угловая раковина на кухне
Он, Макдональд, будет ждать возвращения короля в своём Курсельском имении. Нельзя сказать, чтобы Людовик XVIII обрадовался: по выражению его лица было видно, что его величеству это не по душе. Но не в таком он сейчас положении, чтобы это выказывать. Во всяком случае, приятнее думать, что оставляешь тут во Франции сообщника…
Луи-Филипп внимательно смотрел на своего царственного кузена: от ответа короля герцогу Тарентскому зависело то, что скажет он сам, рисковать зря не стоило. Но крышка хлопнула.
— Господин маршал, — сказал Людовик XVIII с той же добродушной улыбкой, с какой он подписал хартию, — я всегда высоко ценил вашу искренность и считал главной чертой вашего характера преданность. Лучшее доказательство этому то, что мы разрешаем вам остаться во Французском королевстве!
Затем он выжидающе посмотрел на Мортье. Ответ маршала, ничуть не похожего на дамского любезника-типичный военный, видный мужчина с квадратным подбородком, длинным носом и крошечным ртом, — прозвучал как ответ всей армии. Мортье начал с того. чем кончил Макдональд. Он тоже решил удалиться в своё поместье. Он просит об отставке, но надеется, что король даст ему указания, как действовать в дальнейшем, после отъезда его величества.
На сей раз Людовик XVI11 и бровью не повёл. Этот монарх отличался быстротой соображения, столь же поразительной, как и неустойчивость его решений. Ах, так? Хорошо, он включится в игру. Важно, чтобы действия Мортье нельзя было истолковать как неподчинение. Не надо особой сообразительности, дабы понять, к чему это может привести: лучше заранее выдать ему вексель, а затем сказать, что маршал действовал, мол, согласно его, короля, приказу. Надо же подготовить себе возвращение.
Историки, утверждающие, что Людовик XVIII был великим королём, возможно, в этом смысле не так уж далеки от истины.
— Если обстоятельствами вы будете вынуждены, — сказал король, напирая на последнее слово и сопровождая его улыбкой, — приколоть к вашей шляпе другую кокарду, пожалуйста, но в сердце своём вы навсегда сохраните мою кокарду и, уверен, при случае опять приколете её…
Примечательно, что Людовик XVIII, казалось, интересовался только поведением маршалов. Бертье был в таком явном волнении, что у короля на миг явилось искушение спросить его: «А как вы, ваше сиятельство, тоже покидаете нас?» Но, в сущности, это не так уж важно. Лучше не подавать виду, будто думаешь, что измена двух маршалов наводит на мысль о неизбежной измене третьего. Если Бертье собирается его покинуть, ну что же, там видно будет… Итак, король предоставил ему грызть по обыкновению ногти и хотел уже закончить аудиенцию. На своего кузена он даже не взглянул. Король не скрывал недовольства ЛуиФилиппом: он сердился, что тот не оставил полки в Пероннском лагере, как должен был сделать, а вернул их в Лилль-они-то и внесли в город крамольный дух. Сердился и на то, что ЛуиФилипп от его, короля, имени необдуманно заверил население Лилля, что иностранные армии ни в коем случае не будут призваны на помощь. Откуда ему это известно?
Итак, герцог Орлеанский вопреки этикету решил сам обратиться к королю с вопросом:
— А я, ваше величество? Как вам угодно, чтобы поступил я?
Озабоченный и смиренный тон не мог обмануть Людовика XVIII. Теперь наступил его черёд хлопнуть крышкой. Король повернулся к герцогу Орлеанскому и сказал ему с тем царственным пренебрежением, с каким разговаривал только с ним да ещё со своим братом Карлом:
— Поступайте, как вам у годно, мне, ей-богу, это безразлично.
Все три маршала были слишком озабочены своими личными делами, поэтому ни один из них не мог оценить брошенной королём фразы, чреватой последствиями. Они не обратили внимания на ответ Луи-Филиппа, заявившего, что он останется в Лилле и будет защищать дело его величества до тех пор, пока не утратит надежды на успех, если же убедится в бесполезности своих усилий, он отправится в Англию к своей супруге.
