https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/s-verhnej-dushevoj-lejkoj/
Если была в лице, фигуре ее какая-то решительность, – только в выпуклых скулах. Вычерчивалось ими что-то от симпатичного, цепкого зверька. А в тенях под глазами, кругло-карими, в волосах, обрезанных коротко, помальчишечьи, выделявших не слабую, но хрупкую шею, острые выступы ключиц, – во всем этом была, напротив, робость.
А все-таки получалось: вроде бы Мария, девчонка еще, чуть ли не лекции читает этим пожившим и все увидевшим людям. Она и сама удивлялась этому, но всегда – задним числом. И понимала: именно этого они и хотят, и ждут от нее, им нравится быть с нею вот так – не чувствуя разницы в возрасте. «Да и была ли она, эта разница?» – сомневалась Мария.
Токарев еще спросил:
– Ну, а что же с музеем ее – действительно решенное дело? Закроют?
Мария только плечами пожала. А он тогда заговорил, торопясь:
– Меня, впрочем, не то поражает, как можно взять и отменить, что годами, десятилетиями накапливалось, ценилось, а то, с какой легкостью это совершается! Вот это – уму непостижимо.
– А что же тут непостижимого? – спросила Мария насмешливо, но опять не выдержала взятого тона, загорячилась. – Голубкина – сложна. А сложные люди проще всего уязвимы: всегда можно взять какую-то одну сторону их характера, работы и абсолютизировать до бреда, до противоположного. Вот и станут: доброжелательство – мягкотелостью, темперамент художнический – нетерпимостью, сектантством, беспечность ребенка – беспринципностью, артистизм, ни на секунду не утихающий, – формалистическим изыском. И так далее! – она любила этот книжный оборот: «и так далее».
Почему-то эти ее слова заметно взволновали Панина, голубизна глаз стала темной. Брякнув неловко ложечкой, он поднялся, ушел. И вот тут Токарев увидел:
Мария, в сущности, девчонка еще, студенточка. Она растерянно подняла руку.
– Я его… расстроила чем-нибудь?
Токарев усмехнулся.
– Нет. Я думаю – растрогали, да.
– В самом деле?.. Чем же?
– Наверно, ощутил он себя не одиноким с вами.
Как же не растрогаться?
– У него губы такие… глаза… Мне за него страшно.
И молчит все время.
– Это хорошо, что молчит. Я знаю. Значит, выкарабкается, – говорил он шутливо, с улыбочкой, но Мария-то слушала внимательно, настороженно даже.
Спросила:
– Я слышала немного о вашем лагере, о смертном марше этом. Скажите, а никак нельзя было всех оберечь?
– Как? Восстанием? – спросил он резко. – Если б и можно было, это…
Но здесь вошел опять в беседку Панин, он, оказывается, слышал последние их слова и перебил Токарева:
– Выжить и не сойти с ума – вот что трудно, Маша… Помните у Пушкина?
Не дай мне бог сойти с ума!
Нет, лучше посох и сума,
Нет, лучше труд и глад…
И переспросил настойчиво:
– Помните? – глаза у него стали сумеречные.
Она кивнула, поежившись. Но Панин еще прочел:
Да вот беда – сойдешь с ума
И станешь страшен, как чума!
Тотчас тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, чудака,
Дразнить тебя начнут…
Он сел. Они замолчали надолго. Токарев не стал спорить, хотя хотелось – это видно было. Прервал молчание опять Панин. Будто бы даже смущенно он сказал Маше:
– Впрочем, БЫ на меня вниманья не обращайте.
И что молчу – тоже ерунда. Там, – ему, должно быть, трудно было пояснять, где «там», – меня отучили комментировать еслух. Противно! – И, помолчав, пояснил:– Любой комментарий всегда может выглядеть поучением, понимаете? – он, будто и ее осуждая, произнес это. Она не поняла почему. Но все же кивнула ему, пожалуй чересчур поспешно. Он усмехнулся уголками губ.
Но Токарев-то приметил это и перевел разговор на иное, рассказал, как начальник городского СМУ пробовал оспорить договор с Пасечным, отказывался бетонировать фундамент подстанции и даже пытался как-то подпоить Токарева в ресторане, чтоб переманить его на свою сторону, – хотя рассказывал обо всем этом Токарев в лицах, смешно, Панин опять внезапно встал и ушел.
Мария спросила:
– Что – он?
