Положительные эмоции магазин Wodolei.ru
– И никакая она не дура. Нельзя так о жене... Таня – умная, милая, обаятельная женщина. Обаяние – дар куда больший, чем красота. Это чистая душа просвечивает.
Нет, отец Анатолий нисколько не переменился со студенческих лет, все так же бушевала в нем природа, и если раньше он отдавался страстям полностью, то теперь священец терпеливо боролся с ними, каждый день каялся и молился, просил у Бога сил, чтобы не ослабнуть. В этой слабости, в этой многогрешности, кою священник пытался обороть, наверное, и крылась сила отца Анатолия, притягивавшая прихожан. Под ризой билось живое человеческое сердце, не закованное в малопонятные догматы. Он был как все, но прислоненный отчего-то к Божьим устам, а значит, особенный в чем-то. «Бог хоть и струнит батюшку, но принимает его и, наверное, радуется детишкам, посеянным по земле-матери». – Так рассуждал я, оправдывая старого знакомца.
Татьяна сидела, выпрямившись, проглотив аршин, и не сводила с гостя восторженно-наивного взгляда: ведь не в церкви батюшка, отстраненный, в сияющих ризах, а на дому, и совсем, оказывается, другой, похожий на пасхальный кулич, источающий мед и патоку... Ямочки на ее щеках налились розовой водицей смущения. Женщина навряд ли слышала Катузова и, зная его спористый сварливый характер, сегодня не окорачивала мужа, потому как сладить с ним сил бы не нашлось, да и напрасно потрачивать короткое время. Мне даже показалось, что Татьяна забыла, зачем зазван в дом батюшка... Надо было помочь хозяйке сменить разговор, но Катузов все застолье перенимал на себя. Он как-то скоро наквасился, словно бы затем и пришел в дом священник, чтобы составить ему компанию, меня Катузов, наверное, не принимал в расчет.
– Какая душа у портнихи? О чем говорите? Душе-то надобно гореть и парить, а тут нужна задница широкая, чтобы сидеть, – вскричал Катузов, открывая новую бутылку. – Бабье дело – шить, а наше – пороть, пороть и еще раз пороть. Танчура, разве не так? – Илья залпом выпил бокал, икнул, вдруг посинел всем лицом. – Дурдом какой-то, – пробормотал заплетающимся языком и сронил голову на стол. Все это случилось в какую-то секунду. Татьяна только передернула плечами.
– Илья прежде так не пил, – соболезнующе сказал я о Катузове, как говорят о покойниках.
– Значит, грех запивает, – вдруг сказал отец Анатолий.
– О чем вы? Какой грех? – испуганно спросила Татьяна.
– Ну я не знаю, какой. Может, убил кого... Шучу, шучу, – натянуто засмеялся священник и настороженно оглянулся на дверь. – Я не следователь и объяснить не берусь... Но так пьют люди отчаянные, обреченные и на ком несносимый грех.
Татьяна как-то вдруг съежилась и торопливо увела разговор в сторону:
– Скажите, это разве так плохо, одевать людей, обшивать по вкусу, наряжать, украшать жизнь? Она такая серая, наша жизнь, и такая короткая. – Грустный голос ее натянулся и зазвенел. Упругие ресницы сполошливо затрепетали, и в глазах замельтешила солнечная пыль. – Я только нынче поняла, какая она короткая. Не успеешь опамятоваться, скрутить узелки и петельки, представить узор, а уж вязать-то и некогда. Крышкой по лбу хлоп... Может, со всеми так? А не только со мною? Сочиняем будущее покрасивше, как в сказках, выкраиваем, сшиваем, не жалея времени, а носить-то и нельзя. Иль не по плечу получилась жизнь, иль один срам... Я с детства мечтала стать портнихою, не расставалась с иголкой. Значит – не судьба... Только чучалки мне и рады. Человек предполагает, а Бог располагает... Зачем жизнь раскручивать, если в один прекрасный день крышкой по лбу хлоп...
– Ну что вы, Танюша, такое говорите? Зачем потухать, еще не разгоревшись? – елейным булькающим голоском пожурил батюшка. Мясистые щеки его тоже пылали огнем, только ясным и чистым; такой румянец бывает лишь у младенцев и стеснительных людей. – Вам ли горевать с вашей-то красотою и талантом... Вы бы почаще в зеркало гляделись. Зеркало вам многое подскажет и объяснит. И невидимое станет видимым, и ускользающее – существенным... Павел Петрович, вы же психолог с именем, взяли бы шефство, объяснили нашей Танечке.