«А не к королю, — подумал Мортье, который вдруг понял, что герцог свяжет его по рукам и ногам. — Ну нет, спасибо! Это уж дудки… Он примет меры… Но что такое с Бертье? Зачем он подошёл к Макдональду?»
Действительно, возлюбленный Джузеппы намеревался что-то сказать Макдональду и, как только они вышли в соседний зал, заговорил с ним. Он хотел, чтобы Макдональд объяснил в Париже… (В Париже? Кому в Париже? Макдональд смотрел на него с удивлением…) Словом, пусть Макдональд объяснит, что он, Бертье, не собирается эмигрировать… что пост помощника командира королевского конвоя обязывает его эскортировать государя… я хотел сказать-короля… Но по прибытии в Нидерланды он сразу подаст в отставку и отправится за женой и детьми, которые сейчас в Бамберге, и перевезёт их во Францию…
Поручение явно предназначалось для Джузеппы. Надо было успокоить госпожу Висконти.
— Господи боже мой, я надеюсь, что она здорова… — Тут Бертье запнулся. Он посмотрел вокруг, не может ли их кто услышать, и, покраснев, быстро прибавил:-Я полагаю, что вас не затруднит сообщить это также вашему зятю, господину Перрего? Мне бы очень хотелось, чтобы господин Перрего был в курсе… Он, видите ли, мой банкир…
Макдональд улыбнулся. Он отлично знал, что муж Адели, его второй дочери, и господин Лаффит, его компаньон, будут пользоваться доверием императора. Бертье не так глуп, как кажется.
Значит, выступают в три часа. Король, Бертье, до границы в сопровождении герцога Тревизского и отряда 12-го кирасирского полка, если в нем окажется достаточно белых кокард, а также свита, министры, герцоги и принцы, генералы, отец Элизе…
— Бедный Бернонвиль, — сказал Мортье Луи-Филиппу, — у него нет выбора, он внесён императором в список изгнанников…
Мортье в первый раз назвал Бонапарта императором. ЛуиФилипп отметил это, хоть и не подал вида, и проговорил словно в раздумье:
— Бернонвиль… Погодите… Почему вы не посоветуете ему написать Бассано? Но он и сам додумается: они вместе были в австрийском плену… я помню, когда мы, Дюмурье и я, его арестовали… их обоих обменяли на принцессу Елизавету… Директория… такие вещи не забываются… Император прислушается к мнению Бассано, ведь он же его министр…
В свою очередь Мортье был поражён, что герцог Орлеанский сказал-император. И про себя подумал: «Погоди, я ещё сыграю с тобой шутку!» Он никому не хочет уступить право провозгласить в Лилле Империю. И ни в коем случае не хочет допустить.
чтобы в город вошли армии иностранных держав. А от ЛуиФилиппа можно было всего ожидать. Мортье знал его ещё по армии Дюмурье.
Симон Ришар с утра бродил по Лиллю. Он мог сколько душе угодно любоваться архитектурой зданий, украшениями в стиле барокко, лепными пилястрами, кариатидами, амурами на фронтонах, раковинами, крылатыми херувимами, прямо кондитерскими сооружениями из камня, где в орнаменте проглядывали человеческие лица… Особенно поразили его характерные узкие галереи, которые шли по фасаду до самого верха. Несмотря на чрезвычайное разнообразие стилей, на причудливость украшений, во всем чувствовался общий дух, которым, несомненно, были проникнуты здешние зодчие на протяжении двух веков, не меньше. Но капитан Ришар отнёсся к местной архитектуре несколько иронически. На рынках он напрасно набивался с работой-всюду были свои носильщики, имеющие бляхи с номером и патент на тележку.
Только после завтрака, которого он так и не ел, ему удалось наняться, и то потому, что в этот час все молодцы с бляхами были заняты: помогали перевозить непроданное зерно с площади Св. Мартина в огромный амбар около ворот св. Андрея, в то возвышавшееся над крепостной стеной здание, которое он видел, подъезжая к городу. Такая перевозка обычно практиковалась здесь с целью помешать перекупщикам спекулировать зерном.
