Каталог огромен, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Они как бы менялись местами. Но вдруг оказывалось: Панин в своих рассуждениях успевал сделать какой-то неуловимый скачок, и та, первая мысль противника, из-за которой, собственно, возникал спор, обретала неожиданную глубину, новое качество. Все «нестройно» было в его построениях, но только лишь на первый взгляд.
Я горячился. Кажется, даже руками размахивал.
Глаза Панина наконец стали внимательными, просто внимательными. Но тут в дверь постучали. С подносом в руках вошла седая высокая дама, осанкою своей похожая на чайку. На подносе стояли две чашки, ваза с конфетами, соломкой. Я вскочил, здороваясь. Дама в ответ по-птичьи, чуть набок наклонила голову, взглянув на меня с холодноватою укоризной. Панин, предупреждая ее, сказал с поспешным испугом:
– Наталья Дмитриевна! Да ведь мы еще и не начинали разговор!
Это была, как я узнал позже, жена умершего друга Панина, тоже биолога, он-то и затащил Панина после войны в свою квартиру, можно сказать, насильно: у Панина тогда никакого жилья не было. И Владимир Евгеньевич так и остался здесь, до сих пор спал на раскладушке – она и сейчас, сложенная, стояла между столом и подоконником. Сколько ни уговаривала его хозяйка квартиры перебраться в другие комнаты, опустевшие, он отказывался.
Через несколько месяцев я стал завсегдатаем в их квартире и понял: Наталья Дмитриевна была, пожалуй, единственным человеком, которого Панин и в самом деле побаивался. Хотя никогда и ничего она ему не выговаривала. Она и вообще была немногословна, научилась, должно быть, молчанию у Панина. Но дом вела, несмотря на свои семь десятков лет, с неукоснительной точностью, и когда Панин опаздывал к ужину или по рассеянности вешал полотенце не на тот крючок, оставляла тарелку с едой, накрытой бумажными салфетками, на столе, полотенце прятала в аккуратный тючок с грязным бельем, а сама закрывалась в своей комнате и на стук Панина не отвечала.
Лишь однажды при мне она произнесла фразу, все объяснившую:
– Удивительно умел Виктор Николаевич ценить чужой труд. Даже если это был неблагодарный труд домашней работницы. – И, вздохнув печально, подошла к большой фотографии, висевшей в простенке между окнами столовой, бережно притронулась кончиками пальцев к ее аккуратной окантовке.
С фотографии на нас строго взглянул худой, красивый мужчина в накрахмаленной рубашке с довоенным галстуком-«бабочкой»: Виктор Николаевич – покойный муж Натальи Дмитриевны, друг Панина.
Панин потупился. Лицо его залилось краской, как у напроказившего мальчишки. Резко повернувшись, он ушел в свою комнатенку и минут пятнадцать еще пытался править срочную корректуру своей статьи, а потом раздраженно бросил ручку на стол и сказал:
– Я – в город. Хотите со мной?
«В город» – оказалось на улицу Горького, а потом к Никитским воротам и еще куда-то: Панин обошел несколько кондитерских, покорно выстаивая в очередях, пока не разыскал эклеры с заварным кремом («Нынешние, с маргарином, что ли, этим, Наталья Дмитриевна не ест», – пояснил он мне) и не купил букет прекрасных роз. Вернувшись, он все это оставил на столе в столовой и, успокоенный, сел работать.
Часом позже, когда я уходил, – через открытую дверь увидел: Наталья Дмитриевна, сидя перед портретом мужа, пьет чай и ест пирожные и вздыхает грустно. Но ест-то с аппетитом. И ни слова больше они с Паниным не сказали друг другу, конфликт уладился с помощью этих эклеров с чудодейственным, «довоенным» заварным кремом.
И такие походы «в город» Панин совершал безропотно и регулярно при малейшей своей промашке.
Но пока-то я ничего этого не знал. Строгий взгляд хозяйки и испуг Панина отнес на свой счет, спросил:
– Мне, наверно, пора?..
Наталья Дмитриевна взглянула на меня, опять поптичьи, как-то сбоку. Глаза ее, карие, живые, стали ласковыми. Вышла, так и не промолвив ни слова. А Панин, взглянув на часы, пояснил:
– Мы опоздали к чаю, – и протянул мне чашку.
То ли пауза в разговоре помогла ему успокоиться, то ли необходимость эта – потчевать гостя, но первый раз за вечер он заговорил без вызова, просто – рассказывал:
– Фашистской диктатуре, когда все живое загнано в подполье, вообще свойственны фантасмагории. А быту концлагерному – тем более… Чтобы спасти Корсакова – он был сердечник, – его перебросили в филиал Зеебада. Вам Ронкин говорил?
Я кивнул.
– Ну вот. А филиал этот обслуживал, в частности, железнодорожную станцию: хефтлинги были грузчиками, работали в мастерских, расчищали пути, ну, мало ли!.. И Корсаков в том числе. А начальником станции был человек фантастический. Хорст Цием. В первую мировую войну он был ранен и попал в плен, в России.
