https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/
Он то и дело приподнимал кончиком пальца край века и всякий раз при этом извинялся перед присутствующими. И вот он сдался, откинулся на спинку кресла у стола и начал играть найденным вчера флорентийским кинжалом, с которым с тех пор не расставался.
— Итак, — сказал он, — давайте продолжим. Какие есть подвижки в расследовании? — Дальнейших объяснений не требовалось. Все и так знали, что больше всего интересует сейчас Папу.
Санданато передал кардиналу Д'Амбрицци папку. Золотистый солнечный свет, врывающийся в окна, немного смягчал бледность лица монсеньера, маскировал темные тени под скулами. И все равно он выглядел страшно измученным. Руки у Папы дрожали, он опустил их на колени, не выпуская из пальцев кинжала. Д'Амбрицци выглядел усталым и старым, словно утомленным страшными тайнами, выпуклые лягушачьи глаза устало смотрели из-под тяжелых век. Напряженное ожидание и тревога были разлиты по комнате, точно отравляющий газ.
— Мы установили, чем занималась сестра Валентина последние несколько недель, ваше святейшество, — начал Д'Амбрицци. — Где она была, что делала, с кем встречать, словом, все обстоятельства, могущие подвести к ее убийству. Мы узнали также, что примерно тем же занимается и Бен Дрискил. Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...
— Шутите! — резко перебил его Папа. — С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?
— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.
— Эта прямота, Джакомо, — пробормотал Инделикато, — она уже стала твоим вторым я.
— И, — продолжил Д'Амбрицци, — он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.
— Кто он?
— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.
Глаза у Каллистия расширились, сердце бешено забилось, запрыгало в груди. Подумать только, Лебек, брат отца Ги Лебека, чей образ преследовал его в ночных кошмарах; прошло сорок лет, и теперь оба они мертвы, каждому воздалось по грехам его. Что же это такое? Оба они участвовали в заговоре Пия... потому и стали грешниками, и вот теперь, получается, их настигло возмездие?
Д'Амбрицци, шелестя бумагами, продолжил:
— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...
— Робби Хейвуд, — перебил его Папа. — Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?
— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.
Каллистий пытался вспомнить, когда последний раз видел Хейвуда.
— Но как он вписывается во всю эту историю?
— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...
— Этого недостаточно, Джакомо, — сказал Инделикато. Голос звучал ровно, механически. — Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.
— Удачи ему, — сочувственно протянул Д'Амбрицци.
И пожал тяжелыми плечами. — Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.
— Чушь, — нахмурился Инделикато. — Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.
— Все нити ведут в Париж, — прошептал Каллистий, вертя кинжал в пальцах. — А где сейчас наш друг Бен Дрискил? И как чувствует себя его отец?
— Отец его поправляется. Правда, медленно. А Бена Дрискила мы потеряли. Он прилетел в Париж. Обычно останавливался в отеле «Георг V», но там его нет. Или до сих пор в Париже, или отправился куда-то еще. — Д'Амбрицци повернулся, бросил взгляд на кардинала, тот был смертельно бледен и сидел неподвижно, скрестив ноги. — Ты чего такой тихий, а, Фреди? Я всегда волнуюсь, когда ты вот так затихаешь.
Инделикато откинулся на спинку кресла, сложил ладони лодочкой.
— Восхищаюсь твоими возможностями, Джакомо. Скажи, — он кивком указал на Санданато, — это монсеньер обеспечил тебя таким потоком информации?
— После. Бедный Пьетро, работает, как вол. Нет, я задействовал свою маленькую армию. И не смотри на меня так, Фреди. Шучу я, шучу! Просто послал нескольких добровольцев задать несколько вопросов...
— А этот священник с серебряными волосами, кто он? — спросил Каллистий.
Д'Амбрицци покачал головой.
— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает, — заметил Инделикато. — Где Дрискил?
— Это ты у нас мастак следить за людьми, — ответил Д'Амбрицци. — И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной. — И он расхохотался.
Инделикато изобразил подобие улыбки.
— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.
Каллистий взмахом руки призвал их покончить с пререканиями.
— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?