Я смутился, мне почудилась в словах священника двусмысленность: с одной стороны – тонкая огорашивающая издевка (дескать, я блудня и кот), а с другой – неожиданно сладкий для сердца намек, подталкивающий к решительному делу; этот толстый искуситель заталкивал меня в грех да еще и подглядывал с любопытством, как я буду захлебываться в той роковой трясине вместе с потерянной женщиной. Я взглянул на батюшку исподобья, маслянистые глаза его искрились от внутреннего смеха. И внезапно подумал, чего прежде не приходило в голову: а куда же, в какую кладовую священник устраивает исповеди паствы, они же не вытрясаются прочь, как из дырявого мешка, не просеиваются по качеству и пользе, но все оседают в душе и должны найти безмолвного надежного приюта, чтобы не выскользнуть одним часом из-под надзора и не ускочить по ветру к чужим ушам и устам. Это же, наверное, так тяжко хранить тысячи тайн, быть невольным поверенным в чужой судьбе и доверителем...
– Я-то, может быть, и взял бы шефство, да муж подумает некрасиво...
– И ничего он не подумает, – вдруг подыграла Татьяна. – За Илью давно рюмка думает... Павел Петрович, вы же знаете, что я на вас молюсь. И почему женщины не видят, какой вы необыкновенный. Вам бы в жены рембрандтовскую женщину, всю в складочках, жаркую, как пуховая перина, и огромную, как двухдверный платяной шкаф... А может, у вас и была такая? Признайтесь, как на исповеди.
– Вы опять за свое?.. И отчего вы взяли, что я необыкновенный. С огнем играете, Татьяна Федоровна... Ну что я делать-то буду с языческой бабой? Ей ведь слона подай, а не чуланную мышь. Ей квартира нужна, а не моя нора. Ей циклоп нужен, чтобы перекидывал с ладони на ладонь и притяпывал как ком теста, а не вяленая инфантильная вобла. Я заплутаюсь в этих складочках и пещерицах, и жена через неделю меня возненавидит. Вы этого хотите? Уж лучше я буду догрызать свой заплесневелый сухарик, который всегда сыщется для беззубого старичка.
– Ой-ой, нашелся мне старичок... Ведь не плохого желаю... Мышцы можно подкачать, квартиру расширить. Тут ведь главное – любовь. Любви ни в ком не-ту-у, милый Павел Петрович, тратить себя не хотите на другого человека. Выпить все соки – это да, тут мы мастера. – Голос ее зазвенел, натянулся и на самых верхах дал петуха. Татьяна весь пыл увещеваний тратила на своего мужа, словно бы сейчас, при батюшке, и решила образумить, но Катузов мирно посапывал, туго охапив руками лицо, виделся лишь горбышок загривка и курча рассыпавшихся тугих волос. И вся ее досада на свою житейскую нескладицу невольно доставалась мне. Это она, пигалица, учила меня, как жить, и я покорно слушал, перенимал на сердце чужую застоявшуюся боль. – Павел Петрович, любимая-то женщина весит с пушинку, ее можно носить на руках, как Дюймовочку. Вы не пробовали полюбить безумно, будто в последний раз?.. Чтобы вдребезги, словно полететь к земле с двадцатого этажа. А вы попробуйте... – На озеночки наплыла искрящаяся слеза, но смятенная женщина не пожелала скрыть ее.
– Танечка, умоляю, остановитесь, не толкайте в пропасть... Итак ежедень молюсь преподобному Мартемиану, чтобы освободил от плотского жара. – Я с намеком взглянул на батюшку, но тот, откинувшись на спинку стула, играл пальцами, сложенными на громоздком животе, и потемневшие набухшие глаза на разгоревшемся лице походили на две маслины. – Мысленно подпаливаю костер до небес и вхожу в тот огнь, как делали наши староверцы. А вы, Танечка, мне перцу под хвост... За что вы меня так незалюбили?
