установка шторки на ванну цена
Она тянулась, чтобы взять сигарету, сжимала мое запястье, когда я подносил ей горящую зажигалку, тонкие нервные пальцы касались крошек хлеба или табака – незаметно для нее самой, а лишь для меня одного. Эллисон попросила меня подождать, но, может быть, сделала это лишь из вежливости. Я снова сомневался и нервничал: если мы встанем из-за стола все вместе, вероятнее всего, вместе и поднимемся на лифте, а у них номера на одном этаже. Вежливое gооd night, горечь одиночества и разочарования, и я – один в коридоре, с ключом в руке. Еще одна пустая ночь, как почти всегда, утро с сонливостью и головной болью, скука на работе и ненасытный поиск женщин – не столько по настойчивому требованию желания, сколько просто из привычки воображать и выбирать, из страха вернуться в одиночество своей комнаты. Я не мог поверить: толстяк звал официанта и напыщенно доставал из бумажника кредитную карточку, отмахиваясь от предлагаемых нами денег. Значит, он живет не в этом отеле, иначе ему следовало просто подписать счет. Однако оставался еще фотограф: может, он не уйдет и предложит еще выпить. «Ни за что», – поклялся я себе. А если они оба уйдут – что мне делать с ней? Нужно было решаться в считанные секунды. Если мы поедем на лифте – я пропал, у меня не хватит смелости предложить ей пойти со мной. Времени почти не оставалось, через несколько минут все могло стать непоправимым. Толстяк тряс мою руку, а я приглашал его, с горячей и нелепой искренностью, снова посетить Махину и даже дал телефон своих родителей. Фотограф попрощался со мной, зевая, и оба пожелали доброй ночи Эллисон. Через несколько секунд мы должны были остаться одни, а я до сих пор не решил, как действовать дальше. Толстяк обнял Эллисон, словно белый медведь, со своим неизменным американским энтузиазмом, так что ее ноги, обутые в полусапожки, оторвались от земли. Увидев сквозь автоматические двери, как толстяк и фотограф садятся в такси, она провела рукой по волосам и сказала, что уже решила, они никогда не уйдут. «Она очень устала, – подумал я, – и попрощается со мной с любезным английским равнодушием, а может, даже и ничего не значащим поцелуем в губы». Я сказал себе, что вовсе не расстроюсь, если мне не удастся провести с ней ночь, и пригласил ее выпить по последнему бокалу в гостиничном баре. Я произнес это так уныло, будто уже получил отказ, и меня удивило, с какой легкостью Эллисон согласилась. Но когда мы вернулись в бар, официант уже гасил свет. Стоило ли предложить ей отправиться на неспокойные и неприветливые улицы Мадрида в бессмысленных поисках баров – уже закрытых или закрывавшихся? Не сказав ни слова, мы подошли к стойке администратора за ключами. По дороге к лифту Эллисон машинально покачивала бирку своего ключа. Чтобы не молчать, я заметил, что толстяк очень приятный человек, но, кажется, чересчур разговорчивый. Она ответила, что он ужасный тип, и удивительно похоже спародировала одно из его высказываний об Испании. Мы рассмеялись: ее смех и взгляд, брошенный на меня, когда я посторонился, пропуская ее в лифт, подействовали как прикосновение ее пальцев или случайное касание наших ног во время ужина. Она говорила мне что-то, но я не слушал, и мы стояли неподвижно, далеко друг от друга между зеркалами лифта, стараясь, чтобы наши глаза не встречались в них, и глядя на загоравшиеся красные цифры, приближавшие нас к окончанию передышки. Я смотрел на вырез ее пиджака, темное пространство между грудями, не смея поверить, что мне, возможно, достаточно сказать лишь одно слово, чтобы ласкать и целовать их, и жадно кусать ее увлажненные слюной соски. Напряженный и смущенный, я закрывал глаза и сжимал зубы, прося, чтобы мое возбуждение не стало слишком очевидным. Я должен был выходить раньше: дверь, как мне показалось, открылась слишком резко, и я увидел перед собой коридор с ковровым покрытием и акварель, изображавшую парусники у пристани. На этот раз посторонилась Эллисон, давая мне пройти. Стеснение в груди, невесомость в желудке, острое осознание каждой секунды нерешимости и молчания. Уже в коридоре, когда она прислонялась к стеклянной стенке лифта, с ослепительно сверкавшими от ламп дневного света волосами, я сказал, не обдумывая и не надеясь, что мне бы хотелось, чтобы она осталась со мной. В этот момент дверь вздрогнула, собираясь закрыться, и я быстро протянул руку, предотвращая не только катастрофу, но и нелепость. Эллисон склонила голову набок, с медленной улыбкой на накрашенных губах сказала «да» и вышла из лифта, пожав плечами.
