https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/rakoviny-dlya-kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

я покраснел и постарался держаться от него подальше. Однако Праксис так и не появился. Сказали, что он тяжело болен и находится в Мадриде, и экзамен по литературе принимал у нас другой преподаватель. Почти не занимавшись, я окончил учебный год с очень высокими оценками и был уверен, что мне дадут стипендию. Я уже не бродил по кварталу Кармен, и если иногда мы с Мартином и Феликсом проходили по улицам возле школы, у меня возникало грустное ощущение, что прошли годы, а не месяцы с тех пор, как закончился наш последний школьный год. Иногда по вечерам я видел приезжавший из Мадрида автобус и чувствовал тревожное волнение: я тоже готовился к отъезду, а Мадрид и университет должны были стать первым шагом к жизни, полной страстей и путешествий. Я умирал от страха, но не признавался в этом даже самому себе. Дед Мануэль, продолжавший работать в поле, несмотря на свои семьдесят лет, слушал в столовой нашего дома сообщения о катастрофах в телевизионных выпусках новостей и, вздыхая, говорил:
– В мире творится что-то неладное.
Он смотрел репортажи о космических исследованиях и уверял, что все это неправда.
– Хорошо, – соглашался он, – они добрались до Луны, но скажи на милость, как они туда проникли?
Во время передач «Тур де Франс» дед просто выходил из себя: такие здоровяки, в самом расцвете сил, вместо того чтобы заниматься чем-то полезным, гоняют, как идиоты, на велосипедах! За обедом он выпивал вина больше, чем следовало, у него разгоралось лицо, и он не переставал говорить до тех пор, пока бабушка Леонор, сидевшая рядом с ним, не щипала его за бок.
– Мануэль, как только у тебя язык не отвалится? Стоит тебе выпить стакан вина, как ты начинаешь нести околесицу и невозможно тебя остановить.
В тот год Карнисерито не участвовал в корриде во время октябрьской ярмарки: он разбился на своем белом «мерседесе», врезавшись в дерево на совершенно безопасном прямом отрезке мадридского шоссе. В машине он был один, но у нас дома в связи с этим происшествием много говорили о влиянии дурных женщин, алкоголя, друзей-прохвостов, и мой дед, очень серьезно, со слезами в голубых глазах, потому что с возрастом в нем еще сильнее обострилась сентиментальность, заявил:
– Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты.
Он взглянул на меня, и я тотчас понял, что вслед за этим последует вопрос:
– Знаешь, чем походит хороший человек на театр? Бабушка Леонор энергично ущипнула его, а мать и сестра
зажали ладонями рты, чтобы сдержать смех, и ответили хором, в один голос с дедом:
– Тем, что его портят плохие компании!
Лоренсито Кесада написал в «Сингладуре», что похороны махинского тореадора овеяло величественное проявление скорби. Это были дни жалкой славы нашего местного репортера, только тогда увидевшего свою хронику на первой странице, хотя, по злому умыслу или недосмотру, она была подписана лишь его инициалами. Панихиду служил дон Эстанислао, священник Сан-Исидоро и любитель боя быков, и когда из церкви вынесли гроб, покрытый плащом и беретом безвременно ушедшего из жизни ювелира шпаги, зазвенели в унисон все колокола Махины и взвился залп ракет, как будто Карнисерито восполнил своей смертью все неудачные корриды последних лет. Было решено воздвигнуть ему памятник на общественные пожертвования, и муниципалитет объявил поэтический конкурс в честь Карнисерито. К всеобщему удивлению, премию получил не один из признанных поэтов города (славившегося поэтическими талантами, по словам Лорен-сито Кесады), а некто, чье имя так и осталось невыясненным. Он завоевал единодушное признание жюри анонимным сонетом, впоследствии высеченным у подножия статуи на плите из искусственного мрамора. Наиболее замечательны были последние строки:
Из Махины ослепляет Испанию
Блеск твоих подвигов.
Лоренсито Кесада сравнил в «Сингладуре» тайну стихотворения с другими непостижимыми загадками человечества: авторством «Ласарильо» и «Анонимного романса», личностями Неизвестного Солдата и архитекторов, возможно, иностранцев, создавших египетские пирамиды. В январе, в мой день рождения, отец показал мне в Мадриде газету со статьей Лоренсито Кесады, анонимным сонетом и размытой фотографией открытия памятника Карнисерито. Почти никто не выступал с речами, и не было оркестра: отец не знал – то ли по небрежности властей, то ли в связи с трауром из-за убийства адмирала Карреро Бланко. Статуя, хотя и в полный рост, тоже ничего особенного собой не представляла: отец не находил в ней сходства с матадором и не одобрял места, где ее установили – почти на окраине Махины, в маленьком саду, затерянном на одном из широких заасфальтированных перекрестков, разросшихся на севере города.