– Как знаете, – потухшим голосом оборвала разговор Татьяна. Весь пыл ее так же внезапно иссяк, просыпав последние искры. Женщина потухла, замглилась взглядом и сразу выстарилась лицом. – Было бы предложено... Да и кто вас, мужиков, знает? Роетесь в бабах-то... А может, и засохли, как арбузный хвостик, и ничего не хотите... А может, кого и желаете, да опять же и не судьба. И поехал бы мужик на кобылице верхом, да кобылка та лягается. И сел бы на воз, чтобы ноги не мять, да хозяин не пускает... Зьисть-то он зьист, да кто ему дасть... Так, кажется, говорят хохлы? Значит, не судьба, Павел Петрович. Отдыхать вам в студеной постели...
– Ну что вы, Танечка, запричитали, – вдруг сердито оборвал отец Анатолий, до сей поры добродушно молчавший, и все благодушие сразу слетело с лица. – Носитесь с судьбою как с писаной торбой. Хотите знать? Нет никакой судьбы, а есть финиш. Как жили, с тем и до перевозу... Что нажито душою, то и с собою в торбе... Есть лишь свобода выбора, которую дает Господь наш! Ты по эту сторону или по ту – сам выбирай; В аду гореть или в раю блаженствовать... А в рай-то многие хотят, и вот, миленькие, тужатся, пыхтят, а всем не попасть. Так надо постараться, Танечка, не падать духом, не клевать носом перед каждым бесом, а на шампур его и на зажарку. Пусть шкворчит... Милая моя Танечка, есть число особое, нам неведомое. Падшие ангелы были сброшены Господом с небес в преисподнюю. Сколько их было – никто не знает. Праведники замещают их в раю, и, как только число совпадет с прежним, наступит Страшный Суд.
Катузов мягко посапывал, уткнувшись в стол, но при последних словах отца Анатолия отчаянно застонал, забился в мокром кашле, который часто догоняет перепивших, но так и не проснулся. Татьяна брезгливо поморщилась, отодвинула от широко разоставленных локтей мужа тарелки с закусками.
– Выбор-то больно мал, – возразил я. Что-то неясное пока уязвило меня в словах священника. – Кому хочется в ад? Идиоту? Сатанисту... Я склоняюсь все-таки на сторону хозяйки. Как ни старайся по-своему урядить, а сыщется закавыка, что все намерение и перечеркнет. Вот это и есть судьба... Человек предполагает, а Бог располагает.
– Вы о земном, Павел Петрович... А я о духовном...
– Но они повязаны. Ведь духовное стоит на самых обыденных мелочах, которые надо преодолеть. Иль склониться перед ними, пасть на колени, или хитро объехать, значит, солгать ближнему, обмануть его... Ведь в грубой нашей жизни ничего особенного и не происходит, кроме рождения и смерти, обычный замкнутый биологический круг, и этот-то круг и надо пробежать по совести, не заткнув ее в задний карман. Иль не так?
– Так здесь-то и есть свобода выбора: заткнуть ли совесть в задний карман, как вы выражаетесь, иль поступить по любви и жалости...
Я поначалу оторопел, потеряв мысль, но тут же спохватился.
– Не ловите меня на слове... Это еврейский способ спора. Казуистика и софистика. Затмить явное и главное, но выпятить какую-то безделицу, чтобы спрятать ложь, завернуть ее в цветастый фантик. Если человек совестный, если он искренне верит в Бога, так он не может спрятать совесть в карман, вот в чем корень. Может, и хотел бы порою, да не может. В ком совесть, в том стыд. В ком стыд, в том и честь... Из-за чести раньше стрелялись. Нам не дано знать, откуда взялась в людях совесть, отчего мы так охотно подчиняемся ей и даже жизнь за нее отдаем... Где тут выбор? Когда есть выбор, то человек охотно грешит, безоглядно и бесстрашно.
– Совесть от Бога, чего тут неясного, – самодовольно надувая щеки, ответил отец Анатолий. – Человек переступил ее, пусть временно, и впал в грех. Потом спохватывается и начинает изживать его. Вам ли, профессору психологии, не понятны бездны души? Вот в таком преодолении человек и подходит к финишу. И тут важна последняя стометровка, как ты пробежишь: подставляя соседу ножку иль с распахнутой грудью... И последний станет первым...
– И какой же тут выбор? Греши напропалую, и одним днем Господь все спишет. Вот видите, совесть от Бога, значит, и вообще выбора нет. Он и не нужен, этот соблазн, чтобы верующий человек не заплутал... Да, он может свихнуться, может натворить всяких чудес, но после так страдает, так мучается, ему так стыдно за себя... Так где же тут выбор?
– С вами трудно спорить, – благодушно согласился батюшка и потянулся за бутербродом с красной икрою.