С усмешечкой Токарев пояснил:
– Не выносит такой вот болтовни. А может, время на нее жалеет. Признает только исповеди, да и то-не всякие. Такую, как наша, – да. Но помню, он оборвал одного, который жаловался, что жена – плохая хозяйка и из-за того у них жизнь рушится, – Владимир ему сказал: «Знаете, исповедь – это жизнь сердца, а не урчание в животе. Помолчите!..»
Мария рассмеялась и воскликнула:
– Как здорово! А? Михаил Андреевич!
И будто бы взгляд ее стал мягче, светлей, и даже угловатые плечи округлились. Сидела потом притихшая.
Панин вернулся в беседку вместе с Семеном Нестеровичем Пасечным.
Это был человек с биографией, можно сказать, фантастической, если вдуматься в нее серьезно. Даже Панин проговорил как-то с недоумением:
– Не пойму, чего больше в этих социальных мутациях Пасечного – абсурда, утверждения сущего?..
Он родился в семье батрака где-то на Западной Украине. Мальчишкой еще ушел странствовать с отрядом Котовского, а потом попал в Первую Конную армию, добрался с ней до Варшавы, оттуда – в Среднюю Азию, воевал с басмачами, пока жестокий сабельный удар по голове не уложил его надолго в госпиталь. Врачи в кавалерию возвращаться запретили, и попал Пасечный в инженерную академию, стал военным фортификатором. То уходил из армии, на мирные стройки, то возвращался в нее, дослужился до высокого чина, а в тридцать шестом году ушел воевать в Испанию – батальонным комиссаром. В Испании его еще дважды тяжело ранили, выжил чудом – выходила простая крестьянка в какой-то заброшенной деревушке.
Было это близ города Памплона, Пасечный из-за болезни и места те помнил плохо, но посейчас чаще других пел испанскую народную песню, там сочиненную:
Прощай, Памплона,
Памплона, Любовь моя!
Когда же, Памплона,
С тобой увижусь я?
Не за ножки, не за глазки
Я к девчонкам льну,
– Потому что призывают
Защищать страну…
И когда он заводил ее глуховатым, небогатым своим голоском, у него глаза грустнели; Мария немедля подсаживалась, обнимала отца, подтягивала, становясь похожей на паренька, и отец веселел, улыбался.
За Испанию Пасечного наградили орденом, но был он неуживчив с начальством и демобилизовался сразу по возвращению в Россию, в тридцать восьмом году.
Опять ушел на мирные стройки рядовым инженером, и будто бы все прежние друзья позабыли его.
А с началом войны его вновь вспомнили, назначили руководить крупным строительством на Урале, «закрытым», как тогда говорили, и, чтобы соответствовал должности, произвели в генералы, теперь уже – войск МВД. Демобилизовался он в очередной раз – всего год назад и будто бы опять со скандалом, – никак не хотели его отпускать.
Столько было всяческих, самых неожиданных поворотов в его жизни, что они напоминали о себе на каждом шагу – пустяками.
Пасечный увидел на столе в беседке раскрытый томик Шолом-Алейхема, полистал и, рассмеявшись, спросил:
– Хотите расскажу историю – ну, совсем в духе Шолом-Алейхема?..
Рассказал: год назад он впервые после гражданской войны смог попасть под Ужгород, на родину, к отцу, который остался жить там. Да, в сороковом, когда присоединили Западную Украину и можно было – по идее – поехать туда, по многим причинам его из Средней Азии, где он работал, в отъезд не пустили, а вскоре – война, а после войны – еще год ни с места, был это пусковой год на очередном строительстве, и вот только в сорок седьмом – выбрался… Ехал в форме генерала МВД. Тут еще шалили бандеровцы – легковую машину Пасечного сопровождал эскорт мотоциклистов.
Отец к тому времени обзавелся своим хозяйством, хуторским. И как раз гнал он самогонку в овине, когда увидел: с проезжей дороги не торопясь выруливают на тропку милиционеры на мотоциклах. Засуетился старик, забегал от избы к овину, а над соломенной крышей его – синеватый дымок курится. Пасечный приметил все это еще издалека, из машины.
А когда вылез к отцу, вытянулся перед ним, сняв фуражку с седой головы, тот никак не мог поверить, что это – сын его, потерянный три десятка лет назад и только недавно объявившийся да и то заочно, в письмах. И долго еще глаза старика оставались испуганными.