Я жил всего несколько дней в Мадриде – в скромном чистом пансионе на улице Сан-Бернардино, неподалеку от площади Испании – и уже вспоминал о Махине так, будто уехал оттуда давным-давно. Стыдясь признаваться в этом, я чувствовал бесприютность и ностальгию, особенно по вечерам, когда садился перед учебником и глядел на выходившие во внутренний дворик чужие окна, откуда доносились семейные разговоры и запахи еды. Я отрастил длинные бакенбарды и усы, а к приезду отца мои щеки уже покрылись бородой – неравномерной и довольно редкой, превратившейся бы в конце концов в нечто подобное бороде Че Гевары. Я подумал было сбрить ее, когда отец позвонил по телефону в пансион и прокричал в трубку, что приедет ко мне надень рождения. Вечером, накануне его приезда, стоя перед зеркалом с кисточкой в одной руке и бритвой в другой, я набрался храбрости и решил не бриться. При встрече отец крепко обнял меня, поцеловал в обе щеки и отстранился, чтобы посмотреть, не похудел ли я и нет ли у меня кругов под глазами, но о бороде ничего не сказал. Он привез посланный матерью большой пакет с колбасой и ромовой бабой и сам запер его на ключ в шкаф: в Мадриде полно воришек, а такому простаку, как я, нужно держать ухо востро, чтобы у меня ничего не стащили.
Отец осмотрел комнату: она показалась ему маленькой, но удобной, несмотря на тот недостаток, что туда поступал только застоявшийся воздух из внутреннего дворика. Но тем не менее она была намного лучше, чем комнаты в пансионах, где он ночевал во время поездок в Мадрид в молодости. На отца произвела впечатление ванная: он сказал, что, как только будет возможность, сделает такую же в нашем доме в Махине. Отец приехал очень рано, с экспрессом: я проспал и не поехал в Анточу встречать его. Словно вовсе не утомленный бессонной ночью, проведенной в вагоне второго класса, отец появился в пансионе, излучая такую же жизнерадостную силу и молодость, как по утрам на рынке. Он был одет очень тщательно, как обычно одевался на похороны: в сером пальто, с галстуком и в больших черных ботинках, скрипевших при каждом шаге.
– Нуты даешь! В этот час – еще в постели!
Я повел отца завтракать в кафе внизу, и он спросил меня, что такое я заказал, потому что впервые в жизни видел круассан. Отец попросил пончики, и я, поправив его, сказал, что в Мадриде они называются чурро. Он ответил на это, что в любом случае они не выдерживают никакого сравнения с махинскими пончиками. Мы сидели друг против друга за маленьким пластмассовым столиком, и я видел, что отец резко выделяется среди обычных посетителей кафе: в своем сером пальто со слишком широкими подплечниками, с неуверенными церемонными манерами и большими потрескавшимися темными руками, неуклюже лежавшими на красной пластмассе стола. В сорок пять лет волосы у него были уже совсем седые, но еще очень густые, вьющиеся, блестящие, как на свадебной фотографии.
– Подумать только, – сказал он, – восемнадцать лет… А ведь кажется, ты только вчера родился. Было ужасно холодно в той мансарде, а ты был такой слабенький, что мы думали, умрешь. Твоя мать, бедняжка – ты же ее знаешь, – смотрела на тебя, такого крошечного, и заливалась слезами. Кажется, будто я прямо сейчас вижу, как акушерка моет тебя при свече. Ветер повалил столбы с электрическими проводами, и нам казалось, что и крыша вот-вот улетит. Это был год сильных холодов. В Махине замерзла половина оливковых деревьев. А у нашей коровы пропало молоко, и теленок умер от голода.
Мне никогда раньше не приходилось слышать, чтобы отец вспоминал что-нибудь вслух. Я знал наизусть все, что он рассказывал мне в тот день, потому что мать и бабушка Леонор повторяли это множество раз, но не предполагал, что отец мог придавать какое-то значение воспоминаниям и погружаться в них с такой нежностью и стыдливостью в глазах. Однако, несмотря на это, я не чувствовал себя ближе к нему: я смущался, невольно замыкался в себе и слушал отца, сконфуженно опустив голову, чтобы не смотреть на него. Это было пасмурное, но не дождливое воскресенье, и фасады мадридских зданий, потемневшие от выхлопных газов, были такие же серые, как и небо. Я вспоминал белые стены Махины, блеск солнца на старинных каменных особняках песочного цвета. Когда мы шли вниз, к площади Испании, отец запрокинул голову, опершись на мое плечо, чтобы полюбоваться высотой Мадридской башни. Он рассказал мне во всех подробностях о своей поездке в метро: он сделал пересадку на «Соль», очень внимательно слушал названия станций, чтобы не пропустить свою, с большой осторожностью входил и выходил из вагона и положил бумажник во внутренний карман, чтобы не украли. Я притворно поинтересовался хозяйством и урожаем, и отец ответил, как говорил каждый год, что урожай – просто беда, потому что уже нет таких дождей, как в прежние времена. Он удивился, увидев оливковые деревья на площади Испании, и подошел к ним с тем же недоумением, с каким поприветствовал бы там земляка. Он дотронулся до ветки, оторвал побеге изогнутыми, истонченными листьями и рассмотрел их с презрением на ладони. Это были больные деревья, отравленные выхлопными газами и близостью людей. До того как изобрели пестициды, оливы росли только вдали от населенных мест.