Ел он вкусно, сочно, не чинясь, осыпая розовые зернинки на бороду. И то, как он напитывался плотоядно, меня выбило из колеи. Отец Анатолий вспомнился вдруг с иной стороны, из нашей юности, и утратил свою значительность, плотское выперло наружу и стерло мистическое, благоговейное и поклончивое с личины батюшки, что и вербует нашу душу в церковь, полоняет сполна. Мне бы в эту минуту и остановить спор, чтобы не возжигать в себе раздражения, но постоянное одиночество, нарушенное вдруг гоститвою, взломало плотины молчания, и невесть что тут пролилось из затуманенной, горячечной головы, всего меня обдавая жаром. И не остановить ведь, не перекрыть сразу брешь в запруде.
– Я думаю, свобода выбора есть лишь у атеистов. Атеисты полагают, что Бога нет, что я – пуп вселенной, и этот пупизм позволяет им без душевных терзаний творить все, что угождает их плоти. Надоест гулять и грешить, что-то напугает иль прискучит, он может и к Богу склониться до времени, пока снова не войдетз соблазн. Для таких Бог – лишь пристанище в непогоду, переждать обстоятельства под чьим-то крылом. Ведь многие вообще не могут жить без прикрова, без хозяина над собою. Вот сменилась партийная власть, и они поскочили под Христа, как под царя небесного... И вроде бы искренне... да. Но сразу же давай похваляться верою и всех поучать и проверять в знании догматов, толкать за собою в церковь других из боязни опростоволоситься, остаться вдруг в дураках. У такого сорта людей действительно есть выбор. А если человек пришел в церковь самолично, по зову души, никем не пасомый, с чувством истинного сострадания к несчастным и обостренной совестью, то он окончательно повязывает себя с Богом. Так где тут свобода выбора? Человек сам отбрасывает ее, как земной прах, как дьявольский соблазн. Надо исполнять заповеди, быть в миру угодным Богу, и мечтания о рае отбирают всяческую свободу...
– Но это же твой выбор: пьяница или трезвенник. В Боге или вовне...
– Это на первый взгляд так кажется, что человек волен в своем выборе. Увы, он не может изменить обстоятельства, он повязан судьбою нести именно тот крест, какой назначен ему, исполнять ту службу, которая выпала по доле, он повязан судьбою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Нет, отец Анатолий нисколько не переменился со студенческих лет, все так же бушевала в нем природа, и если раньше он отдавался страстям полностью, то теперь священец терпеливо боролся с ними, каждый день каялся и молился, просил у Бога сил, чтобы не ослабнуть. В этой слабости, в этой многогрешности, кою священник пытался обороть, наверное, и крылась сила отца Анатолия, притягивавшая прихожан. Под ризой билось живое человеческое сердце, не закованное в малопонятные догматы. Он был как все, но прислоненный отчего-то к Божьим устам, а значит, особенный в чем-то. «Бог хоть и струнит батюшку, но принимает его и, наверное, радуется детишкам, посеянным по земле-матери». – Так рассуждал я, оправдывая старого знакомца.
Татьяна сидела, выпрямившись, проглотив аршин, и не сводила с гостя восторженно-наивного взгляда: ведь не в церкви батюшка, отстраненный, в сияющих ризах, а на дому, и совсем, оказывается, другой, похожий на пасхальный кулич, источающий мед и патоку... Ямочки на ее щеках налились розовой водицей смущения. Женщина навряд ли слышала Катузова и, зная его спористый сварливый характер, сегодня не окорачивала мужа, потому как сладить с ним сил бы не нашлось, да и напрасно потрачивать короткое время. Мне даже показалось, что Татьяна забыла, зачем зазван в дом батюшка... Надо было помочь хозяйке сменить разговор, но Катузов все застолье перенимал на себя. Он как-то скоро наквасился, словно бы затем и пришел в дом священник, чтобы составить ему компанию, меня Катузов, наверное, не принимал в расчет.
– Какая душа у портнихи? О чем говорите? Душе-то надобно гореть и парить, а тут нужна задница широкая, чтобы сидеть, – вскричал Катузов, открывая новую бутылку. – Бабье дело – шить, а наше – пороть, пороть и еще раз пороть. Танчура, разве не так? – Илья залпом выпил бокал, икнул, вдруг посинел всем лицом. – Дурдом какой-то, – пробормотал заплетающимся языком и сронил голову на стол. Все это случилось в какую-то секунду. Татьяна только передернула плечами.
