Проверенный Wodolei.ru
Но пожалуй, и на какую-то языческую маску она походила. По залу пронесся взволнованный гул.
Со сдержанной страстностью он исполнил несколько пьес Шумана, Паганини, Скрябина. Как бы ни были они технически сложны, лицо Танева оставалось по-прежнему похожим на застывшую маску, и, наверно, оттого не исчезало ощущение: это все только запевка, хотя и прекрасная, разгон к чему-то иному. Отвечая на аплодисменты, Танев лишь неловко кивал, а Надежда Сергеевна поднималась из-за рояля – прямая, с откинутой назад головой – улыбалась теперь уж не залу, а только – мужу. Вообще в том, как они держались на сцене, было гордое ощущение своего избранничества – от любви ли друг к другу, столь очевидной? от осознанности своего таланта? – избранничества настолько несомненного, ненаигранного, что оно не отделяло их от зала, а, напротив, еще больше сближало с ним, наполняя всех ожиданием чего-то необыкновенного, накалявшимся все больше и больше и разрядившимся лишь в самом конце вечера, когда Танев заиграл пьесу, полную диссонансов, в зале, явно, малознакомую. Вокруг зашептались:
– Что это?.. Что это?..
– Стравинский. «Петрушка». В собственном таневском переложении, – тихо сказала мне мама.
Я больше никогда не слышал такого Стравинского.
Была в таневском исполнении и лихость балаганного игрища, и безудержное веселье, но еще – усмешка, совсем не раёшная. Была за нею опаска, тревога, все нараставшая.
Но основная-то тема, ярмарочная, бесшабашная, закруживалась-закруживалась сызнова, и чем выше поднималась мелодия, тем внезапней, гортанней и резче звучали напрочь разрывающие ее диссонансы. Казалось, слышать их больше невыносимо. Но вновь звучали они, меняясь в оттенках. Сострадание и жестокость, судорожное земное веселье и вышняя одинокая печаль, и тревога, тревога – все было в них; каждый из сидевших в зале открывал в этой музыке что-то свое, до тех пор неведомое, – это видно было по лицам; каждый жил в те мгновенья в напряжении невероятном. И вот, когда уж сил ни у кого не осталось, раздался вскрик – человека, которого душат. И все. Обрыв. Тишина.
Что делалось в зале спустя секунду!.. На бис Танев играть не стал, не мог.
Когда мы вышли на улицу, мама сказала:
– Запомни, сегодня ты слышал великого скрипача.
Один за другим Танев завоевывал первые призы на международных конкурсах. Все газеты обошла фотография, на которой королева Бельгии преподносила ему букет красных гвоздик. Для тех лет – конец сороковых годов – все это было, мало сказать, непривычным.
Танев работал одержимо, по многу часов в день. Репертуар почти каждого его концерта обновлялся чуть ли не целиком. Это тоже удивляло. Но в одном из интервью он объяснил: иначе – неинтересно играть.
И вдруг – ни одной афиши, ни единой заметки в газетах. И так – год, второй… Мама говорила, что Танев болен, а на вопрос – чем? – только пожимала плечами и добавляла:
– Если б ты слышал, как он играет дома!.. Он еще вернется на сцену.
Но время шло, и имя Танева стало забываться.
Мы с мамой как-то встретили его на улице. Лет за пять он стал стариком: сгорбившийся, маленький, волосы поредели, и оттого худоба лица его стала совсем истонченной, глаза – еще больше. Но будто б угас в них свет. Мертвые глаза.
Я бы не узнал его, если б не мама.
И вот – книга Панина.
Ее герой, студент четвертого курса Московской консерватории, в августе сорок первого года добровольцем ушел на фронт, а уже в сентябре получил слепое проникающее ранение в темени левого полушария мозга, осколки – в височной области. Ему повезло: его оперировал известный в стране хирург, из левой височной доли мозга он извлек три осколка, и через несколько месяцев раненый встал на ноги. Правда, уже вскоре у него начались припадки эпилепсии, впрочем, поначалу нечастые, а к тому же это был тот редкий случай, когда больной заранее – за день-два – чувствовал их приближение: начинались головные боли и будто бы немел кончик языка, собственные руки и предметы поблизости по временам казались удлиненно-вытянутыми… Танев, после операции комиссованный вчистую, легко научился распознавать нехитрые эти симптомы и, когда случалось такое, тут же шел к знакомому врачу, брать на неделю бюллетень. Диагноз в бюллетене всегда указывался ложный, и в филармонии даже не догадывались, что Танев – эпилептик. Он боялся, что, узнав об этом, ему запретят выступать с концертами.