Только часа через два, когда отобедали и выпили свежего первака, отец признался:
– Я ведь думал – за мной, арестовать хотят за самогон этот, чтоб ему сгореть синим пламенем!
Пасечный рассмеялся, спросил:
– А что же ты к дому-то бегал? К дому и обратно в овин, – я же видел.
– Ну как же! Сноху предупредить: мол, ты знать ничего не знаешь – я один в ответе!..
История вроде смешная, но Пасечный рассказал ее без улыбки, а закончил словами горестными:
– Отец сидел за столом такой маленький, худоплечий, – я его совсем другим помнил! И он все вздрагивал этими плечами в выцветшей рубахе, васильковой какой-то, а голова рыжая… Я обнял его, чтоб не видеть, как они прыгают, плечи-то, васильки ржаные, а он вдруг всхлипнул, меня пожалел: «Седой ты, Сеня…»
Помолчал и еще добавил грубовато – Марии:
– И все тебя звал к себе. Дед ведь он твой! Ты понимаешь это?
Мария, словно о другом думая, грустно спросила:
– Хочешь, завтра уеду?
– Осенью… Осенью отпущу. А сейчас ты здесь нужна: вот, за гостем ухаживать, – он кивнул на Панина, – и мне нужна: я ведь тебя год не видел!
Панин вскинул было глаза протестующе, но Пасечный предупредил его властным жестом короткопалой руки: и обсуждать, мол, нечего.
А Мария, сидя на дощатых ступенях беседки, у самых ног отца, глядя в море куда-то, мечтательно проговорила:
– Хорошо как, что дедушка есть у меня…
– Дед-то, может, и есть. А отца – нету.
– Ой, папка, ну что ты говоришь! – она даже рукой прихлопнула досадливо.
– Верно говорю. Отцом ведь нельзя быть: им только стать можно. А какой я тебе отец? – видимся месяц в году какой-то. Да и как видимся-то? – он обвел взглядом сад, дом. – На тычке: ничего своего, квартиранты.
– Умный ты, пап, а глупый, – Мария рассмеялась счастливо, смех у нее был открытый, она не стеснялась его. – Ведь тем-то и хорошо! Иначе б я здесь дня не прожила, в хоромах таких!
– Это почему же? – недовольно спросил он.
– Стыдно было бы.
Он усмехнулся, взлохматил рукой ее короткие каштановые волосы, а она, уловив мгновенье, прижалась щекой к ладони его.
– Понимаю, – и вспомнил, повернулся к Токареву. – Слушай, Михаил, что Штапов этот лезет ко мне насчет тебя? Чем ты ему не потрафил?
Токарев рассказал устало:
– А это все – анекдоты… Он ко мне пристал както. «Вы говорит, вызывающе бедно живете. Это – противопоставление себя начальственному составу строительства! Зарплату вам назначили подходящую, комнату в общежитии предоставили отдельную. А она у вас – пустая, на плечах – обноски солдатские. Непорядок!..
Хотите, говорит, ордер вам на френч выдам, или хоть толстовкой какой обзаведитесь…»
– Толстовкой? – Мария рассмеялась. – Михаил Андреевич, миленький! Обзаведитесь! Вам бы пошла толстовка!
Он, взглянув на нее обиженно, замолчал.
Тут внезапно вклинился в разговор Панин, не к месту вроде бы:
– У нас один завкафедрой в университете… из учеников Кольцова… после сессии ВАСХНИИЛа, естественно, подал заявление об уходе. Его не отпускают: оголили совсем биофак, так хоть кого-то из стариков надо для представительства удержать, номинально. Он бросил в университет ходить, совсем бросил, даже за зарплатой. Тогда прислали домой к нему кассира. Старичок, такой интеллигентный, с меньшевистской бородкой, говорит: «Уж вы меня не подведите, просили расписаться, оформить ведомость как следует быть…» Вежливый. Как отказать?.. Расписался. А жил-то во дворе университетском, тут же. Так деньги взял и на балкон вышел, всю пачку распустил по ветру; на просторе славно так летели бумаженции, рассыпчатые!..
Панин умолк. И все глядели на него выжидаючи.
А он встал и пошел в сад.
– Так чем же дело-то кончилось? – сердито спросил Пасечный.
Панин сказал, как бы удивляясь, что об этом говорить надо:
– Уволили, конечно. Разве деньги можно выкидывать?.. Это и возмутило больше всяких протестов, антивасхниловских…
Ушел, не оборачиваясь. А Токарев, глядя ему вслед, пояснил грустно:
– Между прочим, он сам и есть этот завкафедрой.