– Илья прежде так не пил, – соболезнующе сказал я о Катузове, как говорят о покойниках.
– Значит, грех запивает, – вдруг сказал отец Анатолий.
– О чем вы? Какой грех? – испуганно спросила Татьяна.
– Ну я не знаю, какой. Может, убил кого... Шучу, шучу, – натянуто засмеялся священник и настороженно оглянулся на дверь. – Я не следователь и объяснить не берусь... Но так пьют люди отчаянные, обреченные и на ком несносимый грех.
Татьяна как-то вдруг съежилась и торопливо увела разговор в сторону:
– Скажите, это разве так плохо, одевать людей, обшивать по вкусу, наряжать, украшать жизнь? Она такая серая, наша жизнь, и такая короткая. – Грустный голос ее натянулся и зазвенел. Упругие ресницы сполошливо затрепетали, и в глазах замельтешила солнечная пыль. – Я только нынче поняла, какая она короткая. Не успеешь опамятоваться, скрутить узелки и петельки, представить узор, а уж вязать-то и некогда. Крышкой по лбу хлоп... Может, со всеми так? А не только со мною? Сочиняем будущее покрасивше, как в сказках, выкраиваем, сшиваем, не жалея времени, а носить-то и нельзя. Иль не по плечу получилась жизнь, иль один срам... Я с детства мечтала стать портнихою, не расставалась с иголкой. Значит – не судьба... Только чучалки мне и рады. Человек предполагает, а Бог располагает... Зачем жизнь раскручивать, если в один прекрасный день крышкой по лбу хлоп...
– Ну что вы, Танюша, такое говорите? Зачем потухать, еще не разгоревшись? – елейным булькающим голоском пожурил батюшка. Мясистые щеки его тоже пылали огнем, только ясным и чистым; такой румянец бывает лишь у младенцев и стеснительных людей. – Вам ли горевать с вашей-то красотою и талантом... Вы бы почаще в зеркало гляделись. Зеркало вам многое подскажет и объяснит. И невидимое станет видимым, и ускользающее – существенным... Павел Петрович, вы же психолог с именем, взяли бы шефство, объяснили нашей Танечке.
Я смутился, мне почудилась в словах священника двусмысленность: с одной стороны – тонкая огорашивающая издевка (дескать, я блудня и кот), а с другой – неожиданно сладкий для сердца намек, подталкивающий к решительному делу; этот толстый искуситель заталкивал меня в грех да еще и подглядывал с любопытством, как я буду захлебываться в той роковой трясине вместе с потерянной женщиной. Я взглянул на батюшку исподобья, маслянистые глаза его искрились от внутреннего смеха. И внезапно подумал, чего прежде не приходило в голову: а куда же, в какую кладовую священник устраивает исповеди паствы, они же не вытрясаются прочь, как из дырявого мешка, не просеиваются по качеству и пользе, но все оседают в душе и должны найти безмолвного надежного приюта, чтобы не выскользнуть одним часом из-под надзора и не ускочить по ветру к чужим ушам и устам. Это же, наверное, так тяжко хранить тысячи тайн, быть невольным поверенным в чужой судьбе и доверителем...
– Я-то, может быть, и взял бы шефство, да муж подумает некрасиво...
– И ничего он не подумает, – вдруг подыграла Татьяна. – За Илью давно рюмка думает... Павел Петрович, вы же знаете, что я на вас молюсь. И почему женщины не видят, какой вы необыкновенный. Вам бы в жены рембрандтовскую женщину, всю в складочках, жаркую, как пуховая перина, и огромную, как двухдверный платяной шкаф... А может, у вас и была такая? Признайтесь, как на исповеди.
– Вы опять за свое?.. И отчего вы взяли, что я необыкновенный. С огнем играете, Татьяна Федоровна... Ну что я делать-то буду с языческой бабой? Ей ведь слона подай, а не чуланную мышь. Ей квартира нужна, а не моя нора. Ей циклоп нужен, чтобы перекидывал с ладони на ладонь и притяпывал как ком теста, а не вяленая инфантильная вобла. Я заплутаюсь в этих складочках и пещерицах, и жена через неделю меня возненавидит. Вы этого хотите? Уж лучше я буду догрызать свой заплесневелый сухарик, который всегда сыщется для беззубого старичка.
