https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/70x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Он пытался убедить себя, что еще вернется сюда, откроет эту дверь, такую близкую, помнящую прикосновение рук дорогих его сердцу людей, обязательно вернётся, едва только осушат проклятое болото. Но потом он понял, что этому не бывать, и топор, которым он забивал дверь, потяжелел в его руке.
Он с размаху всадил его в стену хижины, авось кто-нибудь, заплутавшись в лесу, найдет здесь пристанище и ночлег.
Уча резко повернулся и направился к могилам. Они были перед самым двором. Сначала за ними ухаживала мать, потом он сам, но теперь некому присмотреть за ними. И будет их обвевать ветер и поливать дождь...
Долго стоял он у могил и молчал. «Я ухожу от тебя, мама, я ухожу от тебя, отец, чтобы никогда больше не убивали лихорадка, нужда, беда и горе, чтобы никто не уходил отсюда в поисках земли, воздуха и жизни...»
Сначала погиб отец. Он грузил марганец на американские суда, приходившие в Потийский порт, и тем зарабатывал на жизнь своего многочисленного семейства. Не разгибая спины работал он, но недолго было ему суждено ходить по этой земле. Однажды он заступился за негра-кочегара с американского судна. Озверелая белая матросня жестоко избила его за это. Три дня он судорожно боролся со смертью. Глазами, полными слез, смотрел на своих детей, которые оставались сиротами.
Обессилевшие, без куска хлеба, дети стали легкой добычей лихорадки. Сначала умерли братья, а потом в хижину пришла страшная гостья — черная оспа и приковала к постели сестричку Цацу, слабую, молча делившую с Учей свою долю хлеба.
Идет Уча среди болот, а перед его глазами неотступно стоит полыхающее жаром крошечное личико Цацу, ее полные муки и страха большущие глазищи. В ушах юноши звучит негромкая мелодия чонгури и голос матери, вымаливающий у злой гостьи жизнь для дочери...
Эти песнопения должна была исполнять для злой гостьи
ее «прислужница» — соседка, владеющая тайной, как улестить, умилостивить, задобрить свою грозную госпожу, но и соседку эту прибрала лихорадка. Потому и пела теперь мать.
Матери подсобляли сердобольные женщины. Они поочередно играли на чонгури и танцевали. Их причудливые тени ломались и сплетались на прокопченной стене хижины. В неверном свете лучины и отсветах очага тени зловеще колебались, то уменьшаясь, то увеличиваясь и наполняя безжизненные глаза больной девочки страхом и отчаянием. Болотная сырость, проникавшая в хижину, душила и без того задыхающуюся, в холодном поту девочку. Все мешалось перед ее глазами: танцующие женщины, тени, стены и потолок хижины, чонгури, отсветы очага, холодное, жестокое лицо злой гостьи. Ни подношения, ни песнопения, ни лесть не смягчали жестокое ее сердце. Она без разбору забирала с собой старых и малых, мужчин и женщин, забирала, чтобы превратить их в своих рабов и слуг в том земном раю, где текут молочные реки в кисельных берегах, где зреют и благоухают прекрасные виноградники, где высятся великолепные дворцы и где вся эта благодать принадлежит злой хозяйке, а рабы и слуги бесправны и ничтожны так же, как и на этой земле.
Так рассказывали Цацу и Уче дед и бабка. Может быть, потому и прогневалась на них злая гостья, может, потому и вознамерилась она забрать с собой Цацу.
Нет, не помогут тут ни песни, ни моления, ни подношения, ни горе матери — заберет с собой Цацу злая гостья. Цацу хотела остановить танцующих женщин, остановить тени, беснующиеся на темной стене, заставить замолчать чонгури и бесконечную песню, от которой щемит сердце и кружится голова, но голос не подчиняется Цацу и губы не подчиняются Цацу. Она пытается дать знак хотя бы рукой, но и руки, исхудавшие, бессильные, словно бы налитые свинцом, не подвластны ей.
И Цацу примирилась со своей участью. Лишь одна печаль, одна забота точила ее маленькое доброе сердце: как останется без нее на этом свете милый олененок, которого осиротила нуля охотника и которого Цацу подобрала в кустах, беспомощного и обессилевшего от голода? Кто будет кормить, поить и купать дважды осиротевшее ласковое животное?
Много молока будет там, в царстве злой гостьи Оспы. Любит молочко олененок, любит молочко и Цацу. Своей долей козьего молочка выходила Цацу олененка. Да и сама она выросла на козьем молоке. Ох и вкусное молочко у серенькой козочки, ох и вкусное! Но почему такой горький вкус у молока.
которым поит сейчас Цацу мать, почему тошнит Цацу от любимого ею молока?
Останется без нее ласковый олененок. Эта мысль не давала Цацу покоя, и она металась в своей жаркой постельке. Изъязвленное оспой тело и руки прилипали к одеялу, немилосердно горели, но печаль об олененке была сильней, и Цацу не чувствовала другой боли...