Крестьянин, нанявший его перенести тяжёлый груз, дал ему четыре су и кусок хлеба, увы, не лучшего качества-из отсева, оставшегося после помола. От амбара он побрёл на постоялый двор, не выбирая дороги, и вдруг наткнулся на большое скопление народа. Посреди улицы стояли гуськом экипажи-их задерживала берлина, запряжённая шестёркой лошадей: у неё оборвались постромки и их тут же наспех чинили. Толпа, казалось, была в большом волнении. Слово «король» с тревогой передавалось из уст в уста. Действительно, в карете сидел Людовик XVIII, покидавший город; жители спрашивали сопровождавших его лиц, куда он едет и вернётся ли обратно. Те не отвечали, и от этого беспокойство в толпе возрастало.
Симон не разделял общей тревоги: не все ли ему равно, куда удирает его величество-в Дюнкерк или в Остенде? Он медленно жевал полученный за труды кусок хлеба, стараясь продлить удовольствие, и шёл своей дорогой в направлении, обратном тому, куда ехали экипажи, эскортируемые кирасирами на крупных лошадях. Он перешёл через канал, побрёл по длинной прямой улице, в этот час совсем безлюдной, свернул налево. Ветер и дождь не стихали. Симон почувствовал ужасную усталость.
Несколько раз доставал он из кармана заработанные четыре су, потом выругался, обозвав зерноторговца всеми нелестными словами, которым выучился в Испании, Австрии и России, и, подняв глаза, узнал ту четырехугольную башню, что видел издали утром.
Машинально обошёл он дома, которые закрывали от него вход в церковь с узкой абсидой, зажатой между двумя крыльями здания, где уже начал крошиться камень. Это была церковь св. Екатерины, на башне её был установлен оптический телеграф. На этот раз овладевшая Ришаром усталость была слишком велика, он не мог устоять перед соблазном отдохнуть в храме. Он подумал, спросят ли с него деньги за стул, и вошёл в церковь через боковую готическую дверцу, непропорционально маленькую по сравнению с башней и такую узкую, что в неё только кошкам впору лазить.
Церковь св. Екатерины особенной красотой не отличается.
Правда, это старинный храм, но в XVI веке его перестроили, а через сто лет опять подновили. Замечательны только тёмные деревянные своды, покоящиеся на огромных поперечных балках, да большая картина, перед которой остановился Симон. Несмотря на плохое освещение, он узнал кисть Рубенса. Симон усмехнулся, представив себе, какой у него сейчас, должно быть, вид: нечего сказать, оригинальный знаток искусства… Любовь к живописи осталась у него ещё с молодых лет, теперь таких уже далёких. На Ишиме о живописи не разговаривали, зато на Ишиме оценили бы мускулистого палача, наложившего уже свою мощную лапу на приговорённую к казни святую. Но не надо поддаваться жалости, воображать, что женщина в дорогом шёлковом платье-это Бланш, что это она сейчас умрёт…
Насмотревшись на «Мучения св. Екатерины» (надо сказать, ему неожиданно больше понравилась другая картина, узкая и длинная, висевшая рядом: на тёмном фоне-Христос в виде узника со связанными руками и полуобнажённый тюремщик, который, пятясь, тащит его из мрака), Симон прошёл в главный неф и сел около колонны, зачарованный бесконечно жалобными звуками органа. В полутьме мерцали красные стеклянные лампады. Симон глядел на колеблющееся пламя свечей, которые окружали задрапированный лиловым бархатом главный алтарь с двумя летящими над ним ангелами, совсем мирскими, с маленькими крылышками. Прислонясь к колонне, Симон дожёвывал последний кусочек хлеба, он чувствовал, что глаза у него смыкаются, слабость овладевает всем телом. Он расстегнул тулуп-от тяжёлой работы и дневной жары Симон вспотел, и ему казалось, что он сейчас задохнётся.
Сквозь полусомкнутые веки ему виделись, словно тени, женщины, преклонившие колени на скамеечках-а одна, миниатюрная и худенькая, предпочла ради умерщвления плоти голый пол, холодные чёрные плиты, — мальчики в стихарях на клиросе, пожилые мужчины, перебирающие чётки под бормотание молитв.
Орган рыдал. Симон с удивлением подумал, или, вернее, это Оливье с трудом вспомнил: «Странно, а ведь мне казалось, что в страстной четверг орган молчит…» И церковная обстановка, так же как и «Мучения св. Екатерины», вернула его к дням детства.