– Ой-ой, нашелся мне старичок... Ведь не плохого желаю... Мышцы можно подкачать, квартиру расширить. Тут ведь главное – любовь. Любви ни в ком не-ту-у, милый Павел Петрович, тратить себя не хотите на другого человека. Выпить все соки – это да, тут мы мастера. – Голос ее зазвенел, натянулся и на самых верхах дал петуха. Татьяна весь пыл увещеваний тратила на своего мужа, словно бы сейчас, при батюшке, и решила образумить, но Катузов мирно посапывал, туго охапив руками лицо, виделся лишь горбышок загривка и курча рассыпавшихся тугих волос. И вся ее досада на свою житейскую нескладицу невольно доставалась мне. Это она, пигалица, учила меня, как жить, и я покорно слушал, перенимал на сердце чужую застоявшуюся боль. – Павел Петрович, любимая-то женщина весит с пушинку, ее можно носить на руках, как Дюймовочку. Вы не пробовали полюбить безумно, будто в последний раз?.. Чтобы вдребезги, словно полететь к земле с двадцатого этажа. А вы попробуйте... – На озеночки наплыла искрящаяся слеза, но смятенная женщина не пожелала скрыть ее.
– Танечка, умоляю, остановитесь, не толкайте в пропасть... Итак ежедень молюсь преподобному Мартемиану, чтобы освободил от плотского жара. – Я с намеком взглянул на батюшку, но тот, откинувшись на спинку стула, играл пальцами, сложенными на громоздком животе, и потемневшие набухшие глаза на разгоревшемся лице походили на две маслины. – Мысленно подпаливаю костер до небес и вхожу в тот огнь, как делали наши староверцы. А вы, Танечка, мне перцу под хвост... За что вы меня так незалюбили?
– Как знаете, – потухшим голосом оборвала разговор Татьяна. Весь пыл ее так же внезапно иссяк, просыпав последние искры. Женщина потухла, замглилась взглядом и сразу выстарилась лицом. – Было бы предложено... Да и кто вас, мужиков, знает? Роетесь в бабах-то... А может, и засохли, как арбузный хвостик, и ничего не хотите... А может, кого и желаете, да опять же и не судьба. И поехал бы мужик на кобылице верхом, да кобылка та лягается. И сел бы на воз, чтобы ноги не мять, да хозяин не пускает... Зьисть-то он зьист, да кто ему дасть... Так, кажется, говорят хохлы? Значит, не судьба, Павел Петрович. Отдыхать вам в студеной постели...
– Ну что вы, Танечка, запричитали, – вдруг сердито оборвал отец Анатолий, до сей поры добродушно молчавший, и все благодушие сразу слетело с лица. – Носитесь с судьбою как с писаной торбой. Хотите знать? Нет никакой судьбы, а есть финиш. Как жили, с тем и до перевозу... Что нажито душою, то и с собою в торбе... Есть лишь свобода выбора, которую дает Господь наш! Ты по эту сторону или по ту – сам выбирай; В аду гореть или в раю блаженствовать... А в рай-то многие хотят, и вот, миленькие, тужатся, пыхтят, а всем не попасть. Так надо постараться, Танечка, не падать духом, не клевать носом перед каждым бесом, а на шампур его и на зажарку. Пусть шкворчит... Милая моя Танечка, есть число особое, нам неведомое. Падшие ангелы были сброшены Господом с небес в преисподнюю. Сколько их было – никто не знает. Праведники замещают их в раю, и, как только число совпадет с прежним, наступит Страшный Суд.
Катузов мягко посапывал, уткнувшись в стол, но при последних словах отца Анатолия отчаянно застонал, забился в мокром кашле, который часто догоняет перепивших, но так и не проснулся. Татьяна брезгливо поморщилась, отодвинула от широко разоставленных локтей мужа тарелки с закусками.
– Выбор-то больно мал, – возразил я. Что-то неясное пока уязвило меня в словах священника. – Кому хочется в ад? Идиоту? Сатанисту... Я склоняюсь все-таки на сторону хозяйки. Как ни старайся по-своему урядить, а сыщется закавыка, что все намерение и перечеркнет. Вот это и есть судьба... Человек предполагает, а Бог располагает.
– Вы о земном, Павел Петрович... А я о духовном...
