унитаз санита люкс
Я бы всех вас заслал в химчистку, вывесил на просушку на солнышко, а к власти призвал бы варягов: володейте нами... Видите ли, ему Поликушку жалко... Боже мой, Боже мой! – Катузов театрально всплеснул руками, и острый кадык мелькнул под кожею, как поплавок под мелкой речной быстриною.
– Кого вас-то? Кого?..
– А всех колбасников-коммуняк. Обещали рая, а настроили лагерей... И снова вы, везде вы, партейные, и снова кругом лагеря нищеты и колбаса для простого народа, в которой нет мяса, но есть немецкая синтетическая вата и финская туалетная бумага. И снова прежние крики о благоденствии, – словно и не было бархатной демократической революции и босс Ельцин не влезал на танк, превозмогая дикое похмелье и одышку, одним глазом кося на убежище в Белом доме, а другим – на приоткрытые двери в американском посольстве... Прав кудрявый Немцов, хоть и туповат, но с наглецой и напором. Весь мир должен принадлежать деловым людям, кто знает, в натуре, как отделить желток от белка, не взламывая яйца... А вам, колбасникам, обязательно надо сначала все раздолбать, отнять и поделить. – Катузов говорил всполошливо, напористо и зло, жена же с любопытством и недоверием смотрела снизу вверх на извивистые тонкие губы, на ядовитую ухмылку, на впалые щеки, будто скроенные из солдатской кирзы.
– Ты что, анархист? – спросила Татьяна с издевкою.
– Нудист с трехцветным покрасом, – неулыбчиво ответил Катузов. – Когда приду к власти, всех заставлю ходить голыми, в первую очередь Черномырдина, Хромушина и т.д. Только взглянул на человека, и сразу понятно, кто он и на что годен. За зебры – и на солнышко на просушку... В одежде вроде бы демократ, а раздень его – сплошь красный!
Мне стало жаль Катузова. Он был из породы неудачников, с тяжелой хворью на душе и потому тайно боящийся Бога. Илья завидовал мне даже за то, что я с такой легкостью распрощался с былым благополучием, находя в добровольном заточении утешение и замену тленным земным почестям... Значит, я в изнурительных гонках по жизни опередил Катузова на целый круг, и ему уже никогда не догнать меня в этом мире... Только от одной этой мысли сойдешь с ума. Ведь сначала ему предстоит насытить гордыню, а после пренебречь ею. И потому Катузов презирал меня, находя хоть в этом утешение.
– Ты говоришь зло и не по адресу. Ты меня с кем-то перепутал, Катузов...
– И ни с кем я тебя не спутал, Хромушин. Зря ты задаешься, профессор без кафедры, пиковый туз без колоды. Тебя выкинули из игры, как засаленную меченую карту. И сейчас ты интересен лишь советским потертым бабам из бывшего профкома и месткома, которые живот носят на бандаже, а груди в авоське... Ха-ха... Рубенсовским женщинам с целлюдитом на жирных ляжках и отвислым гузном. Им ты можешь заливать байки, старым б..., которые охотно давали мужикам из чистого патриотизма.
– Ну почему же... Смешно сказать, но это было достижением социализма: сбегаться только по любви... Давай о женщинах после поговорим, хорошо? И зря ты, Илья, злишься на меня. Разве я тебя в чем-то заел? Обещал и обманул? Ты пригласил на поминки, и я пришел. Хотя и через силу... Хвалиться не буду, но вот и тебе, Катузов, я был нужен. Я вызвался помочь – и помог, а сейчас ты на меня льешь помои... Но я и не жду от тебя благодарности. К чему слова. Может, я в чем-то действительно не прав, так прости, пожалуйста... Давай исходить из житейского правила: добрый сосед – лучше плохой родни. Поликушка вас любил и, значит, было за что, – гибко подольстил я Катузову, чтобы снять в разговоре вздорный накал, угнетающий меня. Надо было немедленно уйти из гостей, а я зачем-то тянул время и покорно принимал брань.
Татьяна поняла мое милосердие, пришла на помощь, воскликнула:
– Папа, налей всем. И не пей, пожалуйста, один. Я Поликарпу Ивановичу в благодарность за его доброту сшила великолепный костюм из натуральной английской шерсти, и в нем он отлетит в райские кущи... Жаль, не успел поносить. А ты, Илья, не смейся надо мною. Ангелы, что присматривают за нами, – это бывшие дббрые люди... Но их нельзя сердить... Они могут отступиться от нас.
Катузов оказался за столом напротив меня и, уставя мне в висок граненую рюмку, неуступчиво продолжал злословить, словно бы решил окончательно допечь меня.
– Я на одном фуршете познакомился с академиком... Юрий Константинович Фарафонов. Такой милый, смешной огрызок прошлого с клювом старого умирающего грифа и злоотточенными коготками. Вдруг оказался вашим другом. Он странно отрекомендовал вас. Хромушин, говорит, это рыцарь без тела и дела... Я поначалу не понял, а сейчас дошло. Как точно подмечено... Вы инфернальный тип нереального бесплотного тела, то бишь кочующий во времени, докучающий всем призрак.