— Как знать, ваше святейшество, — ответил Инделикато. — Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.
Внезапно Каллистий поднялся. Тело его дернулось, напряглось, ногти впились в ладони, рот искривился, в уголках бескровных губ показалась пена, и, не произнося ни слова, он шагнул вперед и рухнул грудью на письменный стол.
* * *
Жан-Пьер, пономарь, которого нашел Август Хорстман в маленькой испанской деревушке, носил длинную сутану, немного пообтрепавшуюся внизу, и старую черную широкополую шляпу — непременный атрибут одеяния сельских священников. При нем был коричневый бумажный пакет с завтраком, помятый и весь в жирных пятнах. В поезде никто не обратил на него особого внимания. Никто, за исключением маленькой белокурой девочки с косичками, которую поразили его глаза: один закрыт молочно-белой пленкой, другой — живой и ярко-синий, почти как у нее. Поймав на себе ее взгляд, он улыбнулся. Девочка продолжала смотреть на него и сосала пальчик. Жан-Пьеру захотелось сойти с поезда, не доезжая до Рима. Но он не мог этого сделать.
В Рим прибыли в полдень, там стояла жара. Слишком жарко для этого времени года. Он весь вспотел в теплом своем белье. В Испании он привык к прохладной и ветреной погоде, обычной для гористой местности с ее свежим воздухом, журчащими ручейками и неторопливым ритмом жизни.
Он стоял у здания железнодорожного вокзала, кругом суетились и спешили куда-то люди, громко перекликались, толкали его. Мелькнула тревожная мысль: увидит ли он снова свою уютную маленькую церковь? Увидит ли снова из окошка кельи серебряную луну, вдохнет ли свежий чистый воздух, уловит ли в легком бризе слабый намек на запах моря? Услышит ли когда-нибудь журчание ручья в долине, ступит ли в прохладную и прозрачную его воду?
Он пошел искать телефон. Нашел и набрал ватиканский номер.
Получив инструкции, он приготовился к долгой пешей прогулке.
Можно даже посетить сады Ватикана. Он так давно не видел эти сады. Последний раз приезжал в Рим еще мальчишкой.
Времени у него полно, можно прогуляться по городу.
Он старался не думать о том, с какой целью приехал в этот город.
3
Дрискил
Очередная взятая напрокат машина, очередной дождливый день с низко бегущими по небу тучами, казалось, они цепляются за зазубренные вершины гор, что тянутся вдоль северо-западного побережья Донегала. Горы наступают со всех сторон, давят, теснят меня к обрывистому берегу бушующего Атлантического океана. Донегал один из красивейших и поражающих бедностью уголков Ирландии, казалось, место это создано Господом Богом с одной целью, чтоб людям было где спрятаться, затеряться. Убежищем могут служить бухты, продолжение долин между горными хребтами, которые резко обрываются к морю, каменистые их склоны, заросшие густым темным лесом. Тьма повсюду, куда ни глянь. Эта земля уже не могла прокормить местное население, и оно старело, и с каждым десятилетием людей здесь становилось все меньше. Это место отличала красота, от которой захватывало дух, и одновременно здесь, как в зеркале, отражались все беды и проблемы страны. Этот уголок дрогнул первым под ударами судьбы. И жертвами, естественно, стали самые истовые католики.
Впрочем, день выдался тихий, ясный, спина почти не беспокоила. Я не знал, что ждет меня дальше, и гнали меня вперед страх и безудержный гнев. К списку жутких деяний добавился еще и бедняга Робби Хейвуд, заколотый Августом Хорстманом — тоже, по всей видимости, по приказу некоего лица из Рима. Я был готов к тому, что ждало меня впереди.
В воздухе пахло торфом, вереском и жимолостью. Я многое бы отдал за то, чтобы хотя бы на миг забыть об ассасинах и всех этих римских интригах. Так славно было ехать по этой заброшенной дороге, вдыхать запах сырой земли, смотреть, как изредка промелькнет у обочины аккуратно побеленный домик или ферма, как проглядывает в синие прогалины между дождевыми тучами оранжевый шар солнца.