Итак, мое желание должно было невероятным образом осуществиться. Я постарался сдержать дрожь руки, вставляя ключ в замочную скважину. Теперь мы говорили оба – нервно и нетерпеливо, притворяясь, будто ситуация все еще нейтральна. Лежавший на телевизоре пакет из прачечной, взятый мной в Гранаду, мгновенно напомнил, что двадцать четыре часа назад я едва не погиб. Я открыл мини-бар, напевая с беззаботным видом, и Эллисон за моей спиной тотчас узнала ее и вполголоса повторила припев:
– My girl.
Я повернулся к ней с двумя стаканами пенистого пива: Эллисон разулась и сидела на кровати, положив ногу на ногу. Она отпила пива, вытерла с губ пену и продолжала спокойно рассказывать мне какую-то историю про толстяка, начатую еще в лифте. Я подумал с нетерпением, почти ужасом, что, если один из нас что-то не предпримет, мы вежливо проговорим до самого рассвета. Я сел рядом, и ее ступни уперлись в мой бок: на ней были короткие яркие носки с рисунком, казавшиеся несовместимыми с ее образом, как и короткие ненакрашенные ногти. Эллисон замолчала, смутившись, держа в руке стакан и не глядя на меня, и, слегка раскачиваясь на кровати, замурлыкала, не разжимая губ, песню Отиса Реддинга. Ее лицо переменилось, когда я наклонился, чтобы поцеловать ее: она вся преобразилась. После поцелуя она отстранила меня и резким движением откинула назад волосы. Черты ее заострились, она смотрела на меня без улыбки, с безоружной серьезностью, походившей на беспомощность и страх. Когда она легла на спину и волосы перестали падать ей на лоб и скулы, мне показалось, будто я открываю черты другой женщины – менее молодой, но намного более желанной, испуганной, с неподвижным взглядом, с выражением страсти и покорности на приоткрытых губах, с лицом, испачканным слюной и помадой, напрягавшимся от мучительного ожидания, когда она поднимала голову, чтобы посмотреть, как я ее раздеваю. Мы уже не говорили, не прятались под фальшивым покровом слов. Наши легкие жадно поглощали воздух, разрежавшийся между нами, лишенными прошлого, имен, гордости и стыда. Мы были не в Мадриде и не в каком другом уголке земли, а в конвульсии наших слившихся тел, обливавшихся потом, незнакомых, с единым дыханием. Я покрывал поцелуями ее губы, нос, веки, она кусала меня, изнемогая, и обвивала ноги вокруг моих бедер, прижимая пятки к моей спине. Даже в самом конце она не закрыла глаза, и ее тревожные, испуганные зрачки продолжали смотреть на меня. Я сдерживался изо всех сил и видел в глубине своей памяти фары грузовика и белые линии шоссе, но я был жив, и меня увлекал одинокий порыв наслаждения и кульминации. Я не хотел сдаваться, не хотел, чтобы желание прекращалось. Эллисон выгнулась подо мной, как лук, и подняла меня, издавая стоны, будто во сне, но не закрывая глаз: но вот она снова согнула ноги, обвила их вокруг моих бедер и опять начала медленные круговые движения. Я опирался руками о подушку, отрывался от ее тела, и тогда она пыталась посмотреть на ту влажную тень, где сталкивались наши животы. Волосы на ее висках намокли, широкий лоб, который я видел впервые, изменил форму лица, а шейные сухожилия и ключицы резко выступили под кожей.
– Сейчас, – страстно шептала она, – сейчас, сейчас… – И кости ее бедер сталкивались с моими.
