Положительные эмоции сайт Водолей
Только два-три раза за все годы король позволил себе этот выпад по адресу младшего брата. Самый гнусный. Он знал, что делает. Правда, для этого потребовались чрезвычайные обстоятельства. Карл Артуа вспоминал об этой сцене с яростью и унижением. Господин де Шаретт… письмо господина де Шаретт! Когда Людовик упоминал о письме господина де Шаретт, этим было все сказано. Думая о недавней сцене, граф Артуа мог сколько угодно пожимать плечами, все равно слова брата были равносильны пощёчине. Да и в самом деле, как могло прийти ему в голову советовать королю укрыться в Вандее?
Этим он дал Людовику лишний повод, а тот только этого и ждал.
Лишь бы унизить брата-идёт ли речь о престоле или об обеде.
«И это вы, брат мой, намереваетесь отправиться к шуанам? Стало быть. вы полагаете, что они забыли о письме господина де Шаретт?» Слава богу, господин де Шаретт давным-давно умер и зарыт в землю, это же явный вздор, кто будет помнить о таком незначительном инциденте? Впрочем, и письмо-то было подделкой агентов Англии. Что ж! Тогда Карл предложил Фландрию. И Людовику, который задыхался от торжества и астмы, уже не хватило силы отбиться ещё от одного предложения. Ну а сейчас, в пути? Вдруг его фавориту снова придёт в голову какая-нибудь дурацкая мысль, на которые он такой мастер? Одному дьяволу известно, где сейчас находится король… А что, если с ним стряслось несчастье? Не то чтобы Карл Артуа маскировал свои желания благородной тревогой, но, в конце концов, в случае отсутствия, отсутствия толстяка Луи, разве не на него возложен священный долг поддерживать преемственность династии? Главное, чтобы был представитель королевской фамилии… Где же сейчас король?
Король катил по дорогам Франции. Уже давно королевская карета переправилась у Бомона через Уазу и находилась в двух лье от Ноайля, а король спал как убитый под толчки экипажа, перекатываясь на подушках, наваливаясь на несчастного Дюра, дыша прерывисто, с трудом; Блакас. находившийся в самом злобном расположении духа из-за коллекции медалей, отправленной накануне под охраной надёжного человека в Англию, где его уже дожидалась герцогиня, сердито косился на князя Пуа, который, по его мнению, слишком расселся и. того и гляди, неосторожно заденет ногой его величество, стонавшего во сне, несомненно, по причине своих ревматичмов. Опустить окошко не решались: король зябок. А воздуха в карете не хватало, да и запах стоял соответствующий…
Дорога была плохая, её так и не успели подправить со времени вторжения союзников. По обе стороны королевской кареты, запряжённой шестёркой лошадей, в такт конской рыси приподнимались и опускались на сёдлах тени мушкетёров. Половину экипажей уже растеряли: из Павильона Флоры их выехало двадцать, а сколько доберётся хотя бы до Бовэ? По пути Людовик XVIII вдруг передумал заезжать в этот город, хотя королевской гвардии велено было прибыть именно туда. Королевский поезд свернул на дорогу к Крею. Но в Люзарше почтальоны, менявшие лошадей, рассказали, что на дороге в Амьен, близ Клермона, солдаты взбунтовались и нацепили трехцветные кокарды, Это решило все: Людовик— XVIII тут же отказался ехать по Крейской дороге, идущей прямо на Амьен. Поэтому повернули назад, через Вьярм на дорогу Бомон-Ноайль, оставив для королевской гвардии приказ избегать Амьена, а следовать через Бовэ на Абвиль… Блакас стал подумывать, уж не решился ли его величество принять английский вариант, благо под рукой нет графа Артуа. Абвиль… это же по дороге на Булонь, можно даже погрузиться на корабль в Кротуа… Королевский фаворит отнюдь не разделял неприязненных чувств графа Артуа к Англии. Очень даже славно будет отправиться в Англию, вернуться в Хартуэлл.
И к тому же его супруга и его коллекции…
Во второй карете сидел Александр Бертье вместе с герцогом Круа д'Аврэ, герцогом Граммоном и герцогом Люксембургским.
