https://wodolei.ru/brands/Gorenje/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Ну и ну, – восхищается он, – какой у тебя сын! С детства было видно, что он годится на нечто больше, чем работа в поле».
Меня трогает, что они так почитают то, чего никогда не имели: знание и книги, возможность путешествовать, умение говорить, кажущееся им недоступным сокровищем. Они не произносят слова из страха ошибиться, возможно даже, не доверяя им, зная, что эти чужие слова часто проповедуют ложь и служат для утверждения превосходства одних людей над другими. Я слушаю слова Махины, слова крестьян и сборщиков оливок, слова, перенятые мной от родителей, и понимаю, что очень скоро они исчезнут, потому что уже почти не существуют называемые ими вещи. Так же исчезли и куплеты, под которые прыгали через скакалку, и страшные игровые песни, потому что в квартале Сан-Лоренсо уже не осталось детей, боящихся тети Трагантии или мумии из Дома с башнями. По речи я тоже иностранец и чужак: я утратил полученные в наследство от старших слова и акцент, но никак не могу принять как родные те, что усвоил позже. Я живу среди них и ими, но они чужды мне и, возможно, отталкивают меня так же, как ясные и холодные взгляды людей в тех городах, куда я хотел убежать в пятнадцать лет. В родительском доме и на улицах Махины я погружаюсь в царство голосов, и они снова начинают заполнять меня, как дом, где никто не жил много лет и где громким эхом отдаются голоса и шаги только что приехавших новых жильцов. Голоса, доносящиеся из магазина или парикмахерской, красивые или грубые слова, которые я схватываю, проходя мимо, как будто наклоняясь, чтобы поднять с земли монету. Взгляды и лица, возвращающие меня к фотографиям Рамиро Портретиста, к тем воспоминаниям, которым мы предавались с тобой в Нью-Йорке – с той же жадностью, с какой мы с Феликсом пересказывали друг другу фильмы или радиосериалы, сидя на ступеньке на улице Фуэнте-де-лас-Рисас. Лица в окнах, за прозрачными занавесками, с извечным любопытством глядящие на проходящих мимо, отупевшие или искаженные годами черты людей, с неторопливостью процессии прогуливающихся вечерами по улице Нуэва. Лица, преждевременно обрюзгшие и расплывшиеся от домашнего комфорта и самодовольной скуки Махины, бледные физиономии наркоманов, сохранившие под очками деревенскую грубость, лица помощников аптекаря, стоявших за теми же прилавками, что и сейчас, когда я ходил за руку со своей матерью покупать лекарства. Несвежие лица и мягкие, как у священников, руки заслуженных продавцов из магазинов тканей и готовой одежды, опустевших и устаревших по вине стремительной моды последних лет. Лоренсито Кесада пулей вылетел из «Метрической системы» и поздоровался со мной, будто откуда-то знал меня: энергичный, жаждущий новостей, с подрагивающими пухлыми щеками, двумя-тремя газетами под мышкой и маленьким диктофоном в руке. Возможно, он направляется брать интервью у блудного сына субкомиссара Флоренсио Переса, ставшего теперь знаменитым певцом и приехавшего провести несколько дней на своей малой родине, как сообщила в это утро анонимной заметкой газета «Сингладура». Там содержалось горячее приветствие от имени всей провинции нашему земляку, одержавшему победу в мире легкой музыки – так же справедливо и так же вопреки всему, как оплакиваемый Карнисерито на поприще корриды. Я откладываю этот газетный лист, чтобы послать его Феликсу – возможно, самому верному читателю прозы Лоренсито Кеса-ды. В крытой галерее на площади Генерала Ордуньи я покупаю пачку сигарет у своего бывшего друга, дурачка Хуанито: он сидит рядом со своим лотком с безделушками и, конечно же, не может вспомнить меня. Он уставляется на лежащие на ладони монеты и сдвигает брови с выражением мучительного напряжения, чтобы подсчитать, сколько сдачи он мне должен. У него большие детские глаза слабоумного, влажные от слюны уголки рта и легкий темный пушок над верхней губой. Хуанито забыл дать мне сигареты или не помнит, какую марку я просил, а когда я повторяю ему это, медленно поднимает свои испуганные глаза, и я отвожу взгляд, чтобы мое сердце не разрывалось от жалости и нежности, потому что он смотрит с изумлением детства, бывшего общим для нас, но не узнает меня.