Имею агентурные сведения из Москвы. Но Панин-то не знает о том, что они до меня дошли, а то бы не стал рассказывать…
– Нет, правда? Он? – мучась за Панина, воскликнула Мария.
Токарев только плечами пожал. А Пасечный, гмыкнув сердито, сказал ему:
– А ты-то сам понимаешь хоть, какие ассоциации с тобой?.. Ну, а ты-то что? Ты что – Штапову?
– Я ему говорю: «Алексей Егорович, я хочу счастливым быть. А чтобы быть им, нужно обладать только самым необходимым, таким, чего потерять нельзя, – это моя религия»…
– Ну? – нетерпеливо проговорил Пасечный.
– Он ругается: «Религиозную пропаганду вы мне не устраивайте, очки не втирайте!..» Послал его к черту.
Что же еще! – буркнул Токарев.
– Дела-а, – протянул Семен Нестерович. – Но насчет счастья это ты загнул: быть счастливым – это особый талант нужен. Вот у меня в жизни уж чего только не было! А чтоб счастливым… ну может, в детстве лет до шести – был. Впрочем, вру! Потом – тоже, несколько дней найти можно. Вот в Испании был такой блаженный денек один, – он закрыл глаза, насупил седые брови, замолчал.
– Какой денек? Пап, расскажи! – попросила Мария.
Пасечный будто не слышал ее, опять повторил:
– Дела-а!.. Дошлый он мужичонка. – И пояснил: – Его прислали мне из крайцентра, в нагрузку. Теперь – не отвяжешься.
– Но ваша-то чистота вне сомнений. Для него даже, – не без иронии заметил Токарев.
Мария взглянула на него укоризненно. Но отец и этого будто не заметил, вскочил, заходил нервно по веранде. Он был чуть пониже Токарева, но куда грузней, основательней. Заговорил раздраженно:
– А-а!.. Моя чистота!.. Может, она всего-навсего – от брезгливости. Для дела-то, я вам скажу, полезней хоть иногда погрязнее быть. Только и не позволяет – брезгливость!.. Комиссия эта на стройке…
Тут вернулся на веранду Панин, и старик к нему шагнул, будто б поддержку ища:
– Вот вы, Владимир Евгеньевич! Вы не в курсе, конечно, но вы вернее, может, нас всех оцените, подскажете:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
А все-таки получалось: вроде бы Мария, девчонка еще, чуть ли не лекции читает этим пожившим и все увидевшим людям. Она и сама удивлялась этому, но всегда – задним числом. И понимала: именно этого они и хотят, и ждут от нее, им нравится быть с нею вот так – не чувствуя разницы в возрасте. «Да и была ли она, эта разница?» – сомневалась Мария.
Токарев еще спросил:
– Ну, а что же с музеем ее – действительно решенное дело? Закроют?
Мария только плечами пожала. А он тогда заговорил, торопясь:
– Меня, впрочем, не то поражает, как можно взять и отменить, что годами, десятилетиями накапливалось, ценилось, а то, с какой легкостью это совершается! Вот это – уму непостижимо.
– А что же тут непостижимого? – спросила Мария насмешливо, но опять не выдержала взятого тона, загорячилась. – Голубкина – сложна. А сложные люди проще всего уязвимы: всегда можно взять какую-то одну сторону их характера, работы и абсолютизировать до бреда, до противоположного. Вот и станут: доброжелательство – мягкотелостью, темперамент художнический – нетерпимостью, сектантством, беспечность ребенка – беспринципностью, артистизм, ни на секунду не утихающий, – формалистическим изыском. И так далее! – она любила этот книжный оборот: «и так далее».
Почему-то эти ее слова заметно взволновали Панина, голубизна глаз стала темной. Брякнув неловко ложечкой, он поднялся, ушел. И вот тут Токарев увидел:
Мария, в сущности, девчонка еще, студенточка. Она растерянно подняла руку.
– Я его… расстроила чем-нибудь?
Токарев усмехнулся.
– Нет. Я думаю – растрогали, да.
– В самом деле?.. Чем же?
– Наверно, ощутил он себя не одиноким с вами.
Как же не растрогаться?
– У него губы такие… глаза… Мне за него страшно.
И молчит все время.
– Это хорошо, что молчит. Я знаю. Значит, выкарабкается, – говорил он шутливо, с улыбочкой, но Мария-то слушала внимательно, настороженно даже.
