Установка сантехники, оч. рекомендую
с прежней прической, рослый и крепкий, но с некоторой детскостью в лице, в шерстяной кофте, конечно же, связанной его матерью, и тапочках. Он чувствовал себя так же комфортно в своем умеренном благосостоянии, как и тогда, в детстве, когда садился на ступеньку дома на улице Фуэнте-де-лас-Рисас, чтобы перекусить горбушкой хлеба с растительным маслом или землистой плиткой шоколада. «Лола повела детей к своим родителям, – сказал он мне, – чтобы мы могли спокойно пообедать. Ты ведь далек от всего этого, и наверняка дети действуют тебе на нервы».
Мне показалось, что Феликс говорил это с некоторой отчужденностью или настороженностью. Он поднялся, чтобы поставить диск, снова сел, насвистывая мелодию, и наполнил мой стакан пивом, не глядя мне в глаза.
С угрызениями совести и страхом я подумал, что в последнее время не берег его дружбу и, возможно, мы оба слишком полагались на прочность старых дружеских уз, постепенно ослабляемых расстоянием и беспечностью. Что мы знаем теперь друг о друге, что связывает наши жизни? Феликс преподает лингвистику в университете, читает греческий и латынь, изучает бог знает какие синтаксические коды и загадки для создания компьютерных программ, плюс два его почти страстных увлечения – зашифрованный дневник и композиторы барокко. Он проводит рождественские каникулы и Страстную неделю в Махине и снимает каждое лето домик на побережье. Глядя на Феликса, я вижу, насколько он не похож на меня, и постоянно спрашиваю себя, что у нас общего и почему он мой лучший друг вот уже почти тридцать лет. Несомненно, он тоже задавал себе этот вопрос в то утро, но пиво и музыка постепенно ободряли нас, и мы вспоминали значимые для обоих слова, забавные прозвища, махинские выражения, чепуху, по-прежнему сочиняемую Лоренсито Кесадой для «Сингладуры». Мы искоса поглядывали друг на друга и заливались смехом, потому что нам было достаточно одного-двух жестов или просто интонации, чтобы узнать друг друга. Когда Лола вернулась, у нас уже блестели глаза от смеха и пива: Феликс только что прочитал мне наизусть анонимный сонет, посвященный Карнисерито и совершенно изгладившийся уже из моей памяти. Вся квартира была залита чистым светом воскресного
утра, казавшимся мне таким же прозрачным, как и звучавшая в комнате музыка – концерты для гобоя Генделя, как объяснил мне Феликс. Эта музыка наполняла его утонченным счастьем и бодростью, а на меня действовала так же, как наш смех и несколько преждевременное пиво. Феликс готовил на кухне аперитив, а Лола смотрела на нас обоих, прислонившись к стене, скрестив руки на груди и держа в пальцах сигарету, и доброжелательно и чуть снисходительно улыбалась.
– Где ты живешь сейчас, с кем? – спросила она. – Сколько дней пробудешь у нас?
Когда я ответил, что собираюсь уехать этим же вечером, Феликс покачал головой, глядя на приготовленные им стаканы и блюдца с закуской, и сказал:
– Мануэль никогда не изменится. Похоже, он приезжает только для того, чтобы как можно скорее уехать.