Вс„ ветераны, прошла их пора гарцевать на коне впереди войск.
На этом перегоне рядом с королевской каретой среди прочих всадников скакали Удето, уже окончательно выбившийся из сил, и Жерико: он был как во сне. хотя дождь и холод гнали от него сон.
Подобно всем молодым французам его поколения, Теодор лучше знал географию Европы, нежели своей собственной страны. Как ни стремительно сменяют друг друга победы, за ними следят по карге, их опережают в воображении, ибо молодой энтузиазм хочет понимать и предугадывать движение армий, как бы воочию видеть тамошние города, леса, реки… И пусть Жерико был одержим своей живописью, пусть отвращала его от себя война, за его галантной почтительностью, привлекавшей к нему все сердца, жило молчаливое, но необоримое отрицание всего, что доводило до экстаза молодых людей его круга, все же в год Аустерлица ему минуло шестнадцать лет, двадцать-в год Сарагосской битвы, и ведь существует, что ни говори, некий заразительный микроб воинской славы. А в ретроспективном освещении поражение сродни молнии: поначалу она ослепляет, но не сразу вслед за ней доносится до твоего слуха удар грома. Вторжение 1814 года ничему не научило этих беспокойных юнцов, раздираемых одновременно надеждой и безнадёжностью, униженных и растерявшихся перед бедствиями, обрушившимися на родину, чающих новой, совсем иной жизни, не похожей на их теперешнюю, уставших и пресыщенных сверх меры всеми этими Агамемнонами, всеми этими Леонидами Спартанскими, всей этой бутафорией. ставшей второй натурой современного им общества, с отвращением наблюдающих растленную власть денег, которая была слишком явной изнанкой этой Империи, нагло наживавшейся на героизме. Союзникам потребовалось меньше трех месяцев, чтобы дойти от Рейна до Парижа: ведь путь через рейнские и бельгийские провинции был такой, что даже отступление походило на манёвр. Но при продвижении союзников от той линии, которая и для генерала Мезона, и для любого воспитанника императорского коллежа, и для зевак с бульвара Тампль, и для спекулянтов, играющих на бирже, и для последнего конюха в Версале, и для живописца Теодора Жерико, — от той линии, что была и осталась для них, вопреки мифам Империи, вопреки префектам и гарнизонам, подлинным рубежом Франции, — при продвижении от этого рубежа к городу, который достаточно сжать в неприятельской пятерне, дабы остановить кровообращение во всем теле страны, при продвижении союзников от границы к Парижу никому не хватило ни времени, ни чудовищного хладнокровия разобраться в противоречивых и молниеносных вестях об их приближении, о последних победах, торжественно возвещённых газетами; растерянный взгляд скользил по карте от Шампани к Фландрии, и никто не знал, где будет нанесён главный удар, но все чувствовали, что затравленная гордыня вот-вот уступит.
На глазах Теодора эти департаменты наносились пунктиром на карту Франции, и имели они значение лишь благодаря маленьким кружочкам-не департаменты, по сути дела, а пустынный и обширный гласис между тем миром, где говорят на иностранных языках, и тем, что составляло его, Теодора, существование, что было смесью тревог и открытий, очарований и разочарований: трубкою, выкуренной в помещении за лавчонкой, где он писал в 1812 году своего «Офицера конных егерей» на взмыленном коне, белым вином, которое распивали в Сен-Клу; бешеной скачкой по этому огромному парку Иль-де-Франс, бешеной скачкой, когда не знаешь, кто первым-конь или всадник-рухнет на землю, американскими горами в Тиволи, и картинами Леонардо да Винчи в Лувре, и цирком Франкони, причудливым вечерним освещением на монмартрском ристалище, бесконечными спорами о жизни и искусстве, о преимуществе краски над словом и наоборот, с Орасом Вернэ или Дедр„-Дорси: и Париж-эта мешанина смрадной нищеты и изящества, дворцов и халуп, великолепный и гнусный Париж, подобный опере с бесконечным множеством декораций, где богато расписанный задник прикрывает свалку искалеченного хлама и отбросов, вызывающая пестрота Тюильри и нагромождение мрачных улочек, горлопанство рынков, поводыри собак и учёных медведей в чёрных колодцах дворов.
