https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/s-termoregulyatorom/
– Вы хоть понимаете, что произошло в вашем институте?
– На нашем первом курсе, – возразил я решительно, принимая независимую позу.
– Я говорю: в институте! Вчера были события в университете, сегодня – в вашем вонючем институте.
– Почему вонючем?
Месяцев был примерно моего возраста, и я решил с достоинством ему парировать.
– А потому и вонючий! Там свили гнездо эти россельсы, борщаговские, исбахи… Его, Исбаха, двадцать лет гноили в лагере – поделом! Иосиф Виссарионович знал, кого сажал. Его бы и ещё двадцать лет надо там держать.
– Россельсов не я там расплодил, вы их назначали!..
Очевидно, Месяцева шокировал наступательный тон моего голоса, он вдруг замолчал, откинулся на спинку стула, уставил на меня серые, метавшие огневые искры глаза. Заговорил тихо, потеплевшим голосом:
– Вы фронтовик? Работали с Васей Сталиным? Были за границей?..
– Да, но откуда вы всё это знаете?..
Он улыбнулся, посмотрел на лежавшую перед ним бумажку.
Я понял: ему подготовили объективку, то есть краткую характеристику моей персоны. Это был стиль работы высоких людей; им загодя давали краткие сведения о собеседнике.
Месяцев продолжал:
– Вы были капитаном? Летали на боевых самолётах? Имеете ордена и медали?.. Как же вы решились сломать такую блестящую карьеру и сесть за студенческую парту?
– Положение студента кажется мне высшей точкой моей карьеры.
Секретарь поднял руки, замотал головой:
– Сдаюсь. Вам палец в рот не клади. Ценю таких людей и хотел бы установить с вами более тесные отношения. У вас будет партийное собрание – постараюсь сделать так, чтобы вас выбрали в партийное бюро и сделали заместителем секретаря партийной организации. Там, видите ли, секретарями выбирают профессоров, а они не хотят ни с кем ссориться, сидят, как мышки, и идут на поводу этих… россельсов.
– А как же иначе, если весь ректорат из россельсов? Да и у вас тут, наверное… раз вы отдаёте русскую молодёжь исбахам да россельсам.
Месяцев набычился, сдвинул брови к переносице. Долго сидел молча, барабанил пальцами по столу. Потом, глядя на меня исподлобья, заговорил:
– Ну, ну, ну!.. Не так в лоб! Здесь всё не так просто, как вам видится оттуда, издалека. Но вообще-то, ваш напор мне нравится. И то, что схватили стулья, повскакали на стол… – это не просто хорошо, а здорово. Этого как раз нам не хватает. Но вот… «жидовская падла» – этого бы не надо.
Это задело основу основ: нашу религию – интернационализм! От этого ещё придётся отбрёхиваться.
– А лучше, если бы эта самая «падла» выкинула профессора за окно? А потом и вас… вот отсюда?..
Я кивнул на окно, которое так же, как и у нас в аудитории, было открытым. Но только здесь был не второй этаж, а пятый или седьмой. Месяцев встал, поднял ладони:
– Ладно, ладно. Успокойтесь. Мы взяли не тот тон беседы. Давайте говорить о деле. Вы в недавнем прошлом человек военный, решительный – предлагаю вам возглавить акцию государственного масштаба: соорудить письмо к нам в ЦК комсомола с предложением закрыть Литературный институт. Вы это письмо составите, а подпишут его вместе с вами те самые ребята, которые защитили профессора.
Месяцев склонился надо мной и смотрел мне в глаза, как сейчас, в нынешние дни, смотрят на собеседника сектантские проповедники, понаехавшие из Америки и снующие в питерских парках. Я ответил не сразу. Подумав, сказал:
– Что это вам даст?
– Не вам, а нам с вами! Мы одним махом прихлопнем вонючий клоповник. С тех пор, когда я попал на эту проклятую должность, Литинстатут не даёт мне покоя. Для меня это вечная головная боль.
– И вы решили так: раз завелись в доме клопы, сжечь их вместе с домом. А как же вы поступите с другими институтами – с теми, куда проникли россельсы? Ведь таких институтов, пожалуй, немало. Нет, меня вы от такой акции увольте. Я в ней участвовать не стану. А вот побороться с россельсами – я, пожалуй, попробую. И сделал бы я это и в том случае, если бы и не был на беседе с вами.
– Понимаю. Институт дорог вам и как собственная пристань, но вас и ваших товарищей мы переведём в Университет.
– И всё-таки – меня увольте.
– Ну, хорошо, – стукнул кулаком по столу неистовый комсомольский вожак. – Мы тогда организуем атаку. Я подключу райком, горком – вычистим железной метлой ректорат и профессуру. В такой нашей атаке вы будете участвовать?
– В меру своих сил.
На том мы и расстались. Николай Николаевич хотел сводить меня и к первому секретарю ЦК Павлову, но того не было на месте, и меня отпустили.