Спросила:
– Я слышала немного о вашем лагере, о смертном марше этом. Скажите, а никак нельзя было всех оберечь?
– Как? Восстанием? – спросил он резко. – Если б и можно было, это…
Но здесь вошел опять в беседку Панин, он, оказывается, слышал последние их слова и перебил Токарева:
– Выжить и не сойти с ума – вот что трудно, Маша… Помните у Пушкина?
Не дай мне бог сойти с ума!
Нет, лучше посох и сума,
Нет, лучше труд и глад…
И переспросил настойчиво:
– Помните? – глаза у него стали сумеречные.
Она кивнула, поежившись. Но Панин еще прочел:
Да вот беда – сойдешь с ума
И станешь страшен, как чума!
Тотчас тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку, чудака,
Дразнить тебя начнут…
Он сел. Они замолчали надолго. Токарев не стал спорить, хотя хотелось – это видно было. Прервал молчание опять Панин. Будто бы даже смущенно он сказал Маше:
– Впрочем, БЫ на меня вниманья не обращайте.
И что молчу – тоже ерунда. Там, – ему, должно быть, трудно было пояснять, где «там», – меня отучили комментировать еслух. Противно! – И, помолчав, пояснил:– Любой комментарий всегда может выглядеть поучением, понимаете? – он, будто и ее осуждая, произнес это. Она не поняла почему. Но все же кивнула ему, пожалуй чересчур поспешно. Он усмехнулся уголками губ.
Но Токарев-то приметил это и перевел разговор на иное, рассказал, как начальник городского СМУ пробовал оспорить договор с Пасечным, отказывался бетонировать фундамент подстанции и даже пытался как-то подпоить Токарева в ресторане, чтоб переманить его на свою сторону, – хотя рассказывал обо всем этом Токарев в лицах, смешно, Панин опять внезапно встал и ушел.
Мария спросила:
– Что – он?
С усмешечкой Токарев пояснил:
– Не выносит такой вот болтовни. А может, время на нее жалеет. Признает только исповеди, да и то-не всякие. Такую, как наша, – да. Но помню, он оборвал одного, который жаловался, что жена – плохая хозяйка и из-за того у них жизнь рушится, – Владимир ему сказал: «Знаете, исповедь – это жизнь сердца, а не урчание в животе. Помолчите!..»
Мария рассмеялась и воскликнула:
– Как здорово! А? Михаил Андреевич!
И будто бы взгляд ее стал мягче, светлей, и даже угловатые плечи округлились. Сидела потом притихшая.
Панин вернулся в беседку вместе с Семеном Нестеровичем Пасечным.
Это был человек с биографией, можно сказать, фантастической, если вдуматься в нее серьезно. Даже Панин проговорил как-то с недоумением:
– Не пойму, чего больше в этих социальных мутациях Пасечного – абсурда, утверждения сущего?..
Он родился в семье батрака где-то на Западной Украине. Мальчишкой еще ушел странствовать с отрядом Котовского, а потом попал в Первую Конную армию, добрался с ней до Варшавы, оттуда – в Среднюю Азию, воевал с басмачами, пока жестокий сабельный удар по голове не уложил его надолго в госпиталь. Врачи в кавалерию возвращаться запретили, и попал Пасечный в инженерную академию, стал военным фортификатором. То уходил из армии, на мирные стройки, то возвращался в нее, дослужился до высокого чина, а в тридцать шестом году ушел воевать в Испанию – батальонным комиссаром. В Испании его еще дважды тяжело ранили, выжил чудом – выходила простая крестьянка в какой-то заброшенной деревушке.
Было это близ города Памплона, Пасечный из-за болезни и места те помнил плохо, но посейчас чаще других пел испанскую народную песню, там сочиненную:
Прощай, Памплона,
Памплона, Любовь моя!
Когда же, Памплона,
С тобой увижусь я?
Не за ножки, не за глазки
Я к девчонкам льну,
– Потому что призывают
Защищать страну…
И когда он заводил ее глуховатым, небогатым своим голоском, у него глаза грустнели; Мария немедля подсаживалась, обнимала отца, подтягивала, становясь похожей на паренька, и отец веселел, улыбался.
За Испанию Пасечного наградили орденом, но был он неуживчив с начальством и демобилизовался сразу по возвращению в Россию, в тридцать восьмом году.