Впрочем, мне было не до любования красотами. Возникло тревожное ощущение: казалось, что этот таинственный пейзаж трансформируется сам собой, мирные зеленые поля моментально превращаются в грозные скалы, подножие которых лижут волны. Казалось, что он вот-вот поглотит меня и уже не отпустит. Никогда.
* * *
Снова и снова за время этой долгой одинокой поездки я возвращался мыслями к сестре Элизабет.
Почему?... Вроде бы не было никакого смысла думать о ней, желать, чтобы она оказалась рядом. Сидела бы здесь же, в машине, болтала бы, размышляла вслух и уверяла меня, что я поступаю правильно. И потому я пытался напомнить себе, что она ровным счетом ничего для меня не значит. Иначе и быть не может. Ведь она одна из них, она монахиня, и доверять ей ни в коем случае нельзя. Все происходящее она фильтрует сквозь призму Церкви, будь то законы мирской жизни или вовсе ничего не значащие пустяки. Стоит связаться с такими людьми, и ты пропал.
И еще я размышлял о Торричелли. Бедняга, попал под перекрестный огонь, в жернова между нацистами, католиками, бойцами движения Сопротивления, и никакого выбора у старого епископа не было. Ему постоянно приходилось ходить по тонкому натянутому над пропастью канату, быть своим среди чужих и чужим среди своих, отказываться признавать, что есть добро, а что — зло. Но если не можешь провести различия между добром и злом в мире, где правят нацисты, тогда у тебя серьезные проблемы. Разве не так?...
А вот сестра Элизабет поняла бы возникшую перед епископом дилемму. При вступлении в лоно Церкви ты словно подвергаешься ампутации; Церковь отсекает все твои прежние моральные устои и заменяет чем-то своим. Чем-то неестественным, заранее расписанным и непременным. И там уже нет места простоте и простодушию, нет места прежним понятиям о добре и зле. Новая мораль предполагает лишь целесообразность, и ты должен это принять.
Я вспоминал Элизабет, казалось, мы с ней не виделись целую вечность. Давно, еще до того, как Хорстман вонзил мне нож в спину. И тогда я никак не мог предполагать, что стану жертвой покушения, и сам еще не превратился в охотника, не вышел на тропу войны. Тогда я еще не носил при себе оружия. Да, действительно, мы с ней не виделись целую вечность. Я едва не погиб сам. Я стал косвенной причиной гибели человека в Египте, насмерть перепугав его. Я узнал имя священника с серебряными волосами. Я посетил монастырь в этом адском месте, в самом сердце пустыни. Я узнал, что в Париже произошло еще одно убийство. Я стал другим человеком, уже нисколько не походил на парня, сказавшего Элизабет «прощай». А вот сама она не изменилась. Все еще была созданием Церкви, которая владела ею полностью и безраздельно, указывала, как поступать и что писать. Сама-то она считала себя куда мудрей, лучше и утонченнее, похожей на мою сестру, но она заблуждалась. Думала, что знает много, но знала лишь официальную линию. Окончательно запуталась в паутине, из которой Вэл чудом удалось выбраться. В том-то и состояла разница.
Я знал и понимал все это, и однако все это разом утрачивало всякое значение, стоило только вспомнить, как мы смеялись, делали ночные набеги на холодильник и пытались вместе разгадать страшную загадку, которую оставила Вэл в барабане. А потом ездили на побережье повидаться с отставным копом и узнали, что отец Говерно был убит, а вовсе не покончил с собой, и что расследованию не дали хода... Нам было так хорошо вместе. А потом представление закончилось, завеса слетела, и я увидел настоящую Элизабет.
Она монахиня. И этим все сказано. Последнее, чего мне хотелось, так это снова погрузиться в ее мир. Я никак не мог победить в борьбе с Церковью, со всеми ее обетами. Просто не мог больше рисковать. Про монахинь я знал все. Понял с того самого дня, как нашел мертвую птицу на изгороди, в школьном дворе... Никогда не знаешь, что у них на уме. Доверяешь, зависишь от них, а потом они вдруг заявляют тебе, что они не женщины, даже не люди, они, видите ли, монахини. Но сестре Элизабет удалось на какое-то время усыпить мою подозрительность. Заставить забыть о различиях между монахиней и всеми остальными женщинами. Я расслабился и позволил ей сделать мне больно. Больно... Это была вторая, пожалуй, самая веская причина отказаться от Элизабет. Я любил сестру, а Церковь убила ее. Стоит мне влюбиться в Элизабет по-настоящему, и Церковь убьет и ее. Я это точно знал. Погибнет еще одна невинная душа.