Во время припадков и после них оберегала его одна лишь Надежда Сергеевна.
Нужно понять, сколько она вынесла за все эти годы.
Именно она, потому что сам Танев, теряя сознание в начале припадка, никогда не помнил, что с ним бывало, и даже представить себе не мог своих же нечеловеческих мук. Но Надежда Сергеевна видела все и знала: каждый из припадков может по какой-либо нелепой случайности стать смертельным. И к мукам мужа, которые, как ей казалось, с не меньшей силой испытывала она сама, прибавлялось еще и сознанье безысходной ответственности за его жизнь. Никого не могла она позвать на помощь и всякий раз оставалась один на один с проклятой этой болезнью и своим ужасом. А со временем припадки повторялись чаще, уже и сердце Танева начало сдавать, Надежде Сергеевне все труднее становилось приводить его в чувство после каждого нового приступа.
Но странно, головные боли, начинавшиеся у Танева в первые годы в левом виске, там, где было ранение, и лишь потом стискивавшие весь череп, теперь перешли на правую половину головы: только она и болела.
После многих консультаций с ведущими невропатологами и нейрохирургами, Танев решился оперировать правую гиппокампальную часть мозга. Иначе, сказали врачи, больного ждут впереди не только все нарастающие муки, но и с неизбежностью в лучшем случае – скорая смерть, в худшем – полный идиотизм.
Операцию делал тот же хирург, что и первую. Танев перенес ее на удивление легко, но в дни последующие был апатичен, будто бы все вокруг видел, воспринимал впервые, как незнакомое, а потому безразличное. А может, у него просто не оставалось сил физических реагировать на что-либо. Лишь в громадных черных глазах его по временам сквозило удивление, но почти тут же он закрывал их, засыпая.
Надежда Сергеевна не отходила от него ни днем ни ночью.
Заговорил Танев недели через две, и первые слова его были обращены к жене:
– Где мы?
Она объяснила и показала на Панина – он был в палате, – назвав его.
– Теперь все позади, Михаил, все позади, – повторяла она счастливо.
– Да, я понимаю…
С минуту он смотрел на нее просветленно, но вдруг глаза его сузились как от боли, и Танев спросил жестко:
– Но почему ты здесь? Разве мы… разве ты должна быть со мной?
– Ты о чем, Михаил? – ома оглянулась растерянно на Панина. Тот молчал.
– Но ведь Смирнов был в нашем доме? – выговорил Танев с трудом. – Как ты посмела!.. И я ушел вовсе не для того только, чтобы тебя попугать. Я ушел!
– Но ведь ты же вернулся! – с удивлением воскликнула она. – И потом… позже… Я не понимаю…
– Вернулся? Этого быть не может! – он резко отвернулся от нее.
Тут Панин знаками попросил Надежду Сергеевну выйти из палаты, а когда остался вдвоем с Таневым, тихо сказал:
– Вам не стоит волноваться сейчас. Жена предана вам удивительно, и я уверен, со временем все выяснится.
– Да, конечно, – произнес Танев для того, явно, чтоб не казаться невежливым. Но тут же оживился и стал все оглядывать в палате недоуменно и чуть испуганно; так осматривается человек, впервые попавший куда-то.
– Где я? – спросил он. – И кто вы?
– Вы в больнице, вам сделали нелегкую операцию, – объяснил Панин. – Видите? – голова забинтована.
– Ах да! – сказал Танев, растерянно прикоснувшись к бинту.
– А я – врач и физиолог. Звать меня – Панин Владимир Евгеньевич.
– Панин?.. Какая знакомая фамилия… А, ну конечно! – граф Панин, екатерининский фаворит, воспитатель Павла I. Не родня вам? Есть в вас что-то… деликатность?.. вполне графская.
– Нет, рос я в детдоме, а семья моя совершенно неродовита, – объяснил Панин и спросил быстро: – Вы помните, что вам сделали операцию?
– Операцию? – он опять притронулся к повязке на голове, сказал потерянно: – Да, операцию…
– Но лучше вам разговаривать сегодня поменьше.