И вот. покинув, оставив все это, он продвигается в глубь какой-то пустыни без конца и края по маршрутам, разработанным другими для него, ни за что не отвечающего солдата, — если только вообще успели разработать эти маршруты! — под покровом беспросветного ночного мрака, в красном мундире, невидимом в темноте и все же обжигающем, как огонь; участник некоей адской охоты, он скачет, покачиваясь в седле в такт крупной рыси притомившегося, храпящего коня, чьи мучения он чувствует каждой жилкой, коня. неуверенно скользящего на камнях, оступающегося в грязь под порывами ветра, со слипшейся от пота и дождя шерстью, хотя всадник постарался прикрыть его, как мог, своим плащом, и все же устремляющегося вперёд, в намокшей, тяжёлой сбруе, сквозь колючий снег, вдруг поваливший накануне весны; вот он-Теодор Жерико, а там, впереди, эта тряская колымага (хотя совсем недавно переменили шестёрку), там экипажи. следующие цугом за королём-подагриком; король дремлет, утонув в подушках, расшитых лилиями, прижав свою отвислую бурбонскую губу к плечу герцога Дюра; вот он-Теодор Жерико-среди призрачной кавалькады мушкетёров, разбитых усталостью, с кровоточащими ногами в грубых сапогах, со ссадинами на ягодицах, натёртых штанами из чёртовой кожи; уже целых пятнадцать лье скачут они все тем же аллюром, от одной стоянки к другой через залитые водою посёлки, названий которых не допросишься, — и вдруг вынужденная остановка, когда все чуть не налезают друг на друга, потому что или кучер, не разобравшись, повернул карету не туда, куда следует, или кавалеристы двинулись наперерез своей собственной части, или их оттёрло экипажами беглецов, появившихся откуда-то с просёлочной дороги; вот он-Теодор Жерико, охваченный головокружением, подобно человеку, который падает, падает, падает, как в бездну или как во сне-он не знает; он осознает до сумасшествия ясно любой пустяк, имеющий касательство к его телу и душе, он чувствует каждую ниточку своего мундира, каждый ремешок своей портупеи, седла и стремени, а главное-то, что он забыл сделать перед отъездом: он во власти неестественно ясных воспоминаний, тасуемых, как колода карт', во власти этой невыразимой тоски, одной-единственной, но бесконечно варьируемой мысли, которая возникает, уходит, приходит вновь, рвётся, вновь сплетается, на рысях, на рысях, через нескончаемую душную ночь, через ледяную ночь, в быстром неумолчном хлюпанье копыт по размокшей земле, по залитой многочасовым дождём земле, коварно преображающейся на каждом шагу,
— то ты чувствуешь гравий, то размытую глину, размытую грязь, разбитый булыжник, глубину колеи, чувствуешь, как пудовые комья облепляют конские копыта, вдруг появляется лужа, и в неё въезжаешь, как в ручей, а кругом все вариации отсутствующего пейзажа: подъёмы, спуски, повороты дороги, неразличимые тени деревьев, чьё призрачное присутствие голько угадываешь, откосы, неосвещённые домики, лишь изредка приходящие на смену пустынным полосам; нелепое чувство, что по милости склона ты сбился с пути и вдруг натыкаешься на вполне реальные кусты, хрупкая тишина, подчёркиваемая выкриками командиров, кавалькада мыслей, сознание, что все эти люди-чужие друг другу, что это бегут отдельными потоками человеческие судьбы: у каждого за плечами своя история: теснят Друг Друга самые безумные планы… на рысях, на рысях, на рысях уносится рушащаяся монархия, целый мир, катящийся в обратном направлении, бегство, подмалеванное под рыцарский поход, в театральных одеяниях, с новенькими штандартами, с лубочной честью, боязнью сравнений, с наглой храбростью, хотя она не что иное, как храбрость перепуганного ребёнка, нарочно говорящего в тёмной комнате басом, как взрослые; кресло на колёсиках вместо трона и кельское издание Вольтера под алтарём, на рысях, на рысях… и пусть ломается к черту ось фургона, нагруженного добром князя Ваграмского, не подозревающего о происшествии и грызущего по своей дурной привычке ногти: он едет во второй карете сразу же вслед за королевской и мечтает о госпоже Висконти, держа на коленях шкатулку, а из-за него, черт побери, в обозе получается хорошенькая заминка, да вытащите же изо рва эту колымагу, слышите, чтоб вас так! Глядите, ведь лошади налезаю! друг на друга… стой! стой! — и снова в путь, снова подтягиваешься, занимаешь своё место в колонне, на рысях, на рысях! Вы же упустите его величество, упустите нить Истории, без вас развернётся продолжение этого героико-комического фарса… подтянись, подтянись, рысью! Нельзя, чтобы ослабевала паника, нельзя допустить, чтобы ослаб хоть на минуту страх, нельзя в таком бегстве делать передышки… подтянись, подтянись! Лишь это одно нас объединяет да ещё глухое урчание-это подвело от мертвящего страха животы наших сиятельных беглецов, и тот же страх треплет плащи всадников в первых отблесках зари.