Я уже не сомневался, что Феликс обижен на меня, но сам он никогда бы мне об этом не сказал. Мы повторяли свои обычные шутки, они говорили мне о детях, о работе, спрашивали о моей. Феликс смотрел на меня, будто не слыша, и, наверное, искал в моих глазах, моем усталом лице и нервных жестах ответ на свой невысказанный вопрос, на который я тоже не смог бы ему ответить. Тогда я внутренне насторожился и взглянул на себя его глазами. С этим я тоже не в состоянии ничего поделать: я могу наблюдать за собой глазами другого человека – даже не того, кто знает меня так, как Феликс, а любого незнакомца – и невольно склоняюсь к мысли, что его приговор будет беспощаден, и признаю его правоту. Внезапно я заметил, как беспокойны мои руки, я не выдерживал взглядов Феликса и Лолы, зажигал новую сигарету, едва затушив предыдущую, и пиво в моем стакане моментально исчезало. Но внимание Феликса не было осуждающим, а лишь упорным и тщательным, как и все его действия – манера резать сыр или обозначать названия пьес и имена музыкантов на записываемых им кассетах. Я вижу, как он что-то делает, и вспоминаю время, когда мы сидели за школьной партой и он писал в своей разлинованной тетради, проводя по губам кончиком языка: абсолютная и спокойная концентрация. Так он и построил свою жизнь – никогда не меняясь, с тех пор как я его знаю, но и не упорствуя в достижении цели со злобной непреклонностью, хотя ее с полным основанием могли привить ему невзгоды детства: парализованный отец, прикованный к кровати, мать, моющая полы и одевающая детей в Обществе социальной помощи. Феликс никогда не говорит об этом, и я ни разу не видел, чтобы он против чего-то восставал – даже в те времена, когда почти все мы играли в бунтарство, однако он и не капитулировал, не сдался. Феликс такой же, каким был и двадцать пять лет назад, и прошлым летом, и Лола, когда я вижу ее рядом с ним, производит на меня то же впечатление безмятежности и постоянства. Они оба будто родились такими и всегда лишь следовали этому инстинкту, защищавшему и улучшавшему их. Они не растратили себя, как ты и я, на годы блужданий и бесплодной любви и, кажется, никогда не знали ни отчаяния, ни разногласия. Они живут вместе, растят детей, ходят на работу и смотрят телевизор, уложив их спать, а потом, наверное, в них просыпается желание, и они предаются любви. Я видел, как они переглядываются, мимолетно касаются друг друга и улыбаются – не с тупым счастьем а-ля Дорис Дэй, как вечные молодожены, выставляющие себя напоказ перед супружескими парами друзей и в конце концов начинающие называть друг друга «мамочка» и «папочка» (меня просто тошнит от этого, честное слово), – а со стыдливостью и опытностью людей, хорошо знающих свое дело и занимающихся им всю жизнь, как мужчина и женщина, привыкшие к узам, доказавшим свою прочность в течение долгого времени. Нас с тобой преследует страх: мы не провели вместе еще и десяти ночей, не обладали ничем, что было бы устойчивым или, несомненно, нашим, и боимся будущего, воспринимая каждый час как подарок судьбы. Но Феликсу с Лолой, я думаю, незнакомо чувство неуверенности, так же как нам – представление о незыблемости. В прошлом году они переехали в эту квартиру, потому что прежняя, с появлением детей, стала слишком тесной: они взяли ипотечный кредит и купили новую мебель в рассрочку, но не чувствуют себя угнетенными или связанными по рукам и ногам. Феликс показывал мне квартиру, пока Лола готовила обед, а я думал о своем доме, о тех квартирах, где я жил, как беглец, в последние десять лет, не имея ничего, кроме магнитолы, нескольких книг, кассет, чемодана, позаимствованного у кого-то для переезда и не возвращенного, и дорожной сумки. Это были неуютные и необжитые, как гостиничные номера, квартиры – без картин на стенах и вставленных в рамку фотографий на сервантах, без таблички с моим именем под глазком двери: целые здания, населенные одинокими людьми, супружескими парами с собакой как максимум. Тонкие перегородки, пропускающие шум, но изолирующие человека, как в тибетском монастыре. Человек умирает от сердечного приступа перед телевизором, и его труп обнаруживают не скорее чем если бы он затерялся в австралийской пустыне.
– А здесь моя святая святых, как выразился бы Лоренсито Кесада, – сказал Феликс, показывая свою комнату: стена, полностью занятая книгами и дисками, окно, выходящее на холм с белыми домами и кипарисами.