– Конечно. Если операцию…
Панин молча сосчитал его пульс, смерил давление, внимательно осмотрел белки глаз. Произнес удовлетворенно:
– У вас поразительная жизнестойкость.
– Это не удивительно, – Танев усмехнулся. – Я же из болгар: полтысячи лет турки воспитывали нашу жизнестойкость. Простите… вы, кажется, говорили, как вас звать? Я забыл.
– Панин, Владимир Евгеньевич Панин.
– Панин?.. Какая знакомая фамилия, – проговорил он с совершенно той же интонацией, что и несколько минут назад, и вспомнил – то же: – Да, граф Панин, екатерининский. Вы не из этих Паниных?
Не выказав недоумения, Владимир Евгеньевич объяснил еще раз:
– Нет, ничего графского во мне нет. Я – детдомовец.
– Ах вот как! – искренне удивился Танев и, подумав, добавил печально: – Вырасти в детдоме – это, наверно, почти то же, что и в чужой стране. Не правда ли?
Я часто думал об этом.
Панин не успел ответить: дверь открылась, на пороге встала Надежда Сергеевна, заметно взволнованная.
– Надя? Ты – здесь? – воскликнул Танев, лицо его порозовело. – Здравствуй.
– Я все время здесь. Я ждала за дверью.
– За дверью? – Танев недоверчиво покосился на Панина. Тот подтвердил:
– Да, она только что говорила здесь с вами. Вы не помните?
– Нет… Но я же ушел из дома! – опять в голосе его прозвучали жесткие, капризные нотки.
– Ты вернулся, Михаил, вернулся! – быстро заговорила Надежда Сергеевна.
– Ты просто забыл. Я сейчас стояла в коридоре и думала об этом: уже три месяца прошло после того, как ты попытался уйти. Но вернулся сразу же, как только мы объяснились. Это была всего лишь размолвка, нелепая. Ты просто забыл…
– Я ничего не забыл! – выговорил он с раздражением. – И прошу оставить меня в покое!
Панин, объяснившись с ней знаками, быстро вывел, почти вытолкал Надежду Сергеевну из палаты.
Вот что выяснилось.
Три месяца назад Надежде Сергеевне позвонил композитор Лев Смирнов. Настоящая его фамилия, впрочем, иная. Я нарочно называю первую попавшуюся, потому что композитор этот и поныне благополучно здравствует, музыку его часто исполняют, и бывает, вещи – небезынтересные. К болезни Танева он имеет лишь косвенное отношение, так что пусть уж лучше останется в моем рассказе под этой безликой фамилией «Смирнов».
Когда-то он очень дружил с Таневыми. Они вместе учились в консерватории, правда, на разных отделениях, курсах, но после занятий бывали неразлучны. Снимали комнаты по соседству, и нехитрое студенческое хозяйство было у них общее даже тогда, когда Смирнов тоже женился и у него родился сын. Сын был желанный. Смирнов, как это бывает у людей эгоцентричных, хотел видеть в его появлении лишь естественное продолжение жизни собственной и потому даже имя дал ему свое – Лев, Левушка.
Летом сорок первого года Левушка заболел дифтеритом, какой-то тяжелой его формой. И его мать, и Надежда Сергеевна с ног сбились, ухаживая за малышом. А тут – 22 июня. На следующий же день Танев со Смирновым решили идти в военкомат, записываться добровольцами. Но как-то случилось, что пошел один Танев. А неделю спустя Смирнов, смущаясь, сказал другу, что получил отсрочку по болезни.
– Но ведь болен-то сын, а не ты? – спросил Танев.
– Да, конечно. Но раз уж возможна такая отсрочка, не оставлять же мне своих в таком положении.
– Странно. Как же они могли?..
– Я и сам удивился, – сказал Смирнов и пошутил неловко: – Может, напугало их иностранное слово – «дифтерит». Они там сейчас все напуганные…
Что-то недоговаривал он, – это Танев почувствовал.
Но лишь много позже Танев узнал: справку о болезни сына Смирнов выдал в военкомате за свою собственную. А через три месяца он с семьей эвакуировался в Новосибирск, начал сотрудничать там с оркестром Ленинградской филармонии, тоже приехавшим туда, преуспел в какой-то общественной работе, так что в результате сумел получить бронь на все время войны.