В институт налетели комиссии: от райкома партии, от горкома и от правления Союза писателей. Приехал представитель ЦК партии, провёл партийное и комсомольское собрания. Меня избрали членом партийного бюро института. Секретарём был избран профессор, читавший лекции по философии, Зарбабов Михаил Николаевич. На следующий же день он пригласил меня на беседу в партбюро.
Михаил Николаевич невысок ростом, держится скромно, как будто кого опасается. Голова у него большая, в чёрных кудряшках, непроницаемо тёмные глаза слезятся, похожи на глаза телёнка. Он армянин, Зарбавян, но фамилию изменил на русский лад. В нём нет ничего армянского, но и русского так же ничего нет, – это тот самый тип человека, который лишён всякого национального начала и в духовном плане облегчён до состояния пушинки, которую крутит и несёт куда-то даже самый лёгкий ветерок. Таким он мне показался с первой встречи, и таким же остался во всё время нашего тесного с ним общения, а продолжалось оно пять лет.
Заговорил он тихо, вкрадчиво и очень ласково:
– Будем знакомы, я бы хотел с вами подружиться и поладить. Тут, в институте, такой порядок: секретарём избирают профессора, а его заместителем – из числа студентов. Вы человек серьёзный: журналист, фронтовой офицер – и здесь, в институте, позицию свою смело обозначили; лучшей кандидатуры я не вижу. Кстати, и в райкоме, и в горкоме, и даже с представителем ЦК я согласовал. Они все одобряют мой выбор. Ну, так как вы на это смотрите?
– Если доверяете, буду работать.
– Ну, и отлично! Вот наше с вами место. А вот ключ от кабинета; вы тут такой же хозяин, как и я.
– Но… члены бюро? Наверное, нужно бы с ними согласовать?
– Согласовано. Я уже со всеми переговорил.
– Но они меня не знают.
– Ах, Иван Владимирович! Все же понимают, что с заместителем работать мне.
Я развёл руками: ну, если так. А он, поднимаясь, сказал:
– Я на днях ложусь в клинику на обследование. Боюсь, что надолго. Однако мы будем встречаться. Я живу тут недалеко. Заходите ко мне.
И с этого дня началась новая жизнь, – теперь уже по большей части общественная. На следующий день после нашей беседы с профессором Зарбабовым у нас состоялось заседание партбюро – первое в только что избранном составе. Меня теперь и члены бюро избрали заместителем секретаря. А на следующий день Зарбабов лёг в клинику, – и как я тогда, конечно, и помыслить не мог, «залёг» он на пять лет. Говорю я это образно, потому что скоро он вышел на работу. Врачи не нашли у него ничего серьёзного, но решительно советовали избегать нервных перегрузок и всяких волнений. Он потому и выполнять секретарские обязанности в полной мере не мог, а только собирал и хранил у себя в сейфе партийные взносы, да представлял институт на всяких важных конференциях. Вся же текущая работа легла на плечи рядовых членов бюро и меня, его заместителя. А так как избирали нас с ним в партийное бюро все пять лет, то и работали мы с ним в этом привычном тандеме.
Скоро я понял истинную природу «болезни» этого мягкого, очень вежливого и всегда и всем улыбающегося человека: он не хотел «кипеть» в повседневных делах института. И в то же время не отводил свою кандидатуру на выборах в партийное бюро: слишком много преимуществ давало положение секретаря. Срабатывала мудрость, генетически заложенная в него праотцами. Я же тоже действовал по генетической схеме своих прародителей: пахал, тянул лямку и за всё был в ответе.
Комиссии, вызовы, разбирательства продолжались. Разговоры с профессорами и руководителями института проходили в присутствии членов партбюро, но чаще всего я один принимал людей. Беседы наши продолжались допоздна, – домой я приходил уже вечером, а иногда и к ночи.
Очень скоро я уже знал всю подоплёку кипевших в институте страстей. Ключом к пониманию любого эпизода служила французская поговорка, но не «ищи женщину», а «ищи еврея». Не помню случая, чтобы в каком-либо эпизоде слышался душок грузинский, армянский или киргизский… Нет, кашу варили только евреи. А уж если высунет голову русский, то лишь как протестант или разоблачитель еврейской интриги.
Бунт на нашем курсе вскрыл главный нарыв: поражало всех единодушие, с которым курс поднялся на профессора. Защитников оказалось всего лишь семь человек – и все русские. Члены комиссий изучали каждого абитуриента, принятого на наш курс.
Среди двадцати трёх, топавших, кричавших и, наконец, двинувшихся на профессора, были евреи, полуевреи, четвертьевреи или породнившиеся с ними. Удивительная закономерность: евреи все, поголовно, были против партии коммунистов и против русского профессора, защитника Сталинграда. У каждого возникал вопрос: а что же они такое, евреи? Чего хотят? Чего добиваются? И почему это в их рядах такое единодушие?.. Но, впрочем, всех поражал и другой феномен: русские тогда только поняли, что они русские, когда над головой их соплеменника возникла опасность. Не случись такой еврейской атаки, русские, наверное, и не знали бы, что они русские.