Ее пальцы впивались в мою спину, я подчинял ее своему ритму, открывал глаза, а она все еще смотрела на меня, я утыкался лицом в ее шею, чтобы не видеть страдания жизни, о которой ничего не знал и не хотел знать.
– Сейчас, – повторяла она мне на ухо и произнесла мое имя: – Мануэль.
А назвав ее по имени – много раз подряд, не узнавая своего голоса, – я ощутил радость и страх оттого, что судьба свела меня с незнакомкой, в точности похожей на меня, может быть, даже в самых затаенных и необузданных чертах. Возможно, я был мертв и мое тело лежало кровавым месивом среди обломков машины, раздавленной грузовиком. Но эта женщина все равно была со мной, обнимая меня, растрепанная, обнаженная, стоящая на коленях между моих ног, возвышенная знанием и страданием, бесстыдная и убирающая кудрявый волосок с губ, мудрая и ранимая, отдающаяся без остатка и недоступная. Женщина, прикрывшаяся рукой с куском мыла, когда я отдернул занавеску и снова обнял ее среди горячего пара. Женщина, ушедшая до рассвета и вернувшаяся в другую страну и другую жизнь, совершенно неизвестную мне, и внезапно появившаяся в кафе нью-йоркской гостиницы, преображенная, в своем мужском костюме и темно-зеленом плаще, с красным пятном улыбки на лице, обрамленном завитками волос. Но и теперь, в Нью-Йорке, она была другая: я могу всю жизнь смотреть на нее, и она никогда не будет такой же, как несколькими минутами раньше. Теперь она не была блондинкой, говорила на испанском Мадрида и уже не звалась Эллисон: она не обманула меня, запротестовала Надя, смеясь надо мной. Когда мы познакомились, я не спросил, как ее зовут, а сама она никогда мне не говорила, что ее имя Эллисон.
*****
Надя отдернула занавески и, повернувшись к Мануэлю, звонко рассмеялась, увидев, что он все еще неподвижно стоит в прихожей, возможно, пытаясь привыкнуть к тому невероятному факту, что находится в том самом месте, куда столько раз звонил по телефону. Он держал в руке шапку и отрясал снег с полупальто в красную и черную клетку, задыхаясь от жары после холода улицы. Как будто до сих пор не решаясь остаться, Мануэль стоял перед чемоданом и дорожной сумкой, все еще парализованный сделанным при встрече открытием, что он не знал, кто она, и был в нее влюблен. Он приехал в Америку в поисках светловолосой женщины по имени Эллисон, с которой провел одну ночь два месяца назад и чье лицо не мог представить все это время, помня лишь яркие пятна волос и рта, ощущение дрожащей теплоты ее кожи на подушечках пальцев и вкус тела и губ. А сейчас к неизбежному удивлению новой встречи и поправкам памяти добавилось внезапное осознание перемены, превращавшей в прошлое и, возможно даже, в вымысел ту женщину, которую он знал, – не потому, что она – по крайней мере сначала – решила спрятаться, а потому, что он сам предпочел не видеть ее и придумывать образ в соответствии со своими желаниями и причудами. Мануэль пришел в замешательство от ее рыжих волос и испанского, казавшегося архаичным в своей правильности. Но больше всего он был поражен своим собственным отношением к ней, безграничной нежностью, с какой смотрел на нее, вспоминая забытые детали, превращавшиеся для него в знаки любви: ее руки, манеру пожимать плечами с выражением иронии или скромности, ободрения и беззащитности. Она появлялась рядом с ним, не требуя для себя безраздельного господства, предпочитая оставаться с краю.
Она не солгала ему о своей жизни, потому что он не задал ей ни одного вопроса. Он не смог разглядеть ее и понять себя самого, потому что привык литературно влюбляться в женщин с печатью загадки на лице, оказывающейся неразрешимой по той банальной причине, что ее вовсе и не существовало. Цвет ее волос был средним между темно-каштановым и рыжеватым, и звали ее Надя Галас: фамилию Эллисон она носила в течение нескольких лет замужества, о которых предпочитала не вспоминать. Несколько месяцев назад она высветлила волосы – из-за каприза или в знак своего решения начать новую жизнь.