Вернувшись с фронта, Танев порвал с ним всякие отношения, так же как и Надежда Сергеевна. Да и сам Смирнов теперь избегал их, вплоть до последнего года, когда он написал скрипичный концерт.
Композиторские успехи его были в то время еще не блестящие, и Смирнов рассчитал: если первым исполнит концерт Танев, это наверняка не останется незамеченным, тем более партия скрипки в нем была технически очень сложна, выигрышна, – как раз для Танева.
С этим он и позвонил сперва самому Михаилу. – Старик, концерт этот лучшее, что я написал и, может быть, напишу. Поэтому я посвятил его тебе, ведь и годы нашей дружбы были…
Недослушав заготовленную заранее эту фразу, Танев повесил трубку. Жене он ничего не сказал.
Через несколько дней Смирнов позвонил Надежде Сергеевне, попросил встретиться. Она отказывалась. Но он уверил ее, что это очень важно, речь пойдет не о нем самом – о музыке, и вообще он много времени не отнимет, он и звонит-то чуть не из их подворотни, из автомата Мужа дома не было, и Надежда Сергеевна позволила Смирнову подняться.
Вот тогда-то, внезапно почувствовав приближение припадка, Танев вернулся домой и тут застал бывшего друга. Подозрительный и вспыльчивый, как все эпилептики, он не захотел слушать никаких обяснений, а только взял концертную свою скрипку и, хлопнув дверью, объявил: если дома за его спиною принимают таких подонков, как Смирнов, он отсюда уходит совсем.
До сих пор ничего подобного, как бы ни бывали сложны обстоятельства, не случалось. И все же Надежда Сергеевна нашла в себе силы выбежать вслед за мужем, забыв про Смирнова. Понимала: уж слишком велико отвращение Танева к этому человеку.
Она догнала мужа, молча пошла рядом. Они жили на улице Алексея Толстого. Был весенний, шалый денек. Старинные особняки пялили на них удивленно большие, до блеска вымытые окна. Танев, не оглядываясь, все убыстрял шаг, и Надежда Сергеевна – тоже. Вышли на Садовое кольцо. Как раз в тот миг от светофора к ним, словно сорвавшаяся с цепи свора собак, рванулись машины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
Со сдержанной страстностью он исполнил несколько пьес Шумана, Паганини, Скрябина. Как бы ни были они технически сложны, лицо Танева оставалось по-прежнему похожим на застывшую маску, и, наверно, оттого не исчезало ощущение: это все только запевка, хотя и прекрасная, разгон к чему-то иному. Отвечая на аплодисменты, Танев лишь неловко кивал, а Надежда Сергеевна поднималась из-за рояля – прямая, с откинутой назад головой – улыбалась теперь уж не залу, а только – мужу. Вообще в том, как они держались на сцене, было гордое ощущение своего избранничества – от любви ли друг к другу, столь очевидной? от осознанности своего таланта? – избранничества настолько несомненного, ненаигранного, что оно не отделяло их от зала, а, напротив, еще больше сближало с ним, наполняя всех ожиданием чего-то необыкновенного, накалявшимся все больше и больше и разрядившимся лишь в самом конце вечера, когда Танев заиграл пьесу, полную диссонансов, в зале, явно, малознакомую. Вокруг зашептались:
– Что это?.. Что это?..
– Стравинский. «Петрушка». В собственном таневском переложении, – тихо сказала мне мама.
Я больше никогда не слышал такого Стравинского.
Была в таневском исполнении и лихость балаганного игрища, и безудержное веселье, но еще – усмешка, совсем не раёшная. Была за нею опаска, тревога, все нараставшая.
Но основная-то тема, ярмарочная, бесшабашная, закруживалась-закруживалась сызнова, и чем выше поднималась мелодия, тем внезапней, гортанней и резче звучали напрочь разрывающие ее диссонансы. Казалось, слышать их больше невыносимо. Но вновь звучали они, меняясь в оттенках. Сострадание и жестокость, судорожное земное веселье и вышняя одинокая печаль, и тревога, тревога – все было в них; каждый из сидевших в зале открывал в этой музыке что-то свое, до тех пор неведомое, – это видно было по лицам; каждый жил в те мгновенья в напряжении невероятном. И вот, когда уж сил ни у кого не осталось, раздался вскрик – человека, которого душат. И все. Обрыв. Тишина.