Опять ушел на мирные стройки рядовым инженером, и будто бы все прежние друзья позабыли его.
А с началом войны его вновь вспомнили, назначили руководить крупным строительством на Урале, «закрытым», как тогда говорили, и, чтобы соответствовал должности, произвели в генералы, теперь уже – войск МВД. Демобилизовался он в очередной раз – всего год назад и будто бы опять со скандалом, – никак не хотели его отпускать.
Столько было всяческих, самых неожиданных поворотов в его жизни, что они напоминали о себе на каждом шагу – пустяками.
Пасечный увидел на столе в беседке раскрытый томик Шолом-Алейхема, полистал и, рассмеявшись, спросил:
– Хотите расскажу историю – ну, совсем в духе Шолом-Алейхема?..
Рассказал: год назад он впервые после гражданской войны смог попасть под Ужгород, на родину, к отцу, который остался жить там. Да, в сороковом, когда присоединили Западную Украину и можно было – по идее – поехать туда, по многим причинам его из Средней Азии, где он работал, в отъезд не пустили, а вскоре – война, а после войны – еще год ни с места, был это пусковой год на очередном строительстве, и вот только в сорок седьмом – выбрался… Ехал в форме генерала МВД. Тут еще шалили бандеровцы – легковую машину Пасечного сопровождал эскорт мотоциклистов.
Отец к тому времени обзавелся своим хозяйством, хуторским. И как раз гнал он самогонку в овине, когда увидел: с проезжей дороги не торопясь выруливают на тропку милиционеры на мотоциклах. Засуетился старик, забегал от избы к овину, а над соломенной крышей его – синеватый дымок курится. Пасечный приметил все это еще издалека, из машины.
А когда вылез к отцу, вытянулся перед ним, сняв фуражку с седой головы, тот никак не мог поверить, что это – сын его, потерянный три десятка лет назад и только недавно объявившийся да и то заочно, в письмах. И долго еще глаза старика оставались испуганными.
Только часа через два, когда отобедали и выпили свежего первака, отец признался:
– Я ведь думал – за мной, арестовать хотят за самогон этот, чтоб ему сгореть синим пламенем!
Пасечный рассмеялся, спросил:
– А что же ты к дому-то бегал? К дому и обратно в овин, – я же видел.
– Ну как же! Сноху предупредить: мол, ты знать ничего не знаешь – я один в ответе!..
История вроде смешная, но Пасечный рассказал ее без улыбки, а закончил словами горестными:
– Отец сидел за столом такой маленький, худоплечий, – я его совсем другим помнил! И он все вздрагивал этими плечами в выцветшей рубахе, васильковой какой-то, а голова рыжая… Я обнял его, чтоб не видеть, как они прыгают, плечи-то, васильки ржаные, а он вдруг всхлипнул, меня пожалел: «Седой ты, Сеня…»
Помолчал и еще добавил грубовато – Марии:
– И все тебя звал к себе. Дед ведь он твой! Ты понимаешь это?
Мария, словно о другом думая, грустно спросила:
– Хочешь, завтра уеду?
– Осенью… Осенью отпущу. А сейчас ты здесь нужна: вот, за гостем ухаживать, – он кивнул на Панина, – и мне нужна: я ведь тебя год не видел!
Панин вскинул было глаза протестующе, но Пасечный предупредил его властным жестом короткопалой руки: и обсуждать, мол, нечего.
А Мария, сидя на дощатых ступенях беседки, у самых ног отца, глядя в море куда-то, мечтательно проговорила:
– Хорошо как, что дедушка есть у меня…
– Дед-то, может, и есть. А отца – нету.
– Ой, папка, ну что ты говоришь! – она даже рукой прихлопнула досадливо.
– Верно говорю. Отцом ведь нельзя быть: им только стать можно. А какой я тебе отец? – видимся месяц в году какой-то. Да и как видимся-то? – он обвел взглядом сад, дом. – На тычке: ничего своего, квартиранты.
– Умный ты, пап, а глупый, – Мария рассмеялась счастливо, смех у нее был открытый, она не стеснялась его. – Ведь тем-то и хорошо! Иначе б я здесь дня не прожила, в хоромах таких!
– Это почему же? – недовольно спросил он.
– Стыдно было бы.
Он усмехнулся, взлохматил рукой ее короткие каштановые волосы, а она, уловив мгновенье, прижалась щекой к ладони его.