А тут – революция, братание на фронтах. Цием, пока мотался по госпиталям, многое увидел, понял и уж в гражданской-то войне сражался в Красной Армии – против Колчака. Чуть ли не у Чапаева, не помню точно.
Но на Южном Урале в дни отступления его снова ранили, и в какой-то станице его спрятала от белого казачья девушка, хромоножка от рождения, невзрачная.
Говорят, только и было у нее красивого – глаза да русая коса до пояса. И смелость – отчаянная… Станица – из богатых. Чуть не все мужики – у Колчака, и все у всех на виду. Цием не мог ходить: перебило ногу. Девушка несколько месяцев прятала его на чердаке, кормила, выхаживала, пока не пришли наши… Не знаю, по любви или из благодарности Цием на ней женился и увез с собой. Но сперва – в Москву. Там он был участником конгресса III Интернационала, а всем делегатам его, между прочим, подарили значки: серп и молот, барельеф Ленина. А потом они вместе уехали в Германию. Оба хромые, но жили неплохо: двое детей, дом, хозяйство…
Цием – смышленый парень. Из мастеровых выбился в начальники станции. Коммунистом он не был, но тот значок, участника конгресса, с Лениным, хранил всю жизнь, как память о самом значительном событии своей жизни. И при Гитлере сохранил. И показал его однажды Корсакову, который вышел на него, наверно, не случайно.
Я взглянул на Панина вопросительно, и он счел нужным пояснить:
– Все связи в подполье были законспирированы.
Что-то я тогда знал, мне положенное, что-то расспросил потом – у друзей, а многое теперь уж не узнать… Да вы пейте чай! Еще налить?
Чай был крепкий. Раньше я пил такой, пожалуй, только на Севере – чифирёк. Голова от него сладко покруживалась. Впрочем, ей и без того было от чего кружиться.
– С помощью Циема, – продолжал рассказывать Панин, – хефтлингам многое удалось сделать: сыпали в буксы песок, сцепляли вагоны так, чтобы через три перегона состав разорвался, доставали кое-какие харчи и даже нескольким нашим устроили побег: в крытых вагонах с сеном, из тех, что шли на восток. Заранее устраивали там тайничок, Цием туда хлеб, воду прятал…
Двоим, я знаю, удалось добраться до партизан в Польше. Мог бы так же бежать и Корсаков. Но Цием предпочитал иметь дело только с ним, и Корсаков остался.
На это нелегко ему было решиться… Не знаю, если б не его пример, так и я… Ну, не важно!
Панин помолчал, позвенькал ложечкой в пустой чашке. А когда заговорил, голос его тоже наполнился фарфоровым, сухим звоном:
– Ну вот. Американцы подошли к Зеебаду километров на триста и встали. К лагерю подогнали эсэсовцев.
А мы готовы были поднять восстание. Тут все сошлось:
быть или не быть. И то ли нервы у Циема не выдержали, то ли он откуда-то узнал, что его должны взять, но однажды утром Цием, на свой страх и риск, открытым текстом по железнодорожной рации – стояла там аварийная рация – передал американцам: спасайте лагерь, жизнь заключенных в опасности! Так и осталось неясным, дошли ли его сигналы по назначению… Взяли не только Циема, но и жену, детей, увезли в город, в гестапо. И там – пытали. Можно представить, что пережил в те дни Корсаков. Цием и эта несчастная русская женщина-хромоножка были для него… Да что говорить! Вот тогда-то он и потребовал встречи с Токаревым. Наверно, решил: единственная возможность спасти Циема – поднять восстание.
Панин умолк. Смотрел в окно, отвернувшись от меня.
Солнце давно погасло. Снег на куполах церкви стал таким же серым, как волосы Владимира Евгеньевича, лицо.
– И что с Циемом? – спросил я.
– Замучили всех: и его, и жену, и детей. До смерти.
– А Токарев знал о его аресте?
– Знал. Иначе бы и на встречу с Корсаковым не пошел, – глухо проговорил он. – Корсаков, верно, не ангел. А все же… Мне лично иное кажется непонятным: что с ним произошло в карцере? Почему, когда весь лагерь выгнали на «тотенвег», охранники оставили его там? Забыли?.. Они ничего не забывали.
Опять он замолчал надолго.
– Владимир Евгеньевич, как вам кажется, – спросил я тихо, – вот теперь, задним число рассуждая: семья Циема и семьсот человек, отправленных с риском для жизни в транспорте в Бухенвальд, и «тотенвег» – не слишком ли все это дорогая цена? Осталось в живых, как я читал, восемьсот человек? И побоялись рискнуть, пролить кровь? Но не пролили ли ее больше, отменив восстание?