Нет, конечно, она сочтет меня просто сумасшедшим, стоит только начать называть все эти причины. Да и потом, она доказала мою правоту. Она была монахиней, я верил в нее, а она предала эту веру.
Солнце скрылось за тучами, я въехал в полосу тумана и дождя. Со стороны океана дул холодный влажный ветер, и тут вдруг я увидел впереди ряд низких напоминающих ульи келий тысячелетней давности, руины каменных стен и серые замшелые очертания башни среди утесов...
Монастырь Сент-Сикстус.
* * *
Я читал о подобных местах, но никогда их не видел, вообще в жизни ничего подобного не видел. Казалось, время повернуло вспять, я совершил путешествие в нем и в пространстве и перенесся в шестой век нашей эры, отмеченный суровостью и аскетизмом, где единственно возможным местом существования были эти голые отвесные утесы и извилистая береговая линия. Монастырь-улей под названием Сент-Сикстус так гармонично вписывался в суровый пейзаж этой части ирландского побережья с яростно и неустанно разбивающимися о скалистый берег валами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
— Итак, — сказал он, — давайте продолжим. Какие есть подвижки в расследовании? — Дальнейших объяснений не требовалось. Все и так знали, что больше всего интересует сейчас Папу.
Санданато передал кардиналу Д'Амбрицци папку. Золотистый солнечный свет, врывающийся в окна, немного смягчал бледность лица монсеньера, маскировал темные тени под скулами. И все равно он выглядел страшно измученным. Руки у Папы дрожали, он опустил их на колени, не выпуская из пальцев кинжала. Д'Амбрицци выглядел усталым и старым, словно утомленным страшными тайнами, выпуклые лягушачьи глаза устало смотрели из-под тяжелых век. Напряженное ожидание и тревога были разлиты по комнате, точно отравляющий газ.
— Мы установили, чем занималась сестра Валентина последние несколько недель, ваше святейшество, — начал Д'Амбрицци. — Где она была, что делала, с кем встречать, словом, все обстоятельства, могущие подвести к ее убийству. Мы узнали также, что примерно тем же занимается и Бен Дрискил. Неделю тому назад он побывал в Александрии. Встречался там с нашим старым другом Клаусом Рихтером...
— Шутите! — резко перебил его Папа. — С Рихтером? Нашим Рихтером? Вы вроде бы говорили, он однажды страшно напугал вас?
— С ним, ваше святейшество. И да, он действительно напугал меня.
— Эта прямота, Джакомо, — пробормотал Инделикато, — она уже стала твоим вторым я.
— И, — продолжил Д'Амбрицци, — он видел там еще одного человека, который затем покончил с собой.
— Кто он?
— Этьен Лебек, ваше святейшество. Торговец живописью.
Глаза у Каллистия расширились, сердце бешено забилось, запрыгало в груди. Подумать только, Лебек, брат отца Ги Лебека, чей образ преследовал его в ночных кошмарах; прошло сорок лет, и теперь оба они мертвы, каждому воздалось по грехам его. Что же это такое? Оба они участвовали в заговоре Пия... потому и стали грешниками, и вот теперь, получается, их настигло возмездие?
Д'Амбрицци, шелестя бумагами, продолжил:
— У нас также есть сообщение из Парижа. Один старый журналист по фамилии Хейвуд...
— Робби Хейвуд, — перебил его Папа. — Ты должен помнить его, Джакомо. Носил жутко крикливые пиджаки, уводил тебя куда-нибудь под ручку и напаивал до полусмерти. Я его помню... Но он здесь при чем?
— Умер, ваше святейшество, — ответил Д'Амбрицци. — Убит неизвестно кем. Полиция, разумеется, бессильна.