Кто бы узнал в оборванце, искавшем приюта в церкви, молодого графа Оливье, подростка, которого Селест де Дюрфор обучал владеть шпагой? Он снова переживал те счастливые годы и более поздние, когда убегал с деревенскими ребятишками подманивать на дудочку птиц, вспоминал долину Соммы, где они играли в войну, прячась в высоком тростнике на болоте, или выпрашивали у торфяников стоявшие в протоках плоскодонки. Он был такой же, как и деревенские ребятишки, он дружил с сыном одного торфяника-Жан-Батистом Кароном-и его старшим братом Элуа. которому иногда помогал добывать торф. А осенью у них над головой пролетали дикие утки. Странно думать, что об этом счастливом времени говорили с таким ужасом. В общем, Оливье и его семьи, несмотря на знатность рода. Революция почти не коснулась, если не считать того, что у них отобрали имения. Он жил вне Франции только то время, что отец его был послом в России, а когда Людовик XVI отправил отца в Рим, Оливье остался в Лонпре, куда наезжал его дядя, присматривавший за племянником в отсутствие родителей. Должно быть, под влиянием дяди-вольнодумца он и потерял веру, которую в детстве внушила ему мать. Уже смолоду считал он склонность к писательству отличительной чертой незаурядных натур. В его семье все писали: дед писал мемуары, дядя-легкомысленного содержания романы в письмах, а отец-исторические труды и театральные пьесы.
Они не пожелали эмигрировать и, конечно, чуть не поплатились за это головой: в I год Республики они были взяты под подозрение и отправлены в тюрьму Форс-к счастью, когда волна террора уже спала, так что все обошлось, и в конечном счёте появился рассказ, написанный дядей и напечатанный в III год Республики.
Книги, которые писал отец Оливье, и его комедии, водевили и оперы, которые шли на сцене, кормили семью до эпохи Консульства. Оливье к тому времени исполнилось двадцать лет. Он расстался с Лонпре, с товарищами своих детских игр и блестяще выдержал экзамен в Политехнический институт. Вернувшись на Сомму, он, к своему великому огорчению, узнал, что его приятель Жан-Батист исчез:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Луи-Филипп внимательно смотрел на своего царственного кузена: от ответа короля герцогу Тарентскому зависело то, что скажет он сам, рисковать зря не стоило. Но крышка хлопнула.
— Господин маршал, — сказал Людовик XVIII с той же добродушной улыбкой, с какой он подписал хартию, — я всегда высоко ценил вашу искренность и считал главной чертой вашего характера преданность. Лучшее доказательство этому то, что мы разрешаем вам остаться во Французском королевстве!
Затем он выжидающе посмотрел на Мортье. Ответ маршала, ничуть не похожего на дамского любезника-типичный военный, видный мужчина с квадратным подбородком, длинным носом и крошечным ртом, — прозвучал как ответ всей армии. Мортье начал с того. чем кончил Макдональд. Он тоже решил удалиться в своё поместье. Он просит об отставке, но надеется, что король даст ему указания, как действовать в дальнейшем, после отъезда его величества.
На сей раз Людовик XVI11 и бровью не повёл. Этот монарх отличался быстротой соображения, столь же поразительной, как и неустойчивость его решений. Ах, так? Хорошо, он включится в игру. Важно, чтобы действия Мортье нельзя было истолковать как неподчинение. Не надо особой сообразительности, дабы понять, к чему это может привести: лучше заранее выдать ему вексель, а затем сказать, что маршал действовал, мол, согласно его, короля, приказу. Надо же подготовить себе возвращение.
Историки, утверждающие, что Людовик XVIII был великим королём, возможно, в этом смысле не так уж далеки от истины.