Что делалось в зале спустя секунду!.. На бис Танев играть не стал, не мог.
Когда мы вышли на улицу, мама сказала:
– Запомни, сегодня ты слышал великого скрипача.
Один за другим Танев завоевывал первые призы на международных конкурсах. Все газеты обошла фотография, на которой королева Бельгии преподносила ему букет красных гвоздик. Для тех лет – конец сороковых годов – все это было, мало сказать, непривычным.
Танев работал одержимо, по многу часов в день. Репертуар почти каждого его концерта обновлялся чуть ли не целиком. Это тоже удивляло. Но в одном из интервью он объяснил: иначе – неинтересно играть.
И вдруг – ни одной афиши, ни единой заметки в газетах. И так – год, второй… Мама говорила, что Танев болен, а на вопрос – чем? – только пожимала плечами и добавляла:
– Если б ты слышал, как он играет дома!.. Он еще вернется на сцену.
Но время шло, и имя Танева стало забываться.
Мы с мамой как-то встретили его на улице. Лет за пять он стал стариком: сгорбившийся, маленький, волосы поредели, и оттого худоба лица его стала совсем истонченной, глаза – еще больше. Но будто б угас в них свет. Мертвые глаза.
Я бы не узнал его, если б не мама.
И вот – книга Панина.
Ее герой, студент четвертого курса Московской консерватории, в августе сорок первого года добровольцем ушел на фронт, а уже в сентябре получил слепое проникающее ранение в темени левого полушария мозга, осколки – в височной области. Ему повезло: его оперировал известный в стране хирург, из левой височной доли мозга он извлек три осколка, и через несколько месяцев раненый встал на ноги. Правда, уже вскоре у него начались припадки эпилепсии, впрочем, поначалу нечастые, а к тому же это был тот редкий случай, когда больной заранее – за день-два – чувствовал их приближение: начинались головные боли и будто бы немел кончик языка, собственные руки и предметы поблизости по временам казались удлиненно-вытянутыми… Танев, после операции комиссованный вчистую, легко научился распознавать нехитрые эти симптомы и, когда случалось такое, тут же шел к знакомому врачу, брать на неделю бюллетень. Диагноз в бюллетене всегда указывался ложный, и в филармонии даже не догадывались, что Танев – эпилептик. Он боялся, что, узнав об этом, ему запретят выступать с концертами.
Во время припадков и после них оберегала его одна лишь Надежда Сергеевна.
Нужно понять, сколько она вынесла за все эти годы.
Именно она, потому что сам Танев, теряя сознание в начале припадка, никогда не помнил, что с ним бывало, и даже представить себе не мог своих же нечеловеческих мук. Но Надежда Сергеевна видела все и знала: каждый из припадков может по какой-либо нелепой случайности стать смертельным. И к мукам мужа, которые, как ей казалось, с не меньшей силой испытывала она сама, прибавлялось еще и сознанье безысходной ответственности за его жизнь. Никого не могла она позвать на помощь и всякий раз оставалась один на один с проклятой этой болезнью и своим ужасом. А со временем припадки повторялись чаще, уже и сердце Танева начало сдавать, Надежде Сергеевне все труднее становилось приводить его в чувство после каждого нового приступа.
Но странно, головные боли, начинавшиеся у Танева в первые годы в левом виске, там, где было ранение, и лишь потом стискивавшие весь череп, теперь перешли на правую половину головы: только она и болела.
После многих консультаций с ведущими невропатологами и нейрохирургами, Танев решился оперировать правую гиппокампальную часть мозга. Иначе, сказали врачи, больного ждут впереди не только все нарастающие муки, но и с неизбежностью в лучшем случае – скорая смерть, в худшем – полный идиотизм.
Операцию делал тот же хирург, что и первую. Танев перенес ее на удивление легко, но в дни последующие был апатичен, будто бы все вокруг видел, воспринимал впервые, как незнакомое, а потому безразличное. А может, у него просто не оставалось сил физических реагировать на что-либо. Лишь в громадных черных глазах его по временам сквозило удивление, но почти тут же он закрывал их, засыпая.
Надежда Сергеевна не отходила от него ни днем ни ночью.
Заговорил Танев недели через две, и первые слова его были обращены к жене:
– Где мы?