Каллистий пытался вспомнить, когда последний раз видел Хейвуда.
— Но как он вписывается во всю эту историю?
— Сестра Валентина виделась с ним в Париже. А теперь он мертв. Возможно, есть связь...
— Этого недостаточно, Джакомо, — сказал Инделикато. Голос звучал ровно, механически. — Пошлю кого-нибудь в Париж, пусть выяснит.
— Удачи ему, — сочувственно протянул Д'Амбрицци.
И пожал тяжелыми плечами. — Возможно, это просто совпадение. Пырнули ножом в темном закоулке. Такое случается.
— Чушь, — нахмурился Инделикато. — Церковь под угрозой, и очередной жертвой стал Хейвуд. Это очевидно.
— Все нити ведут в Париж, — прошептал Каллистий, вертя кинжал в пальцах. — А где сейчас наш друг Бен Дрискил? И как чувствует себя его отец?
— Отец его поправляется. Правда, медленно. А Бена Дрискила мы потеряли. Он прилетел в Париж. Обычно останавливался в отеле «Георг V», но там его нет. Или до сих пор в Париже, или отправился куда-то еще. — Д'Амбрицци повернулся, бросил взгляд на кардинала, тот был смертельно бледен и сидел неподвижно, скрестив ноги. — Ты чего такой тихий, а, Фреди? Я всегда волнуюсь, когда ты вот так затихаешь.
Инделикато откинулся на спинку кресла, сложил ладони лодочкой.
— Восхищаюсь твоими возможностями, Джакомо. Скажи, — он кивком указал на Санданато, — это монсеньер обеспечил тебя таким потоком информации?
— После. Бедный Пьетро, работает, как вол. Нет, я задействовал свою маленькую армию. И не смотри на меня так, Фреди. Шучу я, шучу! Просто послал нескольких добровольцев задать несколько вопросов...
— А этот священник с серебряными волосами, кто он? — спросил Каллистий.
Д'Амбрицци покачал головой.
— И все равно, твоя осведомленность меня просто поражает, — заметил Инделикато. — Где Дрискил?
— Это ты у нас мастак следить за людьми, — ответил Д'Амбрицци. — И только напрасно тратишь время, установив слежку за мной. — И он расхохотался.
Инделикато изобразил подобие улыбки.
— Очевидно, слежка оказалась не слишком плотной.
Каллистий взмахом руки призвал их покончить с пререканиями.
— Таким образом, у нас получается уже девять убийств... и одно самоубийство?
— Как знать, ваше святейшество, — ответил Инделикато. — Это просто царство террора. Как знать, сколько было жертв и сколько еще будет.
Внезапно Каллистий поднялся. Тело его дернулось, напряглось, ногти впились в ладони, рот искривился, в уголках бескровных губ показалась пена, и, не произнося ни слова, он шагнул вперед и рухнул грудью на письменный стол.
* * *
Жан-Пьер, пономарь, которого нашел Август Хорстман в маленькой испанской деревушке, носил длинную сутану, немного пообтрепавшуюся внизу, и старую черную широкополую шляпу — непременный атрибут одеяния сельских священников. При нем был коричневый бумажный пакет с завтраком, помятый и весь в жирных пятнах. В поезде никто не обратил на него особого внимания. Никто, за исключением маленькой белокурой девочки с косичками, которую поразили его глаза: один закрыт молочно-белой пленкой, другой — живой и ярко-синий, почти как у нее. Поймав на себе ее взгляд, он улыбнулся. Девочка продолжала смотреть на него и сосала пальчик. Жан-Пьеру захотелось сойти с поезда, не доезжая до Рима. Но он не мог этого сделать.
В Рим прибыли в полдень, там стояла жара. Слишком жарко для этого времени года. Он весь вспотел в теплом своем белье. В Испании он привык к прохладной и ветреной погоде, обычной для гористой местности с ее свежим воздухом, журчащими ручейками и неторопливым ритмом жизни.
