https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/ploskie-nakopitelnye/
Серая пелена… Где же это я видел, как на все, решительно на все упала серая пелена? Октябрьским утром. В конце октября. На плацу Гренель. У Стены Откупщиков. Но тогда это не со мной случилось. А с ними. У подножия деревьев. Мы конвоировали их на лошадях. Среди них был тот заморыш. Париж остался позади.
На некотором расстоянии шли люди-какие-то зеваки, а может быть, друзья приговорённых. Мале крикнул им: «Помните день двадцать третьего октября!» Я был знаком с Лагори. Встречал его у госпожи Гюго. Он повернул голову в мою сторону. Узнал он меня? Даже если и заметил, то ведь ему было не до того: столько нужно передумать в короткие минуты перед смертью-он, наверно, и не узнал меня. Кто я? Какой-то молодой человек, которого он встретил в прошлом году у своей любовницы… Выстроили взвод. К счастью, из одних пехотинцев. Нас не назначили. Мы стояли в охране. На конях. А этих людей казнили. Одни встретили смерть так, другие-иначе. Большинство стремилось что-то сказать. При известных благоприятных обстоятельствах слова их остались бы в Истории. Что ж, хоть так пережить самих себя. Остальные опустили голову, один плакал. Но все сами скомандовали: «Пли!» От залпов моя лошадь шарахнулась. Удивительно, как животные боятся выстрелов.
Вдруг в том месте, где голову разрывает боль, свирепая боль (в ноге она как будто уснула), звезда растопорщила свои лучи, бледнея, как октябрьское утро, белая на чёрном фоне. на чёрном лбу вороного коня… Хочется курить… Если покурить, может быть, легче станет.
— Что он сказал? Вы не слышали, доктор?
Доктор не слышал.
Я видел, как офицер подошёл к генералу Лагори, чтобы прикончить его-из сострадания. Странное выражение: «Прикончить из сострадания». Лагори ещё шевелился. Он поднял глаза на офицера. «Как он взглянул на меня!» — сказал этот офицер, когда проходил мимо Марк-Антуана, возвращаясь на своё место в строю. Прикончили из сострадания.
Теперь Марк-Антуан очень хорошо знает, что значитприкончить из сострадания. А тогда не знал. Тогда на земле лежал расстрелянный генерал, он ещё шевелился, — к нему подходит офицер, наводит пистолет, стреляет. В сущности, это гуманно. Но в другой раз сам Марк-Антуан видел глаза, обращённые к нему, — глаза лошади. Она лежала на земле со сломанной, мотавшейся ногой, стонала. Какой взгляд! Повернула голову, красивую свою лошадиную ласковую морду. Смотрела на хозяина. Прикончил из сострадания.
Смерть генерала не раскрыла ему этого-понял только тогда, когда добил свою лошадь. Свою лошадь. Какие громадные у лошади глаза! Громадные и выпуклые. Блестящие. Словно оникс.
Крупный отшлифованный камушек. Глаза блестят, и в них не упрёк-доверие. А я? У меня ведь тоже сломана нога, я тоже беспомощен и бесполезен, перевезти меня нельзя-абвильский госпиталь чересчур далеко. Значит, меня тоже прикончат?
— Постарайтесь понять, кавалерист, и передайте своим товарищам. Вы можете уйти со спокойной совестью. Ваш поручик должен остаться здесь, но мы смотрим на него не как на военнопленного, а как на раненого. Мы и сами здесь не останемся. О нем позаботится доктор…
Голоса удалились, и люди тоже. И сознание исчезло. Только боль. По-прежнему терзает боль. Засела в голове. Нога холодная, и как будто нет её. И вдруг в дверях кто-то сказал:
— Доктор, оставляю его на ваше попечение, все равно что собственную свою жизнь вам вручаю.
Кто же это сказал? Поручик? Все равно, что собственную свою жизнь вручает? А бросил меня. Голова ничего не соображает. Ах, если б это была правда! Окаянная голова! Стало спокойнее-относительно. Дымно в комнате. В дверях что-то светлое. И что-то шевелится. Не очень высокое. Дети. Им любопытно. Какой-то старик прикрикнул на них. Мошкара разлетелась.
Впереди у меня только время. А оно не проходит. Невыносимо. Жестокое время. Что, если они вернутся и прикончат меня?
В общем, что это за война? С кем сражаются и за кого? Мы, кажется, устроили пикник. Было много народу, и не только военных. Мужчины в штатском, дамы. Куда же все ехали? Куда мы ехали? Ничего не помню. Кажется, это длилось несколько дней. Зачем же устроили такую долгую прогулку? Где я спал прошлую ночь? Странно, я все позабыл. Во всяком случае, это было что-то вроде пикника. Какие-то мальчики шли пешком.