Она объяснила и показала на Панина – он был в палате, – назвав его.
– Теперь все позади, Михаил, все позади, – повторяла она счастливо.
– Да, я понимаю…
С минуту он смотрел на нее просветленно, но вдруг глаза его сузились как от боли, и Танев спросил жестко:
– Но почему ты здесь? Разве мы… разве ты должна быть со мной?
– Ты о чем, Михаил? – ома оглянулась растерянно на Панина. Тот молчал.
– Но ведь Смирнов был в нашем доме? – выговорил Танев с трудом. – Как ты посмела!.. И я ушел вовсе не для того только, чтобы тебя попугать. Я ушел!
– Но ведь ты же вернулся! – с удивлением воскликнула она. – И потом… позже… Я не понимаю…
– Вернулся? Этого быть не может! – он резко отвернулся от нее.
Тут Панин знаками попросил Надежду Сергеевну выйти из палаты, а когда остался вдвоем с Таневым, тихо сказал:
– Вам не стоит волноваться сейчас. Жена предана вам удивительно, и я уверен, со временем все выяснится.
– Да, конечно, – произнес Танев для того, явно, чтоб не казаться невежливым. Но тут же оживился и стал все оглядывать в палате недоуменно и чуть испуганно; так осматривается человек, впервые попавший куда-то.
– Где я? – спросил он. – И кто вы?
– Вы в больнице, вам сделали нелегкую операцию, – объяснил Панин. – Видите? – голова забинтована.
– Ах да! – сказал Танев, растерянно прикоснувшись к бинту.
– А я – врач и физиолог. Звать меня – Панин Владимир Евгеньевич.
– Панин?.. Какая знакомая фамилия… А, ну конечно! – граф Панин, екатерининский фаворит, воспитатель Павла I. Не родня вам? Есть в вас что-то… деликатность?.. вполне графская.
– Нет, рос я в детдоме, а семья моя совершенно неродовита, – объяснил Панин и спросил быстро: – Вы помните, что вам сделали операцию?
– Операцию? – он опять притронулся к повязке на голове, сказал потерянно: – Да, операцию…
– Но лучше вам разговаривать сегодня поменьше.
– Конечно. Если операцию…
Панин молча сосчитал его пульс, смерил давление, внимательно осмотрел белки глаз. Произнес удовлетворенно:
– У вас поразительная жизнестойкость.
– Это не удивительно, – Танев усмехнулся. – Я же из болгар: полтысячи лет турки воспитывали нашу жизнестойкость. Простите… вы, кажется, говорили, как вас звать? Я забыл.
– Панин, Владимир Евгеньевич Панин.
– Панин?.. Какая знакомая фамилия, – проговорил он с совершенно той же интонацией, что и несколько минут назад, и вспомнил – то же: – Да, граф Панин, екатерининский. Вы не из этих Паниных?
Не выказав недоумения, Владимир Евгеньевич объяснил еще раз:
– Нет, ничего графского во мне нет. Я – детдомовец.
– Ах вот как! – искренне удивился Танев и, подумав, добавил печально: – Вырасти в детдоме – это, наверно, почти то же, что и в чужой стране. Не правда ли?
Я часто думал об этом.
Панин не успел ответить: дверь открылась, на пороге встала Надежда Сергеевна, заметно взволнованная.
– Надя? Ты – здесь? – воскликнул Танев, лицо его порозовело. – Здравствуй.
– Я все время здесь. Я ждала за дверью.
– За дверью? – Танев недоверчиво покосился на Панина. Тот подтвердил:
– Да, она только что говорила здесь с вами. Вы не помните?
– Нет… Но я же ушел из дома! – опять в голосе его прозвучали жесткие, капризные нотки.
– Ты вернулся, Михаил, вернулся! – быстро заговорила Надежда Сергеевна.
– Ты просто забыл. Я сейчас стояла в коридоре и думала об этом: уже три месяца прошло после того, как ты попытался уйти. Но вернулся сразу же, как только мы объяснились. Это была всего лишь размолвка, нелепая. Ты просто забыл…
– Я ничего не забыл! – выговорил он с раздражением. – И прошу оставить меня в покое!
Панин, объяснившись с ней знаками, быстро вывел, почти вытолкал Надежду Сергеевну из палаты.
Вот что выяснилось.