Я живу в подвешенном состоянии, дожидаясь тебя. Бродя по городу, я представляю, что говорю с тобой и ты идешь рядом. Я ничего не делаю, не решаюсь отправиться к Мартину
или Серрано, звоню тебе из телефонной кабины и трачу целое состояние, рассказывая, какую комнату забронировал для нас. Я томлюсь вечерами от той же зимней скуки, что и двадцать лет назад. Встаю поздно и завтракаю у огня. Обедаю в тишине с родителями и дедом Мануэлем. Брожу без цели по верхним комнатам дома, никогда не входя в спальню бабушки Леонор. В вынесенном на сеновал шкафу я нахожу свои школьные учебники и тетради, где писал патетические исповеди бунтаря и страдальца, но не хочу открывать их. В полночь звонит телефон, и я слышу твой голос, умирая от желания: завтра в это время ты сядешь в самолет, а как только найдешь дом в Мадриде, вернешься в Америку за сыном. Я не осмеливаюсь сказать тебе, что хочу жить с тобой в этом доме. Я выключаю свет, но не могу заснуть и думаю об умершей бабушке: что она чувствовала в самый момент смерти? Наверное, не ужас, а печаль и облегчение. Не знаю, как смогу пережить две ночи, оставшиеся до твоего приезда. Я слышу во время бессонницы забытые звуки своего дома: шорох точильщика, свист ветра на крыше, скрип балок, кажущийся чьими-то шагами над головой. Часы на башне бьют четыре. Дед Мануэль кашляет и стонет во сне, а мой отец встает, тяжело спускается по лестнице и заводит грузовичок, чтобы ехать на оптовый рынок за овощами. Мне снится, что ты приехала в Махину, но из-за банального недоразумения нам не удается встретиться. Проснувшись, я вижу полоски солнечного света, проникающего через жалюзи, и вспоминаю, что в мае на балконе всегда вьют гнезда ласточки. Я спускаюсь на кухню: мать стоит, склонившись над раковиной, и ее плечи вздрагивают от сдерживаемого рыдания. Она уже давно не красила волосы, и теперь они белые у корней. Мать целует меня, спрашивает, хорошо ли я спал, и я все еще не решаюсь рассказать ей о тебе. Я выхожу на улицу, чтобы прогуляться на солнышке, как пенсионеры и бездельники, представляю, что ты сейчас спишь, а открыв глаза, подумаешь, что наступил день отъезда. Ожидание превратилось для меня в острое сексуальное нетерпение. Я скучаю по тебе, как наркоман, с тревогой обнаруживая, что не могу жить без тебя. «Да лобзает он меня лобзанием уст своих, – читала ты в Библии, – ибо ласки твои лучше вина».
Я подхожу куглу улицы Реаль и вижу за оконной решеткой знакомое – широкое и бледное – лицо, смотревшее на меня еще до того, как я увидел его. Завораживающий облик: родинка у губ, черные волосы, разделенные на прямой пробор, тяжелые черные локоны, падающие на скулы, медальон на шее. Я уже прохожу мимо, но вдруг оборачиваюсь и не могу поверить своим глазам, хотя отчетливо вижу ее за оконным стеклом, среди дешевых картин, старой мебели, медных кастрюль и ступок. Это не окно – хотя на секунду женщина показалась реальной, – а витрина антикварного магазина, и в глубине, наполовину скрытая тенью, сидит нетленная мумия, найденная в подвале Дома с башнями пятьдесят лет назад, та самая женщина, которая лишила рассудка Рамиро Портретиста, нашедшего спрятанную на ее груди записку со стихами из «Песни песней».
Но это невозможно: ты не поверишь, когда я тебе об этом расскажу. Я толкаю дверь магазина, звенит колокольчик, но никто не появляется. Женщина, виденная нами на фотографии, сделанной через семьдесят лет после ее смерти, сидит в стеклянной нише с крошечным золоченым замком и ключом, как для маятниковых часов. Я поворачиваю его с бессознательной дерзостью. В магазине присутствует кто-то еще. Я открываю стеклянную дверцу, и мумия смотрит на меня своими светлыми глазами – полная достоинства, зловещая, как фигуры служек, стоявших раньше в церквях и вызывавших в нас еще большую жалость и страх, когда мы обнаруживали, что они сделаны из гипса. Кто-то подходит ко мне сзади, но я не оборачиваюсь. Мумия – совсем ребенок, заостренные ботинки, высовывающиеся из-под ее платья, висят в нескольких сантиметрах от пола. Я касаюсь ее лица, и кончики пальцев скользят по нему: оно из воска, и поэтому так блестит, а ее глаза, очевидно, сделаны из стекла. Хозяин магазина, мужчина лет сорока, стоит рядом со мной с выражением живого корыстолюбия, симпатии и любезной заинтересованности.
– Правда, поражает с первого взгляда? Со мной тоже так было вначале. Я открывал магазин и, еще не включив свет, видел ее глаза. В темноте они светятся, как у кошки. Потом к этому привыкаешь и, хотя вам покажется это странным, в конце концов привязываешься к ней. Торговля есть торговля, но мне нелегко было бы с ней расстаться. Это сокровище, поверьте мне, еще более ценное своей редкостью: восковая статуя XIX века, хотя вам можно об этом и не говорить, сразу видно, что вы в этом разбираетесь. Вы турист, как я полагаю. Я всегда говорю, что наши местные достопримечательности умеют ценить только приезжие.