Но позвольте, – возникал вопрос у каждого проверяющего, – а как же так случилось, что в многонациональном советском государстве, где институты существуют на деньги всех граждан: и русских, и украинцев, и белорусов, и узбеков, и грузин – всех, всех! – и, наконец, в столице русского государства учат почти одних евреев?..
Изучали механизм набора абитуриентов в группу переводчиков. Ректорат с этой целью посылает Россельса в столицы прибалтийских республик. И тот, как он сам признался, ходил по квартирам и скрупулёзно изучал каждого молодого человека.
Россельс привёз с берегов Балтики одних только евреев. Ну, Россельс! Ну, расист! Да он, пожалуй, почище Гитлера будет!..
Раскрывалась передо мной и природа людей, которых евреи клеймят тавром антисемита, которых по постановлению Ленина, принятому сразу после революции, без суда расстреливали: это, как теперь я понимал, были люди, узнавшие природу еврейства, могущие объяснить своим соплеменникам опасность, исходящую от этой маленькой, но страшной народности. Иными словами, это люди посвящённые, которым открылась тайна еврейства.
И невольно думалось: а что же такое Ленин? Что же такое Свердлов, Дзержинский и все Красины, Луначарские, Бухарины, Зиновьевы?.. Ответ напрашивался сам собой.
Ко мне на стол ложились и задачки мелкие, бытовые, порой забавные и почти анекдотичные.
Из милиции приходит жалоба на студента Стаховского, сына секретаря Одесского обкома партии, члена ЦК. Суть заключалась в следующем: Стаховский ходит по улице Горького и пугает продавцов газированной воды. Продавцов этих в Москве было очень много, и поскольку продукция их никем не учитывалась, свободно текла из крана, все места в таких будках захватили евреи. Стаховский заметил это и был возмущён такой несправедливостью. Выходил гулять на улицу Горького, теперь Тверскую, и, проходя мимо каждой будки, «гавкал» на продавца. В бумаге так было и написано: «гавкал». Продавец, если выглядывал из окна своей будки, шарахался и нередко зашибал голову. Мы пригласили одного пострадавшего и попросили его рассказать, как это с ним случилось. Пришёл к нам и представитель милиции. Продавец рассказывал:
– Он сумасшедший! Кто же так будет делать, если не сумасшедший? У меня астма, я дышу – мне надо дышать, потому что астма, а в будке мало воздуха. Я иду к окну и немножко пускаю вперёд голову, чтобы дышать, а он кинулся ко мне, как собака, и гавкнул. И что мне надо делать? Я ударился головой о раму, и вот… получил шишку. И приступ астмы, я стал задыхаться. Хорошо, у меня эта пшикалка… – он показал ингалятор. – Я долго качал воздух, и приступ отпустил.
Продавец вытащил из штанин огромный синий платок и стал тщательно вытирать лысину, лицо и шею. Он был толст и кругл, как синьор помидор. Шея утонула в жирных складках, глаза оплыли и боязливо оглядывали каждого из нас. Он продолжал:
– Я стал кричать, и к нам подошёл милиционер, вот он… – показал коротенькой ручкой на сержанта милиции. – Сержант проверил документы и сказал: «Он поэт». Хо! Поэт. И что же? Пушкин тоже был поэт, но он на людей не гавкал. И Мандельштам поэт, и Багрицкий, и Сельвинский, но кто же из вас слышал, чтобы они гавкали?
– Хорошо, – остановил я его красноречие. – Послушаем теперь сержанта. Расскажите нам, пожалуйста.
– А что я могу рассказать? Я не слышал и не видел, как ваш студент Стаховский… пугал этого товарища. Подошёл к нему и стал спрашивать, а ваш товарищ, он такой важный и хорошо одет, достал из кармана книжку стихов, она с портретом, показал мне её и говорит: «Я не понимаю, что говорит этот господин киоскёр?.. Гавкать может собака, но я – извините: член Союза писателей СССР. И это даже странно, что вы, серьёзный человек, а позволяете какому-то… субъекту обвинять меня, известного поэта, чёрт знает в чём».
Стаховский был высок, строен, одет в новенький костюм из модной в то время шерстяной ткани «метро». Смотрел на нас с некоторым сочувствием и будто бы извинял нашу несерьёзность и некомпетентность.
Я заговорил, пытаясь быть строгим:
– Не мог же ваш конфликт возникнуть на пустом месте.
– Да, конечно, между нами произошёл диалог, но… вполне корректный. Товарищ высунул лысую голову, похожую на тыкву, из окна, и так сильно тянул шею, что мне показалось, он просит о помощи. Я остановился и сказал: «Что с вами?» Может быть, я сказал слишком громко, к тому же вы слышите, у меня бас; меня зовут в Елоховский собор на роль архидьякона – вы же слышите, мой голос звучит, как труба… И я, пожалуй, от вас уйду, там, по крайней мере, нет партийного бюро и меня никто не будет таскать по пустякам… М-да-а, ну, так о чём же мой рассказ нескладный?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69