Экипажи были битком набиты. Право, не знаю, что я-то там делал.
Однако туман как будто рассеивается понемножку. Вот я уже вижу эту комнату. Как же я в ней очутился? Вон дети-им уже не любопытно смотреть на меня, а старик сидит около моих носилок, смотрит. Постой, мне вспомнилось… Король… я забыл о короле. Но вот как вспомнится о короле, голова совсем разламывается. И потом как будто одолевает, одолевает сон, голова кружится, нет, не надо поддаваться, спать ни за что нельзя. Король. Совсем я позабыл про него. Король. Мы следовали за королём. Так это что же, король удирает? А если король удирает, разве это король? А мы? Если мы вместе с ним удираем, значит, и мы-уже не мы? О черт! — как все кружится перед глазами. Что люди подумают обо мне-вот этот старик, эти детишки?
Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все гут грязные. Пожалуй, ещё грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остаётся делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра?
Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа.
Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает-как знать.
Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья-рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задаётся вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестаёт копошиться и сердито озирается. Экая погодка! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подаёт. Праздник придёт, не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди, золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстёгнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинокгусиных лапок; на лоб, изборождённый глубокими морщинами, нахлобучена какая-то немыслимая шляпа с широкими нолями.
Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчётное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, всетаки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестаёт обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить…» Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг в нем пробудилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутнённое сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь-в дверь ворвалась и заслонила свет чёрная груда рваных юбок, гора грубых тканей.
Слышен крикливый и усталый женский голос-непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, не успев прикрыться локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палкуженщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, чёрная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно-лиф её платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она?
Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причёсывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой гнусный-точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свёкра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и упёрлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе её лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха.
Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонёк любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у неё грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…»
Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, тёмные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг Другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжёлое и мокрое-кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и ещё какие-то непонятные слова.
Подсунув руку под ею затылок, немного приподняла ему голову.
Ох, больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей её к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди. Раздался громкий крик. Что случилось?
Женщина корчится, изгибается, откидывается назад, хватается за живот. Волосы её рассыпались, плечи вздрагивают, грудь тяжело дышит. Она отходит куда-то в тень, дети цепляются за её юбки и тоже кричат. Она копошится в тёмном углу. Марк-Антуан не может повернуть головы, но догадывается, что там грязное логово, на которое рухнула эта грязная туша. Что же случилось?
Он спрашивает старика взглядом-тот вернулся подобрать свою палку, упавшую около носилок.
— Схватки… — отвечает старик, и лицо у него становится мудрым, как у всех людей, близких к природе.
Все, однако, успокоилось. Это были только первые схватки, только предвестники родов. Старший из детей разжигает огонь в очаге.
— Хорошенько разожги, а то уже смеркается.
Дымное пламя освещает картину… И Марк-Антуан вдруг чувствует, что будет жить.
XIII
СЕМЕНА БУДУЩЕГО
Ровно в шесть часов лилльский префект господин де Симеон прибыл на обед к королю. Вернее, к мэру города господину де Бригод, у которого были отведены покои королю и свите. Бригодовский особняк, больше известный как Авеленовский, — поместительное и очень красивое здание-находится на северной окраине Лилля, и, возможно, выбор пал на него как раз потому, что оттуда его величеству было легче податься в Дюнкерк, не проезжая снова через весь город, что, ввиду настроения гарнизона, весьма нежелательно. Охрана короля была поручена капитану Ванакеру, командиру отряда, состоявшего из королевских гренадеров, в которых были не очень-то уверены, и артиллеристов местного гарнизона, по имеющимся данным вполне благонадёжных. Согласно сведениям, полученным префектом, между гренадерами и артиллеристами уже были стычки, и теперь опасались, что дело может дойти до драки. Маршал герцог Тревизский как раз говорил об этом королю. Здесь же были Бертье, Бернонвиль, Макдональд, все генералы, министры, поспешившие в Лилль, Жокур, Бурьен, аббат Луи, аббат де Монтескью, вся свита, господин де Блакас, князь Пуа, герцог Дюра, герцог Круа, герцог Граммон, принц Конде, герцог Орлеанский, человек пятьдесят гостей и, само собой разумеется, господин де Бригод, несколько местных жителей и отец Элизе.
В окно большой залы был виден двор, где стояла стража, но его величество разговаривал с маршалом Мортье в другом углу комнаты и смотрел в противоположную сторону, в сад, где на кустах, сразу зазеленевших после тёплого сегодняшнего дождика, уже распустились почки. Король обратил на это внимание маршала, который тоже не знал, что это за кусты, и сказал, что надо спросить господина де Бригод.
В том углу. где герцог Граммон и князь Пуа весьма резко отзывались о поведении гарнизона при въезде короля в город, явно чувствовались тревога и гнев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97