Музыкальный центр, используемый только им самим, акварели с видами Махины и долины Гвадалквивира, широкий свободный стол, компьютер, на котором он каждый день ведет свой дневник, календарь со старинной фотографией площади Генерала Ордуньи. Феликс наткнулся на акварели в Мадриде, на одном из прилавков Растро, и купил их очень дешево, хотя продавец и уверял его, что они принадлежат кисти довольно известного художника тридцатых годов. Возможно, из-за размытости красок город выглядел на акварелях не таким, какой он на самом деле, а каким человек может помнить его после долгого отсутствия. Разговор не клеился, время от времени наступало молчание, и я отпивал глоток пива или оглядывался по сторонам в поисках пепельницы. Когда Феликс подавал мне ее, я встречался с ним глазами, и мне казалось, что он собирается о чем-то спросить, однако мы тотчас спасались шуткой, банальным каламбуром, почти уловкой для избежания тишины. Один из нас начинал говорить, и мы чувствовали, что внимание другого было по большому счету лишь данью вежливости. Во время обеда присутствие Лолы успокаивало нас, и мы смотрели новости по телевизору с облегчением, оттого что можем молчать, не испытывая неловкости из-за тишины. Брали интервью у быстро говорившего человека с кудрявыми седыми волосами, в очках с прозрачной оправой. Феликс отложил вилку, хлопнул по столу и рассмеялся:
– Ты только посмотри, просто невероятно! Не узнаешь его? Я в тот момент отвлекся, а когда снова взглянул на экран, уже показывали колонну танков в пустыне.
– Ты правда его не узнал? Это же Праксис, наш школьный учитель литературы! Он депутат, и его только что назначили генеральным директором бог знает чего. Выходит, и он решил стать стражем Запада.
Я не узнал Праксиса, а через пять минут уже снова забыл о нем. Мог ли я тогда предположить, что через два месяца, сейчас, это имя окажется вплетенным в мою жизнь и что воскресенье у Феликса, моя тайная зависть и груз моей бесприютности были одновременно финальными эпизодами и прелюдией катастрофы. Я проехал в поезде всю ночь, чтобы обрести друга, но в течение дня мной завладевало разочарование оттого, что мне это не удалось – не по его вине, а потому что я сам не мог преодолеть чувства отчужденности. Постепенно я стал замечать в себе симптомы беспокойства: посматривал на часы, подсчитывал, сколько времени можно было еще сидеть, чтобы без опоздания приехать на вокзал, и желал находиться уже в другом месте, стараясь скрыть это от Феликса. Мы медленно выпили больше половины подаренной мной бутылки солодового виски, и когда вечером, слегка пьяные, пошли за его детьми, он предложил сначала зайти выпить пива в бар поблизости. Феликс здоровался почти со всеми на улице, и официант назвал его по имени. После второго стакана пива он облокотился на стойку и заговорил со мной так серьезно, что я не узнавал его голоса:
– Не знаю, что с тобой происходит, но ты какой-то странный, от меня этого не скроешь. Ты нервничаешь, торопишься: приехал утром и уже ждешь не дождешься отъезда. Лола тоже это заметила. Может, дело в том, что ты уже слишком много времени живешь в тех странах, где почти никогда не бывает солнца. Я бы на твоем месте вернулся. Разве ты не говорил, что теперь работаешь независимо? Так что можешь зарабатывать себе на жизнь и здесь не хуже, чем в Брюсселе. Я должен сказать тебе еще кое-что, хоть мне и стыдно. Я почти ни с кем не разговариваю, ни с кем не смеюсь. Я председатель общества собственников моего квартала. Меня только что утвердили на четвертый трехлетний срок. Я не должен бы тебе этого говорить, но я по тебе скучаю. Ты живешь за границей и, наверное, не замечаешь, что люди, которых мы знали, сильно меняются. Как в фильме про марсиан, который я недавно видел по телевизору. В городе объявились пришельцы, но они не захватывают его с помощью лазерных пистолетов, а завладевают душами людей. Ты смотришь на свою жену или друга и сначала ничего не замечаешь, но потом видишь в их глазах пустоту и некоторую скованность в движениях – и оказывается, они уже превратились в марсиан. Нормальный человек ложится вздремнуть, а когда снова открывает глаза, он уже другой, хотя и с прежним голосом и лицом. Этим утром, увидев тебя, я испугался, что ты тоже начал меняться. Сейчас мне уже спокойнее, но я не уверен – даже в самом себе. Ты скоро снова приедешь?