Уча догадался, о чем печалилась Цацу. Он встал, подошел к изголовью кровати сестры и встал перед ней на колени, хотя ему строго-настрого было запрещено близко подходить к ней, чтобы не заразиться. Он взял в руки прозрачную ручку Цацу, и слезы хлынули у него из глаз. «Не плачь, сынок, не надо»,— шептала ему мать, а сама едва сдерживала рыдания: Цацу умирала. Чонгури выпал из рук матери, но губы ее, одеревеневшие, синие губы все еще продолжали шептать слова песнопений. Слезы градом текли из потухших пожелтевших глаз.
Женщины прекратили свой 'ганец. Застыли тени на прокопченной стене. В хижине погас свет, и мрак застлал безжизненные глаза Цацу...
Уча рос сильным ребенком. Казалось, его не могли сломить ни черная оспа, ни лихорадка, ни голод, ни тяжелый труд. Руки его не знали покоя. Четырнадцати лет от роду он мыл бутылки на Хобском лимонадном заводе и грузил тяжелые ящики с лимонадом. Каждую субботу вечером он навещал мать. Принесет, бывало, кукурузы, наколет дров, а ночью поставит бредень на Хобисцхали. Богатый улов он относил на Хобский воскресный базар, а на вырученные за рыбу деньги покупал сыр, курицу и кукурузу.
Учился он в хобской семилетке. Ночевал в школьном помещении, убирал и мыл классы и двор. Так и зарабатывал на жизнь себе и матери.
Закончив семилетку, Уча пошел работать на машинно-тракторную станцию. Он навсегда запомнил лицо матери, когда на первую зарплату купил ей материал на платье.
После смерти отца мать всегда ходила в неизменном черном платье. За долгие годы оно обтрепалось и вылиняло, платок настолько обветшал, что уже не держался на голове. Не довелось надеть матери новое платье...
Мать никогда не признавалась Уче, что гложет ее сердце, какой пламень сжигает ее душу. Нет, не смогла она перенести болезнь, горечь и тревогу... Однажды, когда Уча, по обыкновению, поздним субботним вечером вернулся из Хоби, он застал мать у калитки, всю засыпанную снегом, полу замерзшую, но упрямо глядевшую на дорогу, откуда должен прийти ее сын.
— Я умираю, Уча... На кого же я оставляю тебя, горемычного? Что же с тобою станется, кровиночка ты моя? — Губы уже не слушались ее, из груди вырывалось хриплое дыхание, которое сотрясало все тело.— Как только похоронишь меня, уходи отсюда, не оставайся в этом аду, сыночек. Один ты теперь из всего отцовского рода... Сожги эту хижину и уходи... Я беру с собой все твои горести... Уходи, молю тебя, уходи из этого богом проклятого селения!..
Не смог уйти Уча, не смог он выполнить последнюю волю матери, не смог оставить могилы родителей, братьев и сестры, не смог он сжечь родимую хижину и уйти...
И только сейчас, отвергнутый родителями невесты, решился оставить эту землю и искать счастья в других местах. Он шел по селению, а по обе стороны дороги стояли хижины, как две капли воды похожие на его собственную. Крытые камышом, подгнившие и скособочившиеся, глядели они на дорогу подслеповатым единственным оконцем. Голые дворы без заборов, ни курятников, ни свинарников, ни хлевов, ни амбаров. И где было сеять кукурузу, чтобы заполнить ею закрома, где было пасти скот и заводить птицу? Шакалы и волки среди бела дня, не боясь ни людей, ни собак, бесчинствовали в округе.
Ни души не было в хижинах и дворах. Селение была мертво, покинуты хижины, заколочены двери и окна, подперты кольями калитки. Кто знает, куда ушли, где нашли себе пристанище местные жители. Наверное, туда, где была земля, где был воздух и не было болота.
Но уйти удалось не всем. Оспа и лихорадка, горе и нужда, непосильный труд и голод наполовину сократили их жизнь, насыпали ранние могильные холмы в осиротелых дворах. Вода сровняла с землей эти могильные холмики, повалила деревянные кресты, стремясь окончательно смыть следы пребывания этих людей на земле... Все, у кого не хватило духу покинуть родные очаги, остались в селении в ожидании своей горькой участи.
Все селение было похоже на заброшенное кладбище. И точно так же, как на старых кладбищах, то там, то здесь мелькали фигуры сгорбленных стариков и старух, закутанных в черное по самые глаза. Изредка скрипнет где-то калитка или вполголоса забрешут псы. У всех оставшихся были
восковые лица, потухшие глаза, отравленные мошкой и комарьем тела.
Те, кто поборол хворь и действие болотных испарений, имели бронзовые тела и крепкие мышцы, как и все жители Одиши. Но в глазах их таилась такая несказанная печаль, такая горечь осела на самом донышке их сердец, так замедленны и неторопливы были их жесты, что каждый узнал бы в них диханцквильцев. Что ни день уходили из селения люди на колхидскую стройку. Вот так и пустело селение...
Чтобы рассеять грустные мысли, Уча запел песню, которая стала спутницей всех покидающих селение.