— Если обстоятельствами вы будете вынуждены, — сказал король, напирая на последнее слово и сопровождая его улыбкой, — приколоть к вашей шляпе другую кокарду, пожалуйста, но в сердце своём вы навсегда сохраните мою кокарду и, уверен, при случае опять приколете её…
Примечательно, что Людовик XVIII, казалось, интересовался только поведением маршалов. Бертье был в таком явном волнении, что у короля на миг явилось искушение спросить его: «А как вы, ваше сиятельство, тоже покидаете нас?» Но, в сущности, это не так уж важно. Лучше не подавать виду, будто думаешь, что измена двух маршалов наводит на мысль о неизбежной измене третьего. Если Бертье собирается его покинуть, ну что же, там видно будет… Итак, король предоставил ему грызть по обыкновению ногти и хотел уже закончить аудиенцию. На своего кузена он даже не взглянул. Король не скрывал недовольства ЛуиФилиппом: он сердился, что тот не оставил полки в Пероннском лагере, как должен был сделать, а вернул их в Лилль-они-то и внесли в город крамольный дух. Сердился и на то, что ЛуиФилипп от его, короля, имени необдуманно заверил население Лилля, что иностранные армии ни в коем случае не будут призваны на помощь. Откуда ему это известно?
Итак, герцог Орлеанский вопреки этикету решил сам обратиться к королю с вопросом:
— А я, ваше величество? Как вам угодно, чтобы поступил я?
Озабоченный и смиренный тон не мог обмануть Людовика XVIII. Теперь наступил его черёд хлопнуть крышкой. Король повернулся к герцогу Орлеанскому и сказал ему с тем царственным пренебрежением, с каким разговаривал только с ним да ещё со своим братом Карлом:
— Поступайте, как вам у годно, мне, ей-богу, это безразлично.
Все три маршала были слишком озабочены своими личными делами, поэтому ни один из них не мог оценить брошенной королём фразы, чреватой последствиями. Они не обратили внимания на ответ Луи-Филиппа, заявившего, что он останется в Лилле и будет защищать дело его величества до тех пор, пока не утратит надежды на успех, если же убедится в бесполезности своих усилий, он отправится в Англию к своей супруге.
«А не к королю, — подумал Мортье, который вдруг понял, что герцог свяжет его по рукам и ногам. — Ну нет, спасибо! Это уж дудки… Он примет меры… Но что такое с Бертье? Зачем он подошёл к Макдональду?»
Действительно, возлюбленный Джузеппы намеревался что-то сказать Макдональду и, как только они вышли в соседний зал, заговорил с ним. Он хотел, чтобы Макдональд объяснил в Париже… (В Париже? Кому в Париже? Макдональд смотрел на него с удивлением…) Словом, пусть Макдональд объяснит, что он, Бертье, не собирается эмигрировать… что пост помощника командира королевского конвоя обязывает его эскортировать государя… я хотел сказать-короля… Но по прибытии в Нидерланды он сразу подаст в отставку и отправится за женой и детьми, которые сейчас в Бамберге, и перевезёт их во Францию…
Поручение явно предназначалось для Джузеппы. Надо было успокоить госпожу Висконти.
— Господи боже мой, я надеюсь, что она здорова… — Тут Бертье запнулся. Он посмотрел вокруг, не может ли их кто услышать, и, покраснев, быстро прибавил:-Я полагаю, что вас не затруднит сообщить это также вашему зятю, господину Перрего? Мне бы очень хотелось, чтобы господин Перрего был в курсе… Он, видите ли, мой банкир…
Макдональд улыбнулся. Он отлично знал, что муж Адели, его второй дочери, и господин Лаффит, его компаньон, будут пользоваться доверием императора. Бертье не так глуп, как кажется.
Значит, выступают в три часа. Король, Бертье, до границы в сопровождении герцога Тревизского и отряда 12-го кирасирского полка, если в нем окажется достаточно белых кокард, а также свита, министры, герцоги и принцы, генералы, отец Элизе…
— Бедный Бернонвиль, — сказал Мортье Луи-Филиппу, — у него нет выбора, он внесён императором в список изгнанников…
Мортье в первый раз назвал Бонапарта императором. ЛуиФилипп отметил это, хоть и не подал вида, и проговорил словно в раздумье:
— Бернонвиль… Погодите… Почему вы не посоветуете ему написать Бассано? Но он и сам додумается: они вместе были в австрийском плену… я помню, когда мы, Дюмурье и я, его арестовали… их обоих обменяли на принцессу Елизавету… Директория… такие вещи не забываются… Император прислушается к мнению Бассано, ведь он же его министр…
В свою очередь Мортье был поражён, что герцог Орлеанский сказал-император. И про себя подумал: «Погоди, я ещё сыграю с тобой шутку!» Он никому не хочет уступить право провозгласить в Лилле Империю. И ни в коем случае не хочет допустить.