Я, почти как всегда, боялся опоздать и в половине одиннадцатого вечера попрощался с Феликсом и Лолой и опять ехал по городу в такси, как двадцать четыре часа назад в Мадриде. Я ощупывал карманы, проверяя, на месте ли удостоверение личности, паспорт, кредитная карточка, сомневался в своих часах и спрашивал время у таксиста. Приехав на вокзал, я подумал, что времени гораздо меньше, чем показывали часы, потому что в вестибюле почти никого не было и мадридский экспресс еще не стоял на перроне. Оставалось только ждать, хотя было уже почти одиннадцать. Как странно: и билетная касса по-прежнему закрыта, и газетный киоск и бар. Я уже предвидел катастрофу: как я мог понадеяться на испанские поезда! Служащий с фуражкой на затылке и сигаретой в зубах сказал, глядя на меня как на слабоумного:
– Как можно не знать о забастовке машинистов!
А мне непременно нужно было уехать и в девять утра быть во Дворце конгрессов, но я не мог позволить себе расходы на такси. Я решил взять напрокат машину, если удастся найти в Гранаде круглосуточное агентство. Я пошел от вокзала вверх по проспекту в поисках бара с телефоном и опять увидел женщину с чемоданом – еще более растрепанную и старую, в совсем разбитых туфлях. Она разговаривала сама с собой, а увидев меня, остановилась и позвала жестом. Таков мой удел: мне не хватило мужества пройти мимо, и я замедлил шаг, но дал себе клятву, что ни за что на свете не понесу ее чемодан.
– Послушайте, прошу прощения, вы не скажете, где находится склон Мараньяс? Не знаю, что сделали с улицами, их явно поменяли местами или сровняли с землей. Я живу на склоне Мараньяс, но не помню, где это, и, что хуже всего, забыла номер своего дома, так что, если не встречу человека, который знает меня, придется спать в подъезде. Ваше лицо кажется мне знакомым. Вы меня не знаете?
Старуха продолжала разговаривать сама с собой, когда я сбежал от нее. Я не хотел оборачиваться, но не мог забыть ее лица, думая, что оно чем-то похоже на лицо бабушки Леонор. И правда, у этой женщины было лицо моей бабушки, когда я вспоминал ее, ведя за полночь по мадридскому шоссе «форд-фиесту», взятый напрокат после целого ряда перипетий, и спрашивая себя, нашла ли она кого-нибудь, кто смог бы отвести ее на склон Мараньяс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
Мне показалось, что Феликс говорил это с некоторой отчужденностью или настороженностью. Он поднялся, чтобы поставить диск, снова сел, насвистывая мелодию, и наполнил мой стакан пивом, не глядя мне в глаза.
С угрызениями совести и страхом я подумал, что в последнее время не берег его дружбу и, возможно, мы оба слишком полагались на прочность старых дружеских уз, постепенно ослабляемых расстоянием и беспечностью. Что мы знаем теперь друг о друге, что связывает наши жизни? Феликс преподает лингвистику в университете, читает греческий и латынь, изучает бог знает какие синтаксические коды и загадки для создания компьютерных программ, плюс два его почти страстных увлечения – зашифрованный дневник и композиторы барокко. Он проводит рождественские каникулы и Страстную неделю в Махине и снимает каждое лето домик на побережье. Глядя на Феликса, я вижу, насколько он не похож на меня, и постоянно спрашиваю себя, что у нас общего и почему он мой лучший друг вот уже почти тридцать лет. Несомненно, он тоже задавал себе этот вопрос в то утро, но пиво и музыка постепенно ободряли нас, и мы вспоминали значимые для обоих слова, забавные прозвища, махинские выражения, чепуху, по-прежнему сочиняемую Лоренсито Кесадой для «Сингладуры». Мы искоса поглядывали друг на друга и заливались смехом, потому что нам было достаточно одного-двух жестов или просто интонации, чтобы узнать друг друга. Когда Лола вернулась, у нас уже блестели глаза от смеха и пива: Феликс только что прочитал мне наизусть анонимный сонет, посвященный Карнисерито и совершенно изгладившийся уже из моей памяти. Вся квартира была залита чистым светом воскресного
утра, казавшимся мне таким же прозрачным, как и звучавшая в комнате музыка – концерты для гобоя Генделя, как объяснил мне Феликс. Эта музыка наполняла его утонченным счастьем и бодростью, а на меня действовала так же, как наш смех и несколько преждевременное пиво. Феликс готовил на кухне аперитив, а Лола смотрела на нас обоих, прислонившись к стене, скрестив руки на груди и держа в пальцах сигарету, и доброжелательно и чуть снисходительно улыбалась.