Воу, нана, иду я в Корати, Вечный искатель дороги, Безземельный и бездомный. Имеющий лишь солнце и луну. Исчезают старые болота, И скоро я увижу новую землю. Вот нарождается мой двор И зеленеет мое поле.
Болото, словно бы издеваясь над Учей, глухо хлюпало справа и слева, черные блестящие пузыри вздувались над пестрой поверхностью болота, подобно воловьим глазам подмигивали Уче, а потом лопались, чтобы вздуться снова в другом месте, черно и блестяще.
Уча шел, чтобы навсегда ослепить эти глаза, чтобы навеки покончить с болотом. Перед его взором неотступно стояла Ция, и он явственно слышал ее слова: «Отними землю у болота... Я подожду тебя, Уча, я дождусь тебя, Уча». Уча был настолько счастлив этим видением, настолько был увлечен мысленной беседой с Цией, что, ни разу не передохнув, прошел весь путь до новой Коратской дороги.
Уча удивился, как быстро он прошел столь долгий путь. Он остановился, перебросил хурджин с правого плеча на левое, даже не вспомнив о еде, снял с головы шапку, вытер пот. Только хотел было перепрыгнуть через канаву, чтобы выйти на дорогу, как невдалеке заметил старую, заляпанную грязью «эмку», застрявшую в грязи.
Дорога представляла собой широкую полосу, где были выкорчеваны кустарники и деревья, а по обе ее стороны вырыты дренажные канавы. Но она не была еще засыпана гравием и загрунтована, и на ее ухабистой поверхности, превращенной гусеницами тракторов и экскаваторов в сплошное месиво, тут и там стояли мутные лужи.
Перепрыгнув через канаву, Уча поспешил к машине. Возле нее стояли мужчина и молодая женщина, мокрые, измученные и едва державшиеся на ногах. Грязными ладонями они вытирали с лиц пот, смешанный с водой. Было видно, что они давно мучаются, но вытащить машину им так и не удалось. Мотор прерывисто тарахтел, и машину трясло как в лихорадке.
В кабине сидел мужчина средних лет в щеголеватом костюме. Он в отчаянии склонялся над рулем, потеряв всякую надежду выбраться из грязи без посторонней помощи.
— Здравствуйте,— громко поздоровался Уча.
— Здравствуйте,— охотно отозвалась молодая женщина.
Мужчина на приветствие не ответил и, даже не взглянув
на Учу, медленно достал из кармана коробку с папиросами. Повернувшись спиной к женщине, он закурил. Уча сразу догадался, что между мужчиной и женщиной что-то произошло.
Сидевший за рулем поднял голову и выглянул из машины.
Уча узнал в нем главного инженера «Колхидстроя» Андро Гангия и радостно воскликнул:
— Здравствуйте, товарищ Андро!
— О-о-о! — вместо приветствия пробасил Андро Гангия, и глаза его заискрились радостью.
Его редко можно было видеть скучающим, спокойным и безразличным. Глаза его постоянно горели огнем. Всем своим видом, дружелюбием, манерой разговаривать он умел расположить к себе собеседника. У человека сразу возникало ощущение, что перед ним давний знакомый, вместе с которым съеден не один пуд соли. Говорил Андро горячо, с юношеским задором. Он всегда был в деле, среди людей, которым он был необходим позарез. Распоряжался он четко, советовал дельно, а если кого-то отчитывал, то не оскорбляя и не унижая достоинства человека.
— О-о-о! Мы, кажется, где-то встречались?
— Вы Андро Гангия, главный инженер?
— Погоди, погоди, а ты тот самый жених, да? Фамилию я твою запамятовал, извини. Впрочем, нет, ты ведь Шамугия, да?
— Да, да, Шамугия... Уча Шамугия я, товарищ Андро.
— Вот видишь, я не забыл, помню,— искренне обрадовался Андро.— Тебя, кажется, можно поздравить с женитьбой, не так ли?
Еще минуту назад бессильно поникший и расстроенный, Андро сразу преобразился. Выключив мотор и распахнув дверцу, он повернулся к Уче:
— Что же ты молчишь, может, не по сердцу тебе мое поздравление?
— Не по сердцу,— покраснев, неловко промямлил Уча.
— Вот тебе и на! Отчего же? — протянул Андро.
— Не отдали за меня Цию.
— Что, что? Как это не отдали? Или ты не ко двору им пришелся?
— Вроде бы ко двору, но...— осекся Уча.
— Что но?
— Родители сказали мне то же, что и вы тогда...
— А что я сказал тогда? Убей, не помню.
— Ты что же, мол, на съедение лихорадке жену свою берешь...
— Так и сказал? — Андро Гангия сделал вид, что вспоминает, хотя прекрасно помнил, что, где, когда и кому говорил. Он имел привычку переспрашивать, чтобы выиграть время и восстановить в памяти подробности.— Ну что ж, правильно они тебе сказали, никуда не денешься! — серьезно подтвердил Андро и тут же рассмеялся.
Уче передалось настроение Андро, и он тоже не сдержал улыбки.
— Конечно, правильно ответили, чего там...
— Из каких же мест твоя невеста?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я