А там далеко-далеко, за Уазой, в трех лье от Сен-Дени. еле плетётся королевская гвардия, скованная в своём движении пехтурой. А сколько ещё времени зря потеряли в Сен-Дени! Ночь кошмаров! Калейдоскоп мыслей! Стройные отряды всадников и вопиющий беспорядок, унизительное чувство бессилия и яростный гнев, воспоминания, рождённые мраком, благоприятствующим воспоминаниям. И покинутая в столице Виржини, и сын. в чьих жилах течёт кровь Бурбонов, и незаконнорождённые английские дочки… и оскорбления, и радости… и проект брака, отклонённый русским царём… и сцены, которые устраивает ему король по поводу его частной жизни. И, уж совершенно неизвестно почему, припомнилось весеннее утро в Девоншире, охота, взгляд загнанного оленя… А вслед за тем снова мысль о проклятом иезуите: что понадобилось этому Торлашону на улице Валуа в Монсо? Все равно, если даже вернуться памятью вспять, перебрать свои хартуэллские воспоминания, все равно не удастся припомнить, какую именно грязную историю связывали с именем сей подозрительной персоны, чем объясняется его близость к королю… Кажется, он был врачом в армии принцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Этим он дал Людовику лишний повод, а тот только этого и ждал.
Лишь бы унизить брата-идёт ли речь о престоле или об обеде.
«И это вы, брат мой, намереваетесь отправиться к шуанам? Стало быть. вы полагаете, что они забыли о письме господина де Шаретт?» Слава богу, господин де Шаретт давным-давно умер и зарыт в землю, это же явный вздор, кто будет помнить о таком незначительном инциденте? Впрочем, и письмо-то было подделкой агентов Англии. Что ж! Тогда Карл предложил Фландрию. И Людовику, который задыхался от торжества и астмы, уже не хватило силы отбиться ещё от одного предложения. Ну а сейчас, в пути? Вдруг его фавориту снова придёт в голову какая-нибудь дурацкая мысль, на которые он такой мастер? Одному дьяволу известно, где сейчас находится король… А что, если с ним стряслось несчастье? Не то чтобы Карл Артуа маскировал свои желания благородной тревогой, но, в конце концов, в случае отсутствия, отсутствия толстяка Луи, разве не на него возложен священный долг поддерживать преемственность династии? Главное, чтобы был представитель королевской фамилии… Где же сейчас король?