– Я вспомнила и выбрала тебя, – сказала она с гордостью.
Надя увидела Мануэля раньше, чем он ее: в то утро в Мадриде, без десяти девять, она была на площади перед Дворцом конгрессов и заметила, как он беспокойно вылез из такси и прошел мимо нее с торопливостью невротика. Тогда Надя еще не узнала его – это было невозможно, ведь она не видела его почти восемнадцать лет. Она обратила на него внимание, потому что он показался ей привлекательным и потому что с некоторых пор опять стала замечать мужчин и смотреть без враждебности на свое отражение в зеркале.
– Позже, в одиннадцать, – рассказывала Надя со своей привычкой к точности, странным образом сочетавшейся с абсолютным отсутствием чувства времени, – ты сел рядом со мной у стойки в кафе и, конечно же, даже не взглянул на меня. Ты сидел с отрешенным видом, будто вокруг никого не было и для тебя существовали только кофе с молоком, стакан апельсинового сока и половинка тоста. В этот момент ты так походил на всех остальных, что даже почти перестал мне нравиться: в темном деловом костюме, с карточкой переводчика на отвороте пиджака и с этой способностью смотреть, не встречаясь глазами с другими людьми, и прикасаться к вещам будто в резиновых перчатках. Ты вел себя, как американский преподаватель, как один из этих ледяных европейцев из офисов «Общего рынка» или как некоторые испанцы, долгое время преподававшие в американских университетах. Ты сидел, выпрямив спину и наклонив голову, орудовал ножом и вилкой и пил кофе, прижав локти к бокам. Честное слово – не смотри на меня так, – ты ел, как они, очень быстро, но жевал с большой тщательностью, словно это постыдное занятие и ты делал это исключительно для здоровья. Ты отрезал маленькие кусочки тоста и сразу отправлял их в рот, отпивал сок или кофе с молоком и тотчас вытирал губы бумажной салфеткой, и ни разу за все время не оглянулся. Ты не смотрел ни на официанта, ни на бутылки, стоявшие на полках, ни в зеркало, где я видела твое лицо в фас. Именно тогда я тебя и узнала, почти с абсолютной уверенностью: ты мало изменился за эти годы, но меня смутили твое поведение, манеры, этот костюм – такой строгий, только помятый, как у международного служащего средней категории, довольно современный, но скромный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Итак, мое желание должно было невероятным образом осуществиться. Я постарался сдержать дрожь руки, вставляя ключ в замочную скважину. Теперь мы говорили оба – нервно и нетерпеливо, притворяясь, будто ситуация все еще нейтральна. Лежавший на телевизоре пакет из прачечной, взятый мной в Гранаду, мгновенно напомнил, что двадцать четыре часа назад я едва не погиб. Я открыл мини-бар, напевая с беззаботным видом, и Эллисон за моей спиной тотчас узнала ее и вполголоса повторила припев:
– My girl.