– Где ты живешь сейчас, с кем? – спросила она. – Сколько дней пробудешь у нас?
Когда я ответил, что собираюсь уехать этим же вечером, Феликс покачал головой, глядя на приготовленные им стаканы и блюдца с закуской, и сказал:
– Мануэль никогда не изменится. Похоже, он приезжает только для того, чтобы как можно скорее уехать.
Я уже не сомневался, что Феликс обижен на меня, но сам он никогда бы мне об этом не сказал. Мы повторяли свои обычные шутки, они говорили мне о детях, о работе, спрашивали о моей. Феликс смотрел на меня, будто не слыша, и, наверное, искал в моих глазах, моем усталом лице и нервных жестах ответ на свой невысказанный вопрос, на который я тоже не смог бы ему ответить. Тогда я внутренне насторожился и взглянул на себя его глазами. С этим я тоже не в состоянии ничего поделать: я могу наблюдать за собой глазами другого человека – даже не того, кто знает меня так, как Феликс, а любого незнакомца – и невольно склоняюсь к мысли, что его приговор будет беспощаден, и признаю его правоту. Внезапно я заметил, как беспокойны мои руки, я не выдерживал взглядов Феликса и Лолы, зажигал новую сигарету, едва затушив предыдущую, и пиво в моем стакане моментально исчезало. Но внимание Феликса не было осуждающим, а лишь упорным и тщательным, как и все его действия – манера резать сыр или обозначать названия пьес и имена музыкантов на записываемых им кассетах. Я вижу, как он что-то делает, и вспоминаю время, когда мы сидели за школьной партой и он писал в своей разлинованной тетради, проводя по губам кончиком языка: абсолютная и спокойная концентрация. Так он и построил свою жизнь – никогда не меняясь, с тех пор как я его знаю, но и не упорствуя в достижении цели со злобной непреклонностью, хотя ее с полным основанием могли привить ему невзгоды детства: парализованный отец, прикованный к кровати, мать, моющая полы и одевающая детей в Обществе социальной помощи. Феликс никогда не говорит об этом, и я ни разу не видел, чтобы он против чего-то восставал – даже в те времена, когда почти все мы играли в бунтарство, однако он и не капитулировал, не сдался. Феликс такой же, каким был и двадцать пять лет назад, и прошлым летом, и Лола, когда я вижу ее рядом с ним, производит на меня то же впечатление безмятежности и постоянства. Они оба будто родились такими и всегда лишь следовали этому инстинкту, защищавшему и улучшавшему их. Они не растратили себя, как ты и я, на годы блужданий и бесплодной любви и, кажется, никогда не знали ни отчаяния, ни разногласия. Они живут вместе, растят детей, ходят на работу и смотрят телевизор, уложив их спать, а потом, наверное, в них просыпается желание, и они предаются любви. Я видел, как они переглядываются, мимолетно касаются друг друга и улыбаются – не с тупым счастьем а-ля Дорис Дэй, как вечные молодожены, выставляющие себя напоказ перед супружескими парами друзей и в конце концов начинающие называть друг друга «мамочка» и «папочка» (меня просто тошнит от этого, честное слово), – а со стыдливостью и опытностью людей, хорошо знающих свое дело и занимающихся им всю жизнь, как мужчина и женщина, привыкшие к узам, доказавшим свою прочность в течение долгого времени. Нас с тобой преследует страх: мы не провели вместе еще и десяти ночей, не обладали ничем, что было бы устойчивым или, несомненно, нашим, и боимся будущего, воспринимая каждый час как подарок судьбы. Но Феликсу с Лолой, я думаю, незнакомо чувство неуверенности, так же как нам – представление о незыблемости. В прошлом году они переехали в эту квартиру, потому что прежняя, с появлением детей, стала слишком тесной: они взяли ипотечный кредит и купили новую мебель в рассрочку, но не чувствуют себя угнетенными или связанными по рукам и ногам. Феликс показывал мне квартиру, пока Лола готовила обед, а я думал о своем доме, о тех квартирах, где я жил, как беглец, в последние десять лет, не имея ничего, кроме магнитолы, нескольких книг, кассет, чемодана, позаимствованного у кого-то для переезда и не возвращенного, и дорожной сумки. Это были неуютные и необжитые, как гостиничные номера, квартиры – без картин на стенах и вставленных в рамку фотографий на сервантах, без таблички с моим именем под глазком двери: целые здания, населенные одинокими людьми, супружескими парами с собакой как максимум. Тонкие перегородки, пропускающие шум, но изолирующие человека, как в тибетском монастыре. Человек умирает от сердечного приступа перед телевизором, и его труп обнаруживают не скорее чем если бы он затерялся в австралийской пустыне.