чтобы в город вошли армии иностранных держав. А от ЛуиФилиппа можно было всего ожидать. Мортье знал его ещё по армии Дюмурье.
Симон Ришар с утра бродил по Лиллю. Он мог сколько душе угодно любоваться архитектурой зданий, украшениями в стиле барокко, лепными пилястрами, кариатидами, амурами на фронтонах, раковинами, крылатыми херувимами, прямо кондитерскими сооружениями из камня, где в орнаменте проглядывали человеческие лица… Особенно поразили его характерные узкие галереи, которые шли по фасаду до самого верха. Несмотря на чрезвычайное разнообразие стилей, на причудливость украшений, во всем чувствовался общий дух, которым, несомненно, были проникнуты здешние зодчие на протяжении двух веков, не меньше. Но капитан Ришар отнёсся к местной архитектуре несколько иронически. На рынках он напрасно набивался с работой-всюду были свои носильщики, имеющие бляхи с номером и патент на тележку.
Только после завтрака, которого он так и не ел, ему удалось наняться, и то потому, что в этот час все молодцы с бляхами были заняты: помогали перевозить непроданное зерно с площади Св. Мартина в огромный амбар около ворот св. Андрея, в то возвышавшееся над крепостной стеной здание, которое он видел, подъезжая к городу. Такая перевозка обычно практиковалась здесь с целью помешать перекупщикам спекулировать зерном.
Крестьянин, нанявший его перенести тяжёлый груз, дал ему четыре су и кусок хлеба, увы, не лучшего качества-из отсева, оставшегося после помола. От амбара он побрёл на постоялый двор, не выбирая дороги, и вдруг наткнулся на большое скопление народа. Посреди улицы стояли гуськом экипажи-их задерживала берлина, запряжённая шестёркой лошадей: у неё оборвались постромки и их тут же наспех чинили. Толпа, казалось, была в большом волнении. Слово «король» с тревогой передавалось из уст в уста. Действительно, в карете сидел Людовик XVIII, покидавший город; жители спрашивали сопровождавших его лиц, куда он едет и вернётся ли обратно. Те не отвечали, и от этого беспокойство в толпе возрастало.
Симон не разделял общей тревоги: не все ли ему равно, куда удирает его величество-в Дюнкерк или в Остенде? Он медленно жевал полученный за труды кусок хлеба, стараясь продлить удовольствие, и шёл своей дорогой в направлении, обратном тому, куда ехали экипажи, эскортируемые кирасирами на крупных лошадях. Он перешёл через канал, побрёл по длинной прямой улице, в этот час совсем безлюдной, свернул налево. Ветер и дождь не стихали. Симон почувствовал ужасную усталость.
Несколько раз доставал он из кармана заработанные четыре су, потом выругался, обозвав зерноторговца всеми нелестными словами, которым выучился в Испании, Австрии и России, и, подняв глаза, узнал ту четырехугольную башню, что видел издали утром.
Машинально обошёл он дома, которые закрывали от него вход в церковь с узкой абсидой, зажатой между двумя крыльями здания, где уже начал крошиться камень. Это была церковь св. Екатерины, на башне её был установлен оптический телеграф. На этот раз овладевшая Ришаром усталость была слишком велика, он не мог устоять перед соблазном отдохнуть в храме. Он подумал, спросят ли с него деньги за стул, и вошёл в церковь через боковую готическую дверцу, непропорционально маленькую по сравнению с башней и такую узкую, что в неё только кошкам впору лазить.
Церковь св. Екатерины особенной красотой не отличается.
