал проявлением болезненного самомнения, се-
бялюбию, вытеснившему чувство солидарности,
ставшее ему понятным и близким из психологии
совместной жизни людей, из любви к ближнему,
такому героизму он противопоставлял: <Смирись,
гордый человек, и прежде всего сломи свою гор-
дость...> К смиренному же человеку, уязвленно-
му в своем себялюбии и тоже стремящемуся его удов-
летворить, он взывает: <Смирись, праздный человек,
и прежде всего потрудись на родной ниве...> Атому,
кто ссылается ему на человеческую природу и на
ее якобы вечные законы, он, чтобы заставить его
в этом усомниться, возражает: <Пчела и муравей
- вот кто знают свою формулу, но человек своей
формулы не знает!> Исходя из натуры Достоевского,
мы должны добавить: человек должен искать свою
формулу, и он найдет ее в готовности помогать другим,
в беззаветном служении народу.
Так Достоевский превратился в отгадчика за-
гадок и в богоискателя, ощущавшего Бога в себе
сильнее прочих. <Я не психолог, - говорит он
однажды, - я реалист>, и тем самым касается
пункта, самым резким образом отличавшего его
от всех поэтов нового времени и от всех психо-
логов. Он испытывал глубочайшую связь с пер-
вопричиной общественной жизни, с единствен-
ной реальностью, которую все мы до конца еще
не познали, но способны на себе ощущать, - с
чувством общности. И поэтому он мог называть
себя реалистом.
Теперь относительно вопроса, почему образы До-
стоевского оказывают на нас такое сильное воз-
действие. Важная причина этого заключается в их
завершенной цельности. Вы всегда можете понять
и изучить героя Достоевского, все снова и снова
вы находите слитыми воедино стремления его жизни
и средства их осуществления. Для сравнения надо
было бы обратиться к музыке, где мы находим нечто
подобное, где в гармонии мелодии всегда можно
обнаружить все без исключения потоки и движе-
ния. То же самое и в образах Достоевского. Рас-
кольников один и тот же, когда размышляет об
убийстве, когда с колотящимся сердцем поднима-
ется по лестнице, когда извлекает пьяного из-под
колес телеги и, отдавая последние копейки, под-
держивает его прозябавшую в нищете семью. Эта
цельность в построении образов и есть причина
такого сильного их воздействия, и каждый из ге-
роев Достоевского представляет собой прочный,
словно высеченный резцом из вечного металла,
наглядный образ, который мы неосознанно но-
сим в себе, подобный библейским персонажам, ге-
роям Гомера и героям греческих трагедий, име-
нам которых достаточно только лишь прозвучать,
чтобы вызвать в нашей душе всю полноту своего
воздействия.
Имеется еще одна скрытая от нас трудность для
нашего понимания воздействия Достоевского. Однако
предварительные условия для решения этой про-
блемы уже даны. Речь идет об ощущаемой нами
двойственной позиции любого персонажа Достоевс-
пунктам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я