Я повернулся к ней с двумя стаканами пенистого пива: Эллисон разулась и сидела на кровати, положив ногу на ногу. Она отпила пива, вытерла с губ пену и продолжала спокойно рассказывать мне какую-то историю про толстяка, начатую еще в лифте. Я подумал с нетерпением, почти ужасом, что, если один из нас что-то не предпримет, мы вежливо проговорим до самого рассвета. Я сел рядом, и ее ступни уперлись в мой бок: на ней были короткие яркие носки с рисунком, казавшиеся несовместимыми с ее образом, как и короткие ненакрашенные ногти. Эллисон замолчала, смутившись, держа в руке стакан и не глядя на меня, и, слегка раскачиваясь на кровати, замурлыкала, не разжимая губ, песню Отиса Реддинга. Ее лицо переменилось, когда я наклонился, чтобы поцеловать ее: она вся преобразилась. После поцелуя она отстранила меня и резким движением откинула назад волосы. Черты ее заострились, она смотрела на меня без улыбки, с безоружной серьезностью, походившей на беспомощность и страх. Когда она легла на спину и волосы перестали падать ей на лоб и скулы, мне показалось, будто я открываю черты другой женщины – менее молодой, но намного более желанной, испуганной, с неподвижным взглядом, с выражением страсти и покорности на приоткрытых губах, с лицом, испачканным слюной и помадой, напрягавшимся от мучительного ожидания, когда она поднимала голову, чтобы посмотреть, как я ее раздеваю. Мы уже не говорили, не прятались под фальшивым покровом слов. Наши легкие жадно поглощали воздух, разрежавшийся между нами, лишенными прошлого, имен, гордости и стыда. Мы были не в Мадриде и не в каком другом уголке земли, а в конвульсии наших слившихся тел, обливавшихся потом, незнакомых, с единым дыханием. Я покрывал поцелуями ее губы, нос, веки, она кусала меня, изнемогая, и обвивала ноги вокруг моих бедер, прижимая пятки к моей спине. Даже в самом конце она не закрыла глаза, и ее тревожные, испуганные зрачки продолжали смотреть на меня. Я сдерживался изо всех сил и видел в глубине своей памяти фары грузовика и белые линии шоссе, но я был жив, и меня увлекал одинокий порыв наслаждения и кульминации. Я не хотел сдаваться, не хотел, чтобы желание прекращалось. Эллисон выгнулась подо мной, как лук, и подняла меня, издавая стоны, будто во сне, но не закрывая глаз: но вот она снова согнула ноги, обвила их вокруг моих бедер и опять начала медленные круговые движения. Я опирался руками о подушку, отрывался от ее тела, и тогда она пыталась посмотреть на ту влажную тень, где сталкивались наши животы. Волосы на ее висках намокли, широкий лоб, который я видел впервые, изменил форму лица, а шейные сухожилия и ключицы резко выступили под кожей.
– Сейчас, – страстно шептала она, – сейчас, сейчас… – И кости ее бедер сталкивались с моими.
Ее пальцы впивались в мою спину, я подчинял ее своему ритму, открывал глаза, а она все еще смотрела на меня, я утыкался лицом в ее шею, чтобы не видеть страдания жизни, о которой ничего не знал и не хотел знать.
– Сейчас, – повторяла она мне на ухо и произнесла мое имя: – Мануэль.
А назвав ее по имени – много раз подряд, не узнавая своего голоса, – я ощутил радость и страх оттого, что судьба свела меня с незнакомкой, в точности похожей на меня, может быть, даже в самых затаенных и необузданных чертах. Возможно, я был мертв и мое тело лежало кровавым месивом среди обломков машины, раздавленной грузовиком. Но эта женщина все равно была со мной, обнимая меня, растрепанная, обнаженная, стоящая на коленях между моих ног, возвышенная знанием и страданием, бесстыдная и убирающая кудрявый волосок с губ, мудрая и ранимая, отдающаяся без остатка и недоступная. Женщина, прикрывшаяся рукой с куском мыла, когда я отдернул занавеску и снова обнял ее среди горячего пара. Женщина, ушедшая до рассвета и вернувшаяся в другую страну и другую жизнь, совершенно неизвестную мне, и внезапно появившаяся в кафе нью-йоркской гостиницы, преображенная, в своем мужском костюме и темно-зеленом плаще, с красным пятном улыбки на лице, обрамленном завитками волос. Но и теперь, в Нью-Йорке, она была другая: я могу всю жизнь смотреть на нее, и она никогда не будет такой же, как несколькими минутами раньше. Теперь она не была блондинкой, говорила на испанском Мадрида и уже не звалась Эллисон: она не обманула меня, запротестовала Надя, смеясь надо мной. Когда мы познакомились, я не спросил, как ее зовут, а сама она никогда мне не говорила, что ее имя Эллисон.