– А здесь моя святая святых, как выразился бы Лоренсито Кесада, – сказал Феликс, показывая свою комнату: стена, полностью занятая книгами и дисками, окно, выходящее на холм с белыми домами и кипарисами.
Музыкальный центр, используемый только им самим, акварели с видами Махины и долины Гвадалквивира, широкий свободный стол, компьютер, на котором он каждый день ведет свой дневник, календарь со старинной фотографией площади Генерала Ордуньи. Феликс наткнулся на акварели в Мадриде, на одном из прилавков Растро, и купил их очень дешево, хотя продавец и уверял его, что они принадлежат кисти довольно известного художника тридцатых годов. Возможно, из-за размытости красок город выглядел на акварелях не таким, какой он на самом деле, а каким человек может помнить его после долгого отсутствия. Разговор не клеился, время от времени наступало молчание, и я отпивал глоток пива или оглядывался по сторонам в поисках пепельницы. Когда Феликс подавал мне ее, я встречался с ним глазами, и мне казалось, что он собирается о чем-то спросить, однако мы тотчас спасались шуткой, банальным каламбуром, почти уловкой для избежания тишины. Один из нас начинал говорить, и мы чувствовали, что внимание другого было по большому счету лишь данью вежливости. Во время обеда присутствие Лолы успокаивало нас, и мы смотрели новости по телевизору с облегчением, оттого что можем молчать, не испытывая неловкости из-за тишины. Брали интервью у быстро говорившего человека с кудрявыми седыми волосами, в очках с прозрачной оправой. Феликс отложил вилку, хлопнул по столу и рассмеялся:
– Ты только посмотри, просто невероятно! Не узнаешь его? Я в тот момент отвлекся, а когда снова взглянул на экран, уже показывали колонну танков в пустыне.
– Ты правда его не узнал? Это же Праксис, наш школьный учитель литературы! Он депутат, и его только что назначили генеральным директором бог знает чего. Выходит, и он решил стать стражем Запада.