Король катил по дорогам Франции. Уже давно королевская карета переправилась у Бомона через Уазу и находилась в двух лье от Ноайля, а король спал как убитый под толчки экипажа, перекатываясь на подушках, наваливаясь на несчастного Дюра, дыша прерывисто, с трудом; Блакас. находившийся в самом злобном расположении духа из-за коллекции медалей, отправленной накануне под охраной надёжного человека в Англию, где его уже дожидалась герцогиня, сердито косился на князя Пуа, который, по его мнению, слишком расселся и. того и гляди, неосторожно заденет ногой его величество, стонавшего во сне, несомненно, по причине своих ревматичмов. Опустить окошко не решались: король зябок. А воздуха в карете не хватало, да и запах стоял соответствующий…
Дорога была плохая, её так и не успели подправить со времени вторжения союзников. По обе стороны королевской кареты, запряжённой шестёркой лошадей, в такт конской рыси приподнимались и опускались на сёдлах тени мушкетёров. Половину экипажей уже растеряли: из Павильона Флоры их выехало двадцать, а сколько доберётся хотя бы до Бовэ? По пути Людовик XVIII вдруг передумал заезжать в этот город, хотя королевской гвардии велено было прибыть именно туда. Королевский поезд свернул на дорогу к Крею. Но в Люзарше почтальоны, менявшие лошадей, рассказали, что на дороге в Амьен, близ Клермона, солдаты взбунтовались и нацепили трехцветные кокарды, Это решило все: Людовик— XVIII тут же отказался ехать по Крейской дороге, идущей прямо на Амьен. Поэтому повернули назад, через Вьярм на дорогу Бомон-Ноайль, оставив для королевской гвардии приказ избегать Амьена, а следовать через Бовэ на Абвиль… Блакас стал подумывать, уж не решился ли его величество принять английский вариант, благо под рукой нет графа Артуа. Абвиль… это же по дороге на Булонь, можно даже погрузиться на корабль в Кротуа… Королевский фаворит отнюдь не разделял неприязненных чувств графа Артуа к Англии. Очень даже славно будет отправиться в Англию, вернуться в Хартуэлл.
И к тому же его супруга и его коллекции…
Во второй карете сидел Александр Бертье вместе с герцогом Круа д'Аврэ, герцогом Граммоном и герцогом Люксембургским.
Вс„ ветераны, прошла их пора гарцевать на коне впереди войск.
На этом перегоне рядом с королевской каретой среди прочих всадников скакали Удето, уже окончательно выбившийся из сил, и Жерико: он был как во сне. хотя дождь и холод гнали от него сон.
Подобно всем молодым французам его поколения, Теодор лучше знал географию Европы, нежели своей собственной страны. Как ни стремительно сменяют друг друга победы, за ними следят по карге, их опережают в воображении, ибо молодой энтузиазм хочет понимать и предугадывать движение армий, как бы воочию видеть тамошние города, леса, реки… И пусть Жерико был одержим своей живописью, пусть отвращала его от себя война, за его галантной почтительностью, привлекавшей к нему все сердца, жило молчаливое, но необоримое отрицание всего, что доводило до экстаза молодых людей его круга, все же в год Аустерлица ему минуло шестнадцать лет, двадцать-в год Сарагосской битвы, и ведь существует, что ни говори, некий заразительный микроб воинской славы. А в ретроспективном освещении поражение сродни молнии: поначалу она ослепляет, но не сразу вслед за ней доносится до твоего слуха удар грома. Вторжение 1814 года ничему не научило этих беспокойных юнцов, раздираемых одновременно надеждой и безнадёжностью, униженных и растерявшихся перед бедствиями, обрушившимися на родину, чающих новой, совсем иной жизни, не похожей на их теперешнюю, уставших и пресыщенных сверх меры всеми этими Агамемнонами, всеми этими Леонидами Спартанскими, всей этой бутафорией. ставшей второй натурой современного им общества, с отвращением наблюдающих растленную власть денег, которая была слишком явной изнанкой этой Империи, нагло наживавшейся на героизме. Союзникам потребовалось меньше трех месяцев, чтобы дойти от Рейна до Парижа: ведь путь через рейнские и бельгийские провинции был такой, что даже отступление походило на манёвр. Но при продвижении союзников от той линии, которая и для генерала Мезона, и для любого воспитанника императорского коллежа, и для зевак с бульвара Тампль, и для спекулянтов, играющих на бирже, и для последнего конюха в Версале, и для живописца Теодора Жерико, — от той линии, что была и осталась для них, вопреки мифам Империи, вопреки префектам и гарнизонам, подлинным рубежом Франции, — при продвижении от этого рубежа к городу, который достаточно сжать в неприятельской пятерне, дабы остановить кровообращение во всем теле страны, при продвижении союзников от границы к Парижу никому не хватило ни времени, ни чудовищного хладнокровия разобраться в противоречивых и молниеносных вестях об их приближении, о последних победах, торжественно возвещённых газетами; растерянный взгляд скользил по карте от Шампани к Фландрии, и никто не знал, где будет нанесён главный удар, но все чувствовали, что затравленная гордыня вот-вот уступит.