Я не слушаю его и продолжаю смотреть на мумию, восковую статую, гляжу на локоны из натуральных волос и стеклянные глаза, по-прежнему неподвижно устремленные на меня, в пустоту, маленькие руки, лежащие на коленях, медальон на шее с изображением Иисуса. Мне хочется проверить, есть ли с другой стороны портрет мужчины с усами и бородкой, но я не осмеливаюсь снова прикоснуться к ней. На моих пальцах остался холод и чуть липкая мягкость воска. Я как будто смотрю на мертвую прекрасную карлицу – ужасающую, трагическую, с бессмысленными кукольными глазами и накладными буклями, запертую внутри стеклянного футляра, кажущегося витриной музея. Чтобы что-то сказать, я спрашиваю цену: после минутного размышления антиквар называет астрономическую сумму. Я делаю вид, что размышляю, и интересуюсь личностью восковой дамы, но он ничего не знает: его пригласили произвести оценку мебели и картин в доме, предназначенном к сносу, и он был страшно напуган, найдя в шкафу эту нишу.
– Представьте себе, – говорит антиквар, – домина, где не было даже электрического света, ничего, кроме пыли, старой мебели и картин, не представлявших никакой ценности. В общем, то же, что и везде, но кроме этого – множество книг, сложенных в ящиках: огромные медицинские тома XIX века, можете посмотреть их, если хотите, они у меня там. Был даже примитивный стетоскоп с каучуковой трубкой и слуховым рожком. Я продал его врачу, моему хорошему другу, очень увлекающемуся древностями, – впрочем, как и любой обеспеченный человек со вкусом. Ну так вот: мне оставили ключи, и я вошел один в этот огромный дом. Я бродил по нему, открывая все балконы, чтобы хорошо рассмотреть мебель и картины и не задыхаться от пыли, и дошел до комнаты, казавшейся главной спальней, с двустворчатой дверью, кроватью с балдахином и очень высоким шкафом. Поскольку там не было окна, я зажег фонарь, и представьте себе: от потока воздуха шкаф открылся сам собой, и я увидел ее. Меня чуть удар не хватил: не то чтобы я слишком верил в сверхъестественные явления, но мне, из-за моей профессии, часто приходится бывать в старых домах и слышать разные истории. Поэтому я просто похолодел, решив, что это привидение или труп, и мне захотелось убежать и выбросить ключи. Хорошо еще, что я в глубине души человек не робкого десятка: я снова зажег фонарь и, обнаружив, что фигура сделана из воска, успокоился, хотя и не совсем. В том доме я чувствовал нечто: чье-то присутствие – ауру, как говорит в своих статьях наш местный писатель, вы, конечно же, его не знаете. Его зовут Лоренсо Кесада, хотя в Махине все называют его Лоренсито: он ведет в провинциальной газете очень интересный раздел уфологии и парапсихологии под названием «За гранью». Кстати, я пригласил его прийти посмотреть на статую, но он до сих пор не смог. Вы не представляете, какой это занятой человек: он постоянно бегает туда-сюда с записной книжкой и диктофоном, разрываясь между «Метрической системой» и «Сингладурой», мне кажется, у него не остается времени даже на сон. И это при том, что в газете он ничего не получает! Но для него это не имеет значения. «Гильермо, – говорит он мне, – журналистика – мое призвание, и мне не нужно другой платы, кроме верности моих читателей и прославления Махины в моих статьях».
«У антиквара язык как помело», – сказала бы моя бабушка Леонор, от которой я, наверное, унаследовал нервное нетерпение, вызываемое во мне болтливыми людьми.
Он точно не знает, кому раньше принадлежал тот дом: очень известному врачу, как ему сказали, но сам он его никогда не видел. Он чувствует себя сыном Махины, как никто другой, но вообще-то сам не отсюда родом: он приехал двадцать лет назад и намерен окончить свои дни в этом городе. Антиквар начинает живо расхваливать мне городское гончарное искусство и празднование Страстной недели.
– Такого больше нигде в мире не найдете.
Мимоходом он замечает, что, принимая во внимание мой интерес, мог бы сделать мне скидку. Но кто дал ему тогда ключи, удается вставить мне, когда антиквар замолчал на секунду, чтобы набрать воздуха, кто продал ему все?
– Молодая пара, – отвечает он с внезапной уклончивостью, почти обиженно, поняв, что я не собираюсь у него ничего покупать, – они получили его в наследство и не знали, что делать с ним, точнее, прекрасно знали: продать строительной фирме. За версту было видно, что в их семье всем заправляла, или, так сказать, держала бразды правления, жена – дочь или невестка очень известного здесь человека, много лет работавшего таксистом. Сейчас вспомню… его зовут Хулиан, Хулиан-таксист, дородный мужчина, выше вас, уже очень пожилой, конечно же, – время, как говорят, не щадит. Видать, сын и невестка или дочь и зять хотели избавиться от него и, как только он передал им наследство – до своей смерти, чтобы не тратиться на оформление завещания, – отправили его в приют при монастыре до конца дней. Но сейчас, кажется, он называется домом престарелых:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я