– Да вы что? – вдруг вспылил он. Я никак не ожидал такой его реакции. – Что вы из лагерников делаете, – тут он запнулся на мгновенье и вспомнил, должно быть, мой прежний рассказ, – Трубецких каких-то! Это он пролить кровь боялся, хотя Сенатская площадь – не лагерный плац! – Панин даже встал из-за стола и шагнул ко мне. – Побоялись риска?.. Путаетесь вы! Риск – это хоть один шанс выжить. А тут… Да ведь, даже когда отправляли транспорт в Бухенвальд, о риске речи не шло: отправляли на смерть. Было ясно: в Бухенвальде всех с колес – прямо в печь. И отправили. Пролили кровь сознательно. Кровью этих семисот откупились от восстания, потому что вовсе бессмысленно оно было!
И между прочим, смерть этим… отосланным, – с трудом выговорил он, – досталась страшнее, чем в крематории.
Этих семьсот – первый транспорт из Зеебада – в Бухенвальде тогда не приняли: там тоже зрело восстание, американцы шли к Веймару, и охранники в лагере не знали, как от своих хефтлингов избавиться – не успевали жечь в крематории. Потому-то и погнали семьсот зеебадовцев вместе с несколькими тысячами бухенвальдцев в одном эшелоне – в Дахау… Об этом уже писали.
После секундного колебания Панин повернулся резко к книжной полке, которая тянулась вдоль всей стены, мгновенно нашел и выдернул толстый том, мелькнула надпись на корешке – «Бухенвальд», и тут же, как привычное, раскрыл нужную страницу, протянул книгу мне.
– Вот. Читайте… Читайте!
«Служивший тогда священником в местечке Айха форм Вальд (в 15 километрах к северо-западу от Пассау) Иоганн Бергман, ныне декан в Симбахе на Инне, передал нам следующий потрясающий рассказ очевидца:

«В ночь с 19 на 20 апреля 1945 года, после полуночи, я услышал сильную стрельбу, доносившуюся со стороны вокзала Наммеринга. Громко трещали автоматы. Одновременно в тишине раздался грохот многочисленных железнодорожных вагонов, передвигавшихся по запасным путям. Ночь была тихая, в небе – ни одного самолета, не было также никаких оснований предполагать, что здесь начались военные действия. На следующее утро люди рассказывали, что на вокзал Наммеринга прибыл транспорт с заключенными. Сначала я подумал, что это – военнопленные. Но затем стали говорить, что это были заключенные из концентрационного лагеря Бухенвальд. Потом сообщили, что в 5 минутах ходьбы от Наммеринга, в заброшенной каменоломне сжигают трупы, и действительно, из-за леска все время поднимался дым.
Стрельба несколько раз с большими перерывами возобновлялась, и по этому поводу люди рассказывали, будто каждый раз там расстреливали заключенных. Говорили, что транспорт охраняется эсэсовскими солдатами, которыми командует офицер.
Для того чтобы лично выяснить, что же в этих слухах соответствует истине, а так же из-за того, что совесть требовала от меня, здешнего священника, чтобы в случае действительной необходимости я оказал помощь, если можно было чем-то помочь, я отправился в Наммеринг, находившийся на расстоянии 2,5 километра.
Там я увидел, что даже самые нелепые слухи подтвердились. Предыдущей ночью на вокзал Наммеринга из концентрационного лагеря Бухенвальд прибыл транспорт, состоявший из 40 железнодорожных вагонов.
Из Бухенвальда он вышел 7 апреля. Число заключенных в нем при отправке составляло 4480 человек. Примерно 4000 из них, по-видимому, прибыли в Наммеринг еще живыми. Работники вокзала сообщили мне, что несколько вагонов были наполнены трупами, которые и сжигались в вышеупомянутой каменоломне».

Это невозможно было читать подряд, без перебоя.
Я взглянул украдкой поверх книги. Панин сидел, отвернувшись к окну. В стекле отсвечивали желтые блики электролампы, а за ним – черная мгла. Плечи Панина сгорбились. Что-то в нем было сейчас от корсаковского мальчишки.

«На самом вокзале моим глазам представилось страшное зрелище. На железнодорожное полотно выходили тощие, высохшие до костей фигуры. Один вагон, наполненный трупами, как раз в этот момент разгружали. Мертвых людей, как поленья, бросали на дроги, реквизированные у окрестных крестьян. Некоторые умерли или были убиты уже много дней назад. Связки частей тела у них уже ослабли, и то там, то тут можно было видеть то ногу, то руку или голову, отделенные от тела. Кровь, трупная жидкость и экскременты просачивались сквозь пол вагона. На рельсах валялись комки запекшейся крови убитых или застреленных людей.
Я посетил затем также и место, где сжигали трупы, и увидел, что там сооружены колосники из железнодорожных рельсов, положенных на большие камни, под которыми оставлено место для костра. На этих колосниках в тот момент как раз лежало примерно 20 трупов, которые буквально жарились на них, потому что никаких вспомогательных средств вроде керосина и т. п. уже не было. Около 150 трупов, предназначенных для сожжения, были свалены в кучу как попало, словно выгруженные дрова.
Я попытался связаться с начальником транспорта, и это мне с трудом удалось. Когда я спросил, почему расстреляно так много заключенных, мне ответили, что эти люди с голоду напали на надзирателей и их пришлось за это наказать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я