На глазах Теодора эти департаменты наносились пунктиром на карту Франции, и имели они значение лишь благодаря маленьким кружочкам-не департаменты, по сути дела, а пустынный и обширный гласис между тем миром, где говорят на иностранных языках, и тем, что составляло его, Теодора, существование, что было смесью тревог и открытий, очарований и разочарований: трубкою, выкуренной в помещении за лавчонкой, где он писал в 1812 году своего «Офицера конных егерей» на взмыленном коне, белым вином, которое распивали в Сен-Клу; бешеной скачкой по этому огромному парку Иль-де-Франс, бешеной скачкой, когда не знаешь, кто первым-конь или всадник-рухнет на землю, американскими горами в Тиволи, и картинами Леонардо да Винчи в Лувре, и цирком Франкони, причудливым вечерним освещением на монмартрском ристалище, бесконечными спорами о жизни и искусстве, о преимуществе краски над словом и наоборот, с Орасом Вернэ или Дедр„-Дорси: и Париж-эта мешанина смрадной нищеты и изящества, дворцов и халуп, великолепный и гнусный Париж, подобный опере с бесконечным множеством декораций, где богато расписанный задник прикрывает свалку искалеченного хлама и отбросов, вызывающая пестрота Тюильри и нагромождение мрачных улочек, горлопанство рынков, поводыри собак и учёных медведей в чёрных колодцах дворов.
И вот. покинув, оставив все это, он продвигается в глубь какой-то пустыни без конца и края по маршрутам, разработанным другими для него, ни за что не отвечающего солдата, — если только вообще успели разработать эти маршруты! — под покровом беспросветного ночного мрака, в красном мундире, невидимом в темноте и все же обжигающем, как огонь; участник некоей адской охоты, он скачет, покачиваясь в седле в такт крупной рыси притомившегося, храпящего коня, чьи мучения он чувствует каждой жилкой, коня. неуверенно скользящего на камнях, оступающегося в грязь под порывами ветра, со слипшейся от пота и дождя шерстью, хотя всадник постарался прикрыть его, как мог, своим плащом, и все же устремляющегося вперёд, в намокшей, тяжёлой сбруе, сквозь колючий снег, вдруг поваливший накануне весны; вот он-Теодор Жерико, а там, впереди, эта тряская колымага (хотя совсем недавно переменили шестёрку), там экипажи. следующие цугом за королём-подагриком; король дремлет, утонув в подушках, расшитых лилиями, прижав свою отвислую бурбонскую губу к плечу герцога Дюра; вот он-Теодор Жерико-среди призрачной кавалькады мушкетёров, разбитых усталостью, с кровоточащими ногами в грубых сапогах, со ссадинами на ягодицах, натёртых штанами из чёртовой кожи; уже целых пятнадцать лье скачут они все тем же аллюром, от одной стоянки к другой через залитые водою посёлки, названий которых не допросишься, — и вдруг вынужденная остановка, когда все чуть не налезают друг на друга, потому что или кучер, не разобравшись, повернул карету не туда, куда следует, или кавалеристы двинулись наперерез своей собственной части, или их оттёрло экипажами беглецов, появившихся откуда-то с просёлочной дороги; вот он-Теодор Жерико, охваченный головокружением, подобно человеку, который падает, падает, падает, как в бездну или как во сне-он не знает; он осознает до сумасшествия ясно любой пустяк, имеющий касательство к его телу и душе, он чувствует каждую ниточку своего мундира, каждый ремешок своей портупеи, седла и стремени, а главное-то, что он забыл сделать перед отъездом: он во власти неестественно ясных воспоминаний, тасуемых, как колода карт', во власти этой невыразимой тоски, одной-единственной, но бесконечно варьируемой мысли, которая возникает, уходит, приходит вновь, рвётся, вновь сплетается, на рысях, на рысях, через нескончаемую душную ночь, через ледяную ночь, в быстром неумолчном хлюпанье копыт по размокшей земле, по залитой многочасовым дождём земле, коварно преображающейся на каждом шагу,