– Но они повязаны. Ведь духовное стоит на самых обыденных мелочах, которые надо преодолеть. Иль склониться перед ними, пасть на колени, или хитро объехать, значит, солгать ближнему, обмануть его... Ведь в грубой нашей жизни ничего особенного и не происходит, кроме рождения и смерти, обычный замкнутый биологический круг, и этот-то круг и надо пробежать по совести, не заткнув ее в задний карман. Иль не так?
– Так здесь-то и есть свобода выбора: заткнуть ли совесть в задний карман, как вы выражаетесь, иль поступить по любви и жалости...
Я поначалу оторопел, потеряв мысль, но тут же спохватился.
– Не ловите меня на слове... Это еврейский способ спора. Казуистика и софистика. Затмить явное и главное, но выпятить какую-то безделицу, чтобы спрятать ложь, завернуть ее в цветастый фантик. Если человек совестный, если он искренне верит в Бога, так он не может спрятать совесть в карман, вот в чем корень. Может, и хотел бы порою, да не может. В ком совесть, в том стыд. В ком стыд, в том и честь... Из-за чести раньше стрелялись. Нам не дано знать, откуда взялась в людях совесть, отчего мы так охотно подчиняемся ей и даже жизнь за нее отдаем... Где тут выбор? Когда есть выбор, то человек охотно грешит, безоглядно и бесстрашно.
– Совесть от Бога, чего тут неясного, – самодовольно надувая щеки, ответил отец Анатолий. – Человек переступил ее, пусть временно, и впал в грех. Потом спохватывается и начинает изживать его. Вам ли, профессору психологии, не понятны бездны души? Вот в таком преодолении человек и подходит к финишу. И тут важна последняя стометровка, как ты пробежишь: подставляя соседу ножку иль с распахнутой грудью... И последний станет первым...
– И какой же тут выбор? Греши напропалую, и одним днем Господь все спишет. Вот видите, совесть от Бога, значит, и вообще выбора нет. Он и не нужен, этот соблазн, чтобы верующий человек не заплутал... Да, он может свихнуться, может натворить всяких чудес, но после так страдает, так мучается, ему так стыдно за себя... Так где же тут выбор?
– С вами трудно спорить, – благодушно согласился батюшка и потянулся за бутербродом с красной икрою.
Ел он вкусно, сочно, не чинясь, осыпая розовые зернинки на бороду. И то, как он напитывался плотоядно, меня выбило из колеи. Отец Анатолий вспомнился вдруг с иной стороны, из нашей юности, и утратил свою значительность, плотское выперло наружу и стерло мистическое, благоговейное и поклончивое с личины батюшки, что и вербует нашу душу в церковь, полоняет сполна. Мне бы в эту минуту и остановить спор, чтобы не возжигать в себе раздражения, но постоянное одиночество, нарушенное вдруг гоститвою, взломало плотины молчания, и невесть что тут пролилось из затуманенной, горячечной головы, всего меня обдавая жаром. И не остановить ведь, не перекрыть сразу брешь в запруде.
– Я думаю, свобода выбора есть лишь у атеистов. Атеисты полагают, что Бога нет, что я – пуп вселенной, и этот пупизм позволяет им без душевных терзаний творить все, что угождает их плоти. Надоест гулять и грешить, что-то напугает иль прискучит, он может и к Богу склониться до времени, пока снова не войдетз соблазн. Для таких Бог – лишь пристанище в непогоду, переждать обстоятельства под чьим-то крылом. Ведь многие вообще не могут жить без прикрова, без хозяина над собою. Вот сменилась партийная власть, и они поскочили под Христа, как под царя небесного... И вроде бы искренне... да. Но сразу же давай похваляться верою и всех поучать и проверять в знании догматов, толкать за собою в церковь других из боязни опростоволоситься, остаться вдруг в дураках. У такого сорта людей действительно есть выбор. А если человек пришел в церковь самолично, по зову души, никем не пасомый, с чувством истинного сострадания к несчастным и обостренной совестью, то он окончательно повязывает себя с Богом. Так где тут свобода выбора? Человек сам отбрасывает ее, как земной прах, как дьявольский соблазн. Надо исполнять заповеди, быть в миру угодным Богу, и мечтания о рае отбирают всяческую свободу...
– Но это же твой выбор: пьяница или трезвенник. В Боге или вовне...
– Это на первый взгляд так кажется, что человек волен в своем выборе. Увы, он не может изменить обстоятельства, он повязан судьбою нести именно тот крест, какой назначен ему, исполнять ту службу, которая выпала по доле, он повязан судьбою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90