Три месяца назад Надежде Сергеевне позвонил композитор Лев Смирнов. Настоящая его фамилия, впрочем, иная. Я нарочно называю первую попавшуюся, потому что композитор этот и поныне благополучно здравствует, музыку его часто исполняют, и бывает, вещи – небезынтересные. К болезни Танева он имеет лишь косвенное отношение, так что пусть уж лучше останется в моем рассказе под этой безликой фамилией «Смирнов».
Когда-то он очень дружил с Таневыми. Они вместе учились в консерватории, правда, на разных отделениях, курсах, но после занятий бывали неразлучны. Снимали комнаты по соседству, и нехитрое студенческое хозяйство было у них общее даже тогда, когда Смирнов тоже женился и у него родился сын. Сын был желанный. Смирнов, как это бывает у людей эгоцентричных, хотел видеть в его появлении лишь естественное продолжение жизни собственной и потому даже имя дал ему свое – Лев, Левушка.
Летом сорок первого года Левушка заболел дифтеритом, какой-то тяжелой его формой. И его мать, и Надежда Сергеевна с ног сбились, ухаживая за малышом. А тут – 22 июня. На следующий же день Танев со Смирновым решили идти в военкомат, записываться добровольцами. Но как-то случилось, что пошел один Танев. А неделю спустя Смирнов, смущаясь, сказал другу, что получил отсрочку по болезни.
– Но ведь болен-то сын, а не ты? – спросил Танев.
– Да, конечно. Но раз уж возможна такая отсрочка, не оставлять же мне своих в таком положении.
– Странно. Как же они могли?..
– Я и сам удивился, – сказал Смирнов и пошутил неловко: – Может, напугало их иностранное слово – «дифтерит». Они там сейчас все напуганные…
Что-то недоговаривал он, – это Танев почувствовал.
Но лишь много позже Танев узнал: справку о болезни сына Смирнов выдал в военкомате за свою собственную. А через три месяца он с семьей эвакуировался в Новосибирск, начал сотрудничать там с оркестром Ленинградской филармонии, тоже приехавшим туда, преуспел в какой-то общественной работе, так что в результате сумел получить бронь на все время войны.
Вернувшись с фронта, Танев порвал с ним всякие отношения, так же как и Надежда Сергеевна. Да и сам Смирнов теперь избегал их, вплоть до последнего года, когда он написал скрипичный концерт.
Композиторские успехи его были в то время еще не блестящие, и Смирнов рассчитал: если первым исполнит концерт Танев, это наверняка не останется незамеченным, тем более партия скрипки в нем была технически очень сложна, выигрышна, – как раз для Танева.
С этим он и позвонил сперва самому Михаилу. – Старик, концерт этот лучшее, что я написал и, может быть, напишу. Поэтому я посвятил его тебе, ведь и годы нашей дружбы были…
Недослушав заготовленную заранее эту фразу, Танев повесил трубку. Жене он ничего не сказал.
Через несколько дней Смирнов позвонил Надежде Сергеевне, попросил встретиться. Она отказывалась. Но он уверил ее, что это очень важно, речь пойдет не о нем самом – о музыке, и вообще он много времени не отнимет, он и звонит-то чуть не из их подворотни, из автомата Мужа дома не было, и Надежда Сергеевна позволила Смирнову подняться.
Вот тогда-то, внезапно почувствовав приближение припадка, Танев вернулся домой и тут застал бывшего друга. Подозрительный и вспыльчивый, как все эпилептики, он не захотел слушать никаких обяснений, а только взял концертную свою скрипку и, хлопнув дверью, объявил: если дома за его спиною принимают таких подонков, как Смирнов, он отсюда уходит совсем.
До сих пор ничего подобного, как бы ни бывали сложны обстоятельства, не случалось. И все же Надежда Сергеевна нашла в себе силы выбежать вслед за мужем, забыв про Смирнова. Понимала: уж слишком велико отвращение Танева к этому человеку.
Она догнала мужа, молча пошла рядом. Они жили на улице Алексея Толстого. Был весенний, шалый денек. Старинные особняки пялили на них удивленно большие, до блеска вымытые окна. Танев, не оглядываясь, все убыстрял шаг, и Надежда Сергеевна – тоже. Вышли на Садовое кольцо. Как раз в тот миг от светофора к ним, словно сорвавшаяся с цепи свора собак, рванулись машины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67