– Понимаю, – и вспомнил, повернулся к Токареву. – Слушай, Михаил, что Штапов этот лезет ко мне насчет тебя? Чем ты ему не потрафил?
Токарев рассказал устало:
– А это все – анекдоты… Он ко мне пристал както. «Вы говорит, вызывающе бедно живете. Это – противопоставление себя начальственному составу строительства! Зарплату вам назначили подходящую, комнату в общежитии предоставили отдельную. А она у вас – пустая, на плечах – обноски солдатские. Непорядок!..
Хотите, говорит, ордер вам на френч выдам, или хоть толстовкой какой обзаведитесь…»
– Толстовкой? – Мария рассмеялась. – Михаил Андреевич, миленький! Обзаведитесь! Вам бы пошла толстовка!
Он, взглянув на нее обиженно, замолчал.
Тут внезапно вклинился в разговор Панин, не к месту вроде бы:
– У нас один завкафедрой в университете… из учеников Кольцова… после сессии ВАСХНИИЛа, естественно, подал заявление об уходе. Его не отпускают: оголили совсем биофак, так хоть кого-то из стариков надо для представительства удержать, номинально. Он бросил в университет ходить, совсем бросил, даже за зарплатой. Тогда прислали домой к нему кассира. Старичок, такой интеллигентный, с меньшевистской бородкой, говорит: «Уж вы меня не подведите, просили расписаться, оформить ведомость как следует быть…» Вежливый. Как отказать?.. Расписался. А жил-то во дворе университетском, тут же. Так деньги взял и на балкон вышел, всю пачку распустил по ветру; на просторе славно так летели бумаженции, рассыпчатые!..
Панин умолк. И все глядели на него выжидаючи.
А он встал и пошел в сад.
– Так чем же дело-то кончилось? – сердито спросил Пасечный.
Панин сказал, как бы удивляясь, что об этом говорить надо:
– Уволили, конечно. Разве деньги можно выкидывать?.. Это и возмутило больше всяких протестов, антивасхниловских…
Ушел, не оборачиваясь. А Токарев, глядя ему вслед, пояснил грустно:
– Между прочим, он сам и есть этот завкафедрой.
Имею агентурные сведения из Москвы. Но Панин-то не знает о том, что они до меня дошли, а то бы не стал рассказывать…
– Нет, правда? Он? – мучась за Панина, воскликнула Мария.
Токарев только плечами пожал. А Пасечный, гмыкнув сердито, сказал ему:
– А ты-то сам понимаешь хоть, какие ассоциации с тобой?.. Ну, а ты-то что? Ты что – Штапову?
– Я ему говорю: «Алексей Егорович, я хочу счастливым быть. А чтобы быть им, нужно обладать только самым необходимым, таким, чего потерять нельзя, – это моя религия»…
– Ну? – нетерпеливо проговорил Пасечный.
– Он ругается: «Религиозную пропаганду вы мне не устраивайте, очки не втирайте!..» Послал его к черту.
Что же еще! – буркнул Токарев.
– Дела-а, – протянул Семен Нестерович. – Но насчет счастья это ты загнул: быть счастливым – это особый талант нужен. Вот у меня в жизни уж чего только не было! А чтоб счастливым… ну может, в детстве лет до шести – был. Впрочем, вру! Потом – тоже, несколько дней найти можно. Вот в Испании был такой блаженный денек один, – он закрыл глаза, насупил седые брови, замолчал.
– Какой денек? Пап, расскажи! – попросила Мария.
Пасечный будто не слышал ее, опять повторил:
– Дела-а!.. Дошлый он мужичонка. – И пояснил: – Его прислали мне из крайцентра, в нагрузку. Теперь – не отвяжешься.
– Но ваша-то чистота вне сомнений. Для него даже, – не без иронии заметил Токарев.
Мария взглянула на него укоризненно. Но отец и этого будто не заметил, вскочил, заходил нервно по веранде. Он был чуть пониже Токарева, но куда грузней, основательней. Заговорил раздраженно:
– А-а!.. Моя чистота!.. Может, она всего-навсего – от брезгливости. Для дела-то, я вам скажу, полезней хоть иногда погрязнее быть. Только и не позволяет – брезгливость!.. Комиссия эта на стройке…
Тут вернулся на веранду Панин, и старик к нему шагнул, будто б поддержку ища:
– Вот вы, Владимир Евгеньевич! Вы не в курсе, конечно, но вы вернее, может, нас всех оцените, подскажете:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67