Я не узнал Праксиса, а через пять минут уже снова забыл о нем. Мог ли я тогда предположить, что через два месяца, сейчас, это имя окажется вплетенным в мою жизнь и что воскресенье у Феликса, моя тайная зависть и груз моей бесприютности были одновременно финальными эпизодами и прелюдией катастрофы. Я проехал в поезде всю ночь, чтобы обрести друга, но в течение дня мной завладевало разочарование оттого, что мне это не удалось – не по его вине, а потому что я сам не мог преодолеть чувства отчужденности. Постепенно я стал замечать в себе симптомы беспокойства: посматривал на часы, подсчитывал, сколько времени можно было еще сидеть, чтобы без опоздания приехать на вокзал, и желал находиться уже в другом месте, стараясь скрыть это от Феликса. Мы медленно выпили больше половины подаренной мной бутылки солодового виски, и когда вечером, слегка пьяные, пошли за его детьми, он предложил сначала зайти выпить пива в бар поблизости. Феликс здоровался почти со всеми на улице, и официант назвал его по имени. После второго стакана пива он облокотился на стойку и заговорил со мной так серьезно, что я не узнавал его голоса:
– Не знаю, что с тобой происходит, но ты какой-то странный, от меня этого не скроешь. Ты нервничаешь, торопишься: приехал утром и уже ждешь не дождешься отъезда. Лола тоже это заметила. Может, дело в том, что ты уже слишком много времени живешь в тех странах, где почти никогда не бывает солнца. Я бы на твоем месте вернулся. Разве ты не говорил, что теперь работаешь независимо? Так что можешь зарабатывать себе на жизнь и здесь не хуже, чем в Брюсселе. Я должен сказать тебе еще кое-что, хоть мне и стыдно. Я почти ни с кем не разговариваю, ни с кем не смеюсь. Я председатель общества собственников моего квартала. Меня только что утвердили на четвертый трехлетний срок. Я не должен бы тебе этого говорить, но я по тебе скучаю. Ты живешь за границей и, наверное, не замечаешь, что люди, которых мы знали, сильно меняются. Как в фильме про марсиан, который я недавно видел по телевизору. В городе объявились пришельцы, но они не захватывают его с помощью лазерных пистолетов, а завладевают душами людей. Ты смотришь на свою жену или друга и сначала ничего не замечаешь, но потом видишь в их глазах пустоту и некоторую скованность в движениях – и оказывается, они уже превратились в марсиан. Нормальный человек ложится вздремнуть, а когда снова открывает глаза, он уже другой, хотя и с прежним голосом и лицом. Этим утром, увидев тебя, я испугался, что ты тоже начал меняться. Сейчас мне уже спокойнее, но я не уверен – даже в самом себе. Ты скоро снова приедешь?
Я, почти как всегда, боялся опоздать и в половине одиннадцатого вечера попрощался с Феликсом и Лолой и опять ехал по городу в такси, как двадцать четыре часа назад в Мадриде. Я ощупывал карманы, проверяя, на месте ли удостоверение личности, паспорт, кредитная карточка, сомневался в своих часах и спрашивал время у таксиста. Приехав на вокзал, я подумал, что времени гораздо меньше, чем показывали часы, потому что в вестибюле почти никого не было и мадридский экспресс еще не стоял на перроне. Оставалось только ждать, хотя было уже почти одиннадцать. Как странно: и билетная касса по-прежнему закрыта, и газетный киоск и бар. Я уже предвидел катастрофу: как я мог понадеяться на испанские поезда! Служащий с фуражкой на затылке и сигаретой в зубах сказал, глядя на меня как на слабоумного:
– Как можно не знать о забастовке машинистов!
А мне непременно нужно было уехать и в девять утра быть во Дворце конгрессов, но я не мог позволить себе расходы на такси. Я решил взять напрокат машину, если удастся найти в Гранаде круглосуточное агентство. Я пошел от вокзала вверх по проспекту в поисках бара с телефоном и опять увидел женщину с чемоданом – еще более растрепанную и старую, в совсем разбитых туфлях. Она разговаривала сама с собой, а увидев меня, остановилась и позвала жестом. Таков мой удел: мне не хватило мужества пройти мимо, и я замедлил шаг, но дал себе клятву, что ни за что на свете не понесу ее чемодан.
– Послушайте, прошу прощения, вы не скажете, где находится склон Мараньяс? Не знаю, что сделали с улицами, их явно поменяли местами или сровняли с землей. Я живу на склоне Мараньяс, но не помню, где это, и, что хуже всего, забыла номер своего дома, так что, если не встречу человека, который знает меня, придется спать в подъезде. Ваше лицо кажется мне знакомым. Вы меня не знаете?
Старуха продолжала разговаривать сама с собой, когда я сбежал от нее. Я не хотел оборачиваться, но не мог забыть ее лица, думая, что оно чем-то похоже на лицо бабушки Леонор. И правда, у этой женщины было лицо моей бабушки, когда я вспоминал ее, ведя за полночь по мадридскому шоссе «форд-фиесту», взятый напрокат после целого ряда перипетий, и спрашивая себя, нашла ли она кого-нибудь, кто смог бы отвести ее на склон Мараньяс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78