Он стоял у здания железнодорожного вокзала, кругом суетились и спешили куда-то люди, громко перекликались, толкали его. Мелькнула тревожная мысль: увидит ли он снова свою уютную маленькую церковь? Увидит ли снова из окошка кельи серебряную луну, вдохнет ли свежий чистый воздух, уловит ли в легком бризе слабый намек на запах моря? Услышит ли когда-нибудь журчание ручья в долине, ступит ли в прохладную и прозрачную его воду?
Он пошел искать телефон. Нашел и набрал ватиканский номер.
Получив инструкции, он приготовился к долгой пешей прогулке.
Можно даже посетить сады Ватикана. Он так давно не видел эти сады. Последний раз приезжал в Рим еще мальчишкой.
Времени у него полно, можно прогуляться по городу.
Он старался не думать о том, с какой целью приехал в этот город.
3
Дрискил
Очередная взятая напрокат машина, очередной дождливый день с низко бегущими по небу тучами, казалось, они цепляются за зазубренные вершины гор, что тянутся вдоль северо-западного побережья Донегала. Горы наступают со всех сторон, давят, теснят меня к обрывистому берегу бушующего Атлантического океана. Донегал один из красивейших и поражающих бедностью уголков Ирландии, казалось, место это создано Господом Богом с одной целью, чтоб людям было где спрятаться, затеряться. Убежищем могут служить бухты, продолжение долин между горными хребтами, которые резко обрываются к морю, каменистые их склоны, заросшие густым темным лесом. Тьма повсюду, куда ни глянь. Эта земля уже не могла прокормить местное население, и оно старело, и с каждым десятилетием людей здесь становилось все меньше. Это место отличала красота, от которой захватывало дух, и одновременно здесь, как в зеркале, отражались все беды и проблемы страны. Этот уголок дрогнул первым под ударами судьбы. И жертвами, естественно, стали самые истовые католики.
Впрочем, день выдался тихий, ясный, спина почти не беспокоила. Я не знал, что ждет меня дальше, и гнали меня вперед страх и безудержный гнев. К списку жутких деяний добавился еще и бедняга Робби Хейвуд, заколотый Августом Хорстманом — тоже, по всей видимости, по приказу некоего лица из Рима. Я был готов к тому, что ждало меня впереди.
В воздухе пахло торфом, вереском и жимолостью. Я многое бы отдал за то, чтобы хотя бы на миг забыть об ассасинах и всех этих римских интригах. Так славно было ехать по этой заброшенной дороге, вдыхать запах сырой земли, смотреть, как изредка промелькнет у обочины аккуратно побеленный домик или ферма, как проглядывает в синие прогалины между дождевыми тучами оранжевый шар солнца.
Впрочем, мне было не до любования красотами. Возникло тревожное ощущение: казалось, что этот таинственный пейзаж трансформируется сам собой, мирные зеленые поля моментально превращаются в грозные скалы, подножие которых лижут волны. Казалось, что он вот-вот поглотит меня и уже не отпустит. Никогда.
* * *
Снова и снова за время этой долгой одинокой поездки я возвращался мыслями к сестре Элизабет.
Почему?... Вроде бы не было никакого смысла думать о ней, желать, чтобы она оказалась рядом. Сидела бы здесь же, в машине, болтала бы, размышляла вслух и уверяла меня, что я поступаю правильно. И потому я пытался напомнить себе, что она ровным счетом ничего для меня не значит. Иначе и быть не может. Ведь она одна из них, она монахиня, и доверять ей ни в коем случае нельзя. Все происходящее она фильтрует сквозь призму Церкви, будь то законы мирской жизни или вовсе ничего не значащие пустяки. Стоит связаться с такими людьми, и ты пропал.
И еще я размышлял о Торричелли. Бедняга, попал под перекрестный огонь, в жернова между нацистами, католиками, бойцами движения Сопротивления, и никакого выбора у старого епископа не было. Ему постоянно приходилось ходить по тонкому натянутому над пропастью канату, быть своим среди чужих и чужим среди своих, отказываться признавать, что есть добро, а что — зло. Но если не можешь провести различия между добром и злом в мире, где правят нацисты, тогда у тебя серьезные проблемы. Разве не так?...