*****
Надя отдернула занавески и, повернувшись к Мануэлю, звонко рассмеялась, увидев, что он все еще неподвижно стоит в прихожей, возможно, пытаясь привыкнуть к тому невероятному факту, что находится в том самом месте, куда столько раз звонил по телефону. Он держал в руке шапку и отрясал снег с полупальто в красную и черную клетку, задыхаясь от жары после холода улицы. Как будто до сих пор не решаясь остаться, Мануэль стоял перед чемоданом и дорожной сумкой, все еще парализованный сделанным при встрече открытием, что он не знал, кто она, и был в нее влюблен. Он приехал в Америку в поисках светловолосой женщины по имени Эллисон, с которой провел одну ночь два месяца назад и чье лицо не мог представить все это время, помня лишь яркие пятна волос и рта, ощущение дрожащей теплоты ее кожи на подушечках пальцев и вкус тела и губ. А сейчас к неизбежному удивлению новой встречи и поправкам памяти добавилось внезапное осознание перемены, превращавшей в прошлое и, возможно даже, в вымысел ту женщину, которую он знал, – не потому, что она – по крайней мере сначала – решила спрятаться, а потому, что он сам предпочел не видеть ее и придумывать образ в соответствии со своими желаниями и причудами. Мануэль пришел в замешательство от ее рыжих волос и испанского, казавшегося архаичным в своей правильности. Но больше всего он был поражен своим собственным отношением к ней, безграничной нежностью, с какой смотрел на нее, вспоминая забытые детали, превращавшиеся для него в знаки любви: ее руки, манеру пожимать плечами с выражением иронии или скромности, ободрения и беззащитности. Она появлялась рядом с ним, не требуя для себя безраздельного господства, предпочитая оставаться с краю.
Она не солгала ему о своей жизни, потому что он не задал ей ни одного вопроса. Он не смог разглядеть ее и понять себя самого, потому что привык литературно влюбляться в женщин с печатью загадки на лице, оказывающейся неразрешимой по той банальной причине, что ее вовсе и не существовало. Цвет ее волос был средним между темно-каштановым и рыжеватым, и звали ее Надя Галас: фамилию Эллисон она носила в течение нескольких лет замужества, о которых предпочитала не вспоминать. Несколько месяцев назад она высветлила волосы – из-за каприза или в знак своего решения начать новую жизнь.
– Я вспомнила и выбрала тебя, – сказала она с гордостью.
Надя увидела Мануэля раньше, чем он ее: в то утро в Мадриде, без десяти девять, она была на площади перед Дворцом конгрессов и заметила, как он беспокойно вылез из такси и прошел мимо нее с торопливостью невротика. Тогда Надя еще не узнала его – это было невозможно, ведь она не видела его почти восемнадцать лет. Она обратила на него внимание, потому что он показался ей привлекательным и потому что с некоторых пор опять стала замечать мужчин и смотреть без враждебности на свое отражение в зеркале.
– Позже, в одиннадцать, – рассказывала Надя со своей привычкой к точности, странным образом сочетавшейся с абсолютным отсутствием чувства времени, – ты сел рядом со мной у стойки в кафе и, конечно же, даже не взглянул на меня. Ты сидел с отрешенным видом, будто вокруг никого не было и для тебя существовали только кофе с молоком, стакан апельсинового сока и половинка тоста. В этот момент ты так походил на всех остальных, что даже почти перестал мне нравиться: в темном деловом костюме, с карточкой переводчика на отвороте пиджака и с этой способностью смотреть, не встречаясь глазами с другими людьми, и прикасаться к вещам будто в резиновых перчатках. Ты вел себя, как американский преподаватель, как один из этих ледяных европейцев из офисов «Общего рынка» или как некоторые испанцы, долгое время преподававшие в американских университетах. Ты сидел, выпрямив спину и наклонив голову, орудовал ножом и вилкой и пил кофе, прижав локти к бокам. Честное слово – не смотри на меня так, – ты ел, как они, очень быстро, но жевал с большой тщательностью, словно это постыдное занятие и ты делал это исключительно для здоровья. Ты отрезал маленькие кусочки тоста и сразу отправлял их в рот, отпивал сок или кофе с молоком и тотчас вытирал губы бумажной салфеткой, и ни разу за все время не оглянулся. Ты не смотрел ни на официанта, ни на бутылки, стоявшие на полках, ни в зеркало, где я видела твое лицо в фас. Именно тогда я тебя и узнала, почти с абсолютной уверенностью: ты мало изменился за эти годы, но меня смутили твое поведение, манеры, этот костюм – такой строгий, только помятый, как у международного служащего средней категории, довольно современный, но скромный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78