– Они вроде меня, – сказал отец, остановившись перед статуями Дон Кихота и Санчо и выкинув побег в пруд, – тоже вянут там, где много народу.
Фигура Санчо понравилась ему.
– Разве он не похож чем-то на лейтенанта Чаморро? И ослица такая же, как у него.
С Западного парка дул ледяной ветер. Отец застегнул пальто, потер руки и сказал, что я точно простужусь в джинсах и своем ультрамариновом анораке.
– Но по крайней мере уж загривок-то у тебя не замерзнет. – Это был намек на мои слишком длинные волосы.
Мы поднялись по проспекту Гран Виа, почти безлюдному в это время; машин было совсем немного, и проспект казался пустынным и более широким, бесконечно уходящим вверх – к зданиям площади Кальяо и огромным навесам кинотеатров.
– Я подумываю о том, чтобы продать участок, – сказал отец после некоторого молчания.
Глядя на него, я чувствовал, что соотношения в мире изменились: я был выше отца, к тому же в Мадриде он казался мне ниже ростом, потому что прежде я видел его только в Махине, где все было преувеличено моим детским взглядом.
– У меня одного уже нет сил для такой работы, а врач говорит, что в любой момент приступ может повториться.
Отец не упрекал меня за то, что я оставил его: он грустно смирялся с очевидностью, что времена изменились, что он уже не молод и мое будущее будет не таким, каким он себе его представлял. Но я не знал, что сказать отцу и как провести наедине с ним целый день, долгое пустое воскресенье, до одиннадцати часов вечера, когда я должен буду проводить его на поезд. Отец был неутомимым ходоком, и я предложил ему пройтись пешком до Ретиро. У станции метро «Кальяо» он остановился посмотреть на карту Мадрида и достал из кармана бумажку с записанным на ней адресом:
– А ну-ка, сможешь отвезти меня по этому адресу? Мне пришло в голову, что мы можем навестить моего двоюродного брата Рафаэля.
Мне удалось быстро сориентироваться в метро, и через два часа мы вышли из автобуса на незаасфальтированной площади Леганеса. Оставалось только найти дом.
– Не волнуйся, не волнуйся. Если не знаешь, как идти, можем спросить. Язык доводит до Рима.
Дядя Рафаэль жил в многоквартирном десятиэтажном доме, окруженном канавами, горами уралитовых труб и заброшенными огородами, изрытыми экскаваторами. Посреди грязи стоял домик, как на нашем участке, со стойлом под навесом, но с провалившейся черепицей и выломанными рамами.
– Седьмой этаж, Б. Это здесь, – сказал отец, поведя плечами и поправив галстук.
Я заметил, что он нервничал в лифте, но старался не подавать виду. Квартира дяди Рафаэля была маленькая и темная при бледном свете зимнего утра, в коридоре пахло едой, и на стене висело изображение Иисуса Назарянина под пластмассовой крышкой с двумя маленькими фонариками. Дядя Рафаэль и мой отец обнялись, а потом из кухни вышла его жена – растрепанная, в грязном переднике, старых тапочках и шерстяных носках. Она поцеловала нас обоих и спросила, не хотим ли мы выпить по рюмочке анисовой и поесть ромовой бабы по-махински. Высокий паренье длинными волосами проскользнул с террасы во внутреннюю комнату, и дядя Рафаэль велел ему подойти поздороваться с нами:
– А ну-ка, сынок, поцелуй родственников.
Парень казался примерно моего возраста, но волосы его были длиннее, а прыщей больше, чем у меня. Он не глядя коснулся наших щек и снова исчез: за закрывшейся дверью тотчас раздалась хриплая песня Слейда. В столовой, над пластиковым диваном, куда нас усадил дядя Рафаэль, висел ковер с изображением оленей, а рядом с ним – вставленная в рамку фотография его отца.
– Какая несправедливость, брат… Отец был такой добрый. Я смотрю на фотографию, и мне кажется, что он вот-вот заговорит.
Дядя Рафаэль подробно расспросил нас обо всей семье, поинтересовался моей начавшейся учебой и сказал, чтобы я обращался к нему, если что-то будет нужно. Он посетовал, что его сын не хочет учиться, а целый день сидит взаперти в своей комнате, слушая музыку, от которой можно оглохнуть. Дядя Рафаэль спросил, помню ли я то время, когда мы жили в мансарде, а он приходил проведать отца и делал для меня фигурки животных из коробок от лекарств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я