А вот сестра Элизабет поняла бы возникшую перед епископом дилемму. При вступлении в лоно Церкви ты словно подвергаешься ампутации; Церковь отсекает все твои прежние моральные устои и заменяет чем-то своим. Чем-то неестественным, заранее расписанным и непременным. И там уже нет места простоте и простодушию, нет места прежним понятиям о добре и зле. Новая мораль предполагает лишь целесообразность, и ты должен это принять.
Я вспоминал Элизабет, казалось, мы с ней не виделись целую вечность. Давно, еще до того, как Хорстман вонзил мне нож в спину. И тогда я никак не мог предполагать, что стану жертвой покушения, и сам еще не превратился в охотника, не вышел на тропу войны. Тогда я еще не носил при себе оружия. Да, действительно, мы с ней не виделись целую вечность. Я едва не погиб сам. Я стал косвенной причиной гибели человека в Египте, насмерть перепугав его. Я узнал имя священника с серебряными волосами. Я посетил монастырь в этом адском месте, в самом сердце пустыни. Я узнал, что в Париже произошло еще одно убийство. Я стал другим человеком, уже нисколько не походил на парня, сказавшего Элизабет «прощай». А вот сама она не изменилась. Все еще была созданием Церкви, которая владела ею полностью и безраздельно, указывала, как поступать и что писать. Сама-то она считала себя куда мудрей, лучше и утонченнее, похожей на мою сестру, но она заблуждалась. Думала, что знает много, но знала лишь официальную линию. Окончательно запуталась в паутине, из которой Вэл чудом удалось выбраться. В том-то и состояла разница.
Я знал и понимал все это, и однако все это разом утрачивало всякое значение, стоило только вспомнить, как мы смеялись, делали ночные набеги на холодильник и пытались вместе разгадать страшную загадку, которую оставила Вэл в барабане. А потом ездили на побережье повидаться с отставным копом и узнали, что отец Говерно был убит, а вовсе не покончил с собой, и что расследованию не дали хода... Нам было так хорошо вместе. А потом представление закончилось, завеса слетела, и я увидел настоящую Элизабет.
Она монахиня. И этим все сказано. Последнее, чего мне хотелось, так это снова погрузиться в ее мир. Я никак не мог победить в борьбе с Церковью, со всеми ее обетами. Просто не мог больше рисковать. Про монахинь я знал все. Понял с того самого дня, как нашел мертвую птицу на изгороди, в школьном дворе... Никогда не знаешь, что у них на уме. Доверяешь, зависишь от них, а потом они вдруг заявляют тебе, что они не женщины, даже не люди, они, видите ли, монахини. Но сестре Элизабет удалось на какое-то время усыпить мою подозрительность. Заставить забыть о различиях между монахиней и всеми остальными женщинами. Я расслабился и позволил ей сделать мне больно. Больно... Это была вторая, пожалуй, самая веская причина отказаться от Элизабет. Я любил сестру, а Церковь убила ее. Стоит мне влюбиться в Элизабет по-настоящему, и Церковь убьет и ее. Я это точно знал. Погибнет еще одна невинная душа.
Нет, конечно, она сочтет меня просто сумасшедшим, стоит только начать называть все эти причины. Да и потом, она доказала мою правоту. Она была монахиней, я верил в нее, а она предала эту веру.
Солнце скрылось за тучами, я въехал в полосу тумана и дождя. Со стороны океана дул холодный влажный ветер, и тут вдруг я увидел впереди ряд низких напоминающих ульи келий тысячелетней давности, руины каменных стен и серые замшелые очертания башни среди утесов...
Монастырь Сент-Сикстус.
* * *
Я читал о подобных местах, но никогда их не видел, вообще в жизни ничего подобного не видел. Казалось, время повернуло вспять, я совершил путешествие в нем и в пространстве и перенесся в шестой век нашей эры, отмеченный суровостью и аскетизмом, где единственно возможным местом существования были эти голые отвесные утесы и извилистая береговая линия. Монастырь-улей под названием Сент-Сикстус так гармонично вписывался в суровый пейзаж этой части ирландского побережья с яростно и неустанно разбивающимися о скалистый берег валами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96