Правда, это старинный храм, но в XVI веке его перестроили, а через сто лет опять подновили. Замечательны только тёмные деревянные своды, покоящиеся на огромных поперечных балках, да большая картина, перед которой остановился Симон. Несмотря на плохое освещение, он узнал кисть Рубенса. Симон усмехнулся, представив себе, какой у него сейчас, должно быть, вид: нечего сказать, оригинальный знаток искусства… Любовь к живописи осталась у него ещё с молодых лет, теперь таких уже далёких. На Ишиме о живописи не разговаривали, зато на Ишиме оценили бы мускулистого палача, наложившего уже свою мощную лапу на приговорённую к казни святую. Но не надо поддаваться жалости, воображать, что женщина в дорогом шёлковом платье-это Бланш, что это она сейчас умрёт…
Насмотревшись на «Мучения св. Екатерины» (надо сказать, ему неожиданно больше понравилась другая картина, узкая и длинная, висевшая рядом: на тёмном фоне-Христос в виде узника со связанными руками и полуобнажённый тюремщик, который, пятясь, тащит его из мрака), Симон прошёл в главный неф и сел около колонны, зачарованный бесконечно жалобными звуками органа. В полутьме мерцали красные стеклянные лампады. Симон глядел на колеблющееся пламя свечей, которые окружали задрапированный лиловым бархатом главный алтарь с двумя летящими над ним ангелами, совсем мирскими, с маленькими крылышками. Прислонясь к колонне, Симон дожёвывал последний кусочек хлеба, он чувствовал, что глаза у него смыкаются, слабость овладевает всем телом. Он расстегнул тулуп-от тяжёлой работы и дневной жары Симон вспотел, и ему казалось, что он сейчас задохнётся.
Сквозь полусомкнутые веки ему виделись, словно тени, женщины, преклонившие колени на скамеечках-а одна, миниатюрная и худенькая, предпочла ради умерщвления плоти голый пол, холодные чёрные плиты, — мальчики в стихарях на клиросе, пожилые мужчины, перебирающие чётки под бормотание молитв.
Орган рыдал. Симон с удивлением подумал, или, вернее, это Оливье с трудом вспомнил: «Странно, а ведь мне казалось, что в страстной четверг орган молчит…» И церковная обстановка, так же как и «Мучения св. Екатерины», вернула его к дням детства.
Кто бы узнал в оборванце, искавшем приюта в церкви, молодого графа Оливье, подростка, которого Селест де Дюрфор обучал владеть шпагой? Он снова переживал те счастливые годы и более поздние, когда убегал с деревенскими ребятишками подманивать на дудочку птиц, вспоминал долину Соммы, где они играли в войну, прячась в высоком тростнике на болоте, или выпрашивали у торфяников стоявшие в протоках плоскодонки. Он был такой же, как и деревенские ребятишки, он дружил с сыном одного торфяника-Жан-Батистом Кароном-и его старшим братом Элуа. которому иногда помогал добывать торф. А осенью у них над головой пролетали дикие утки. Странно думать, что об этом счастливом времени говорили с таким ужасом. В общем, Оливье и его семьи, несмотря на знатность рода. Революция почти не коснулась, если не считать того, что у них отобрали имения. Он жил вне Франции только то время, что отец его был послом в России, а когда Людовик XVI отправил отца в Рим, Оливье остался в Лонпре, куда наезжал его дядя, присматривавший за племянником в отсутствие родителей. Должно быть, под влиянием дяди-вольнодумца он и потерял веру, которую в детстве внушила ему мать. Уже смолоду считал он склонность к писательству отличительной чертой незаурядных натур. В его семье все писали: дед писал мемуары, дядя-легкомысленного содержания романы в письмах, а отец-исторические труды и театральные пьесы.
Они не пожелали эмигрировать и, конечно, чуть не поплатились за это головой: в I год Республики они были взяты под подозрение и отправлены в тюрьму Форс-к счастью, когда волна террора уже спала, так что все обошлось, и в конечном счёте появился рассказ, написанный дядей и напечатанный в III год Республики.
Книги, которые писал отец Оливье, и его комедии, водевили и оперы, которые шли на сцене, кормили семью до эпохи Консульства. Оливье к тому времени исполнилось двадцать лет. Он расстался с Лонпре, с товарищами своих детских игр и блестяще выдержал экзамен в Политехнический институт. Вернувшись на Сомму, он, к своему великому огорчению, узнал, что его приятель Жан-Батист исчез:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97