— то ты чувствуешь гравий, то размытую глину, размытую грязь, разбитый булыжник, глубину колеи, чувствуешь, как пудовые комья облепляют конские копыта, вдруг появляется лужа, и в неё въезжаешь, как в ручей, а кругом все вариации отсутствующего пейзажа: подъёмы, спуски, повороты дороги, неразличимые тени деревьев, чьё призрачное присутствие голько угадываешь, откосы, неосвещённые домики, лишь изредка приходящие на смену пустынным полосам; нелепое чувство, что по милости склона ты сбился с пути и вдруг натыкаешься на вполне реальные кусты, хрупкая тишина, подчёркиваемая выкриками командиров, кавалькада мыслей, сознание, что все эти люди-чужие друг другу, что это бегут отдельными потоками человеческие судьбы: у каждого за плечами своя история: теснят Друг Друга самые безумные планы… на рысях, на рысях, на рысях уносится рушащаяся монархия, целый мир, катящийся в обратном направлении, бегство, подмалеванное под рыцарский поход, в театральных одеяниях, с новенькими штандартами, с лубочной честью, боязнью сравнений, с наглой храбростью, хотя она не что иное, как храбрость перепуганного ребёнка, нарочно говорящего в тёмной комнате басом, как взрослые; кресло на колёсиках вместо трона и кельское издание Вольтера под алтарём, на рысях, на рысях… и пусть ломается к черту ось фургона, нагруженного добром князя Ваграмского, не подозревающего о происшествии и грызущего по своей дурной привычке ногти: он едет во второй карете сразу же вслед за королевской и мечтает о госпоже Висконти, держа на коленях шкатулку, а из-за него, черт побери, в обозе получается хорошенькая заминка, да вытащите же изо рва эту колымагу, слышите, чтоб вас так! Глядите, ведь лошади налезаю! друг на друга… стой! стой! — и снова в путь, снова подтягиваешься, занимаешь своё место в колонне, на рысях, на рысях! Вы же упустите его величество, упустите нить Истории, без вас развернётся продолжение этого героико-комического фарса… подтянись, подтянись, рысью! Нельзя, чтобы ослабевала паника, нельзя допустить, чтобы ослаб хоть на минуту страх, нельзя в таком бегстве делать передышки… подтянись, подтянись! Лишь это одно нас объединяет да ещё глухое урчание-это подвело от мертвящего страха животы наших сиятельных беглецов, и тот же страх треплет плащи всадников в первых отблесках зари.
А там далеко-далеко, за Уазой, в трех лье от Сен-Дени. еле плетётся королевская гвардия, скованная в своём движении пехтурой. А сколько ещё времени зря потеряли в Сен-Дени! Ночь кошмаров! Калейдоскоп мыслей! Стройные отряды всадников и вопиющий беспорядок, унизительное чувство бессилия и яростный гнев, воспоминания, рождённые мраком, благоприятствующим воспоминаниям. И покинутая в столице Виржини, и сын. в чьих жилах течёт кровь Бурбонов, и незаконнорождённые английские дочки… и оскорбления, и радости… и проект брака, отклонённый русским царём… и сцены, которые устраивает ему король по поводу его частной жизни. И, уж совершенно неизвестно почему, припомнилось весеннее утро в Девоншире, охота, взгляд загнанного оленя… А вслед за тем снова мысль о проклятом иезуите: что понадобилось этому Торлашону на улице Валуа в Монсо? Все равно, если даже вернуться памятью вспять, перебрать свои хартуэллские воспоминания, все равно не удастся припомнить, какую именно грязную историю связывали с именем сей подозрительной персоны, чем объясняется его близость к королю… Кажется, он был врачом в армии принцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97