Знаете, ваш тип подробно описал Максим Горький в «Климе Самгине». Тип человека без тела и дела... Вы вечно чем-то недовольны, плачетесь и ноете, непрестанно жалеете себя и рубите сук, на котором сидите, чтобы, упавши и потерев шишку на темечке, с досады тут же приступить к разрушительной работе. И так без устали во все времена... И потому вы ненавидите тех, кто вкалывает и мечтает заработать... Вам плохо, когда другим плохо, но еще хуже, когда кому-то хорошо... Вы плачете, жалея весь белый свет, и в тоже время изничтожаете его... Потому что вас поперли, выставили за дверь. Нас прищемили, и вам больно. Вот вы и ноете на весь белый свет, корчите из себя борца за справедливость. Думаете, я совсем дурак и ничего не смыслю?
– Да нет... Может, и не совсем... – Я невольно отплатил Катузову той же монетою, задев за живое. Меня ударили по щеке, и я не смирился, не подставил готовно другую, но мелко отомстил. – Ваша беда в том, что вы хотите большего, чем дает вам судьба. Вы забываете, что у подножия любого счастия покоятся невинные кости... А завидовать – грех, большой грех. Катузов, почему бы вам не продать душу дьяволу? Раз – и готово, и все сразу при вас: деньги, чины, власть, успех, только успевай пригребать лопатой да не смотри назад, чтобы не ослепнуть... Оглянешься, и сокровища твои сразу превратятся в потухшие уголья. Но подумай, как страшно будет умирать. Ведь с собой не заберешь состояние, дворцы, Канары, любовниц, утехи, золото...
– Ой не пугайте... Ради бога, не пугайте. Не бросайтесь красивыми словами. Да лучше хоть что-то оставить за собою – дачку, машину, столовое серебро, золотишко, счет в банке, чем всю жизнь не иметь ничего, кроме пауков в углу, тараканов на кухне и мышей за унитазом... Эх, кто бы позарился на мою душу! А то бы и продал!.. Грабить – так банк, спать – так с королевой... Но как?.. Легче верблюду пролезть в игольное ушко... Там же три круга обороны. К агро-мад-ной куче денег разве припустят со стороны? Стервы, прикрылись бронею, не взорвать. Ужом разве, сквозь двери спальни. – Катузов нехорошо засмеялся, осклабился, выставив щетинистый подбородок вперед.
– И неужели бы ты продал душу? Илья, что ты сказал, опомнись! – охнула Татьяна и от страха обронила на пол вилку. От неожиданности все вздрогнули, на улице потемнело, нависшая туча спрятала солнечный зрак. В форточку повеяло сквозняком.
– А что... и продал бы! – Катузов обвел застолье победительным взглядом. – Как два пальца об асфальт... Да-да, продал бы... Трус не играет в хоккей. Одинова, братцы, живем, и только на земле. Почему Адам с бабой своей бежали из рая? Чуете? Если бы хорошо жилось, то не поскочили бы на землю... Ведь небо – это мираж, пустота, мрак и стужа. И если есть на самом деле Бог, то он правит не в небе, а на земле, где-нибудь в горах, может, на Гималаях иль в Тибете. И рай был когда-то на земле, а Бог был в нем управителем. Потому люди и ползут на вершины, чтобы поговорить с Богом и выведать... Товарищ Бог, можно вас на два слова? – Катузов, ерничая, поклонился тарелке с едою и хихикнул. – Хоть на три, булдак, если не окаменеешь! – провещал Катузов грохочущим басом...
– Если все с попущения Господа, то почему и не предположить, что это Он и попустил бежать Адама и Еву из рая, – нашелся я, сказав первое, что пришло на ум.
– Ну да... Гнать-то было не с руки. Из ребра одну чахоточную скучную бабенку, похожую на свинку, едва сообразил, а мужику баб-то мно-га-а надо... Целый дивизион! – Катузов торжествующе развел руки, будто собрался охапить и взять под свой прислон всех тоскующих женщин Дерибасовской улицы. – И тогда сказал Господь: «Плодитесь сами, а я умываю руки!..» И Адам взялся строгать, и плотничать, и ковать, а Ева – покрякивать и рожать...
– Илья, очнись! Что ты такое мелешь непотребное? Это же твои отец и мать. – Татьяна звякнула вилкою по бокалу, чтобы оборвать ужасные речи мужа.
– Таня, не пугайся... Илья шутит... Обычный вариант расколотого сознания. Им обладают многие нынешние демократы. Хочется всего и сразу. И в Бога не верят, но боятся Его. Надкусили власти, слизали сверху сладкое, а внутри-то горько. Ой, горько-о! Ворошиться надо, людьми двигать, латать дыры. Вдруг и отвечать придется, в конце концов, пусть и не перед Вышним судом, над которым смеются, так перед земным. Вот южнокорейский диктатор расстрелял студентов, а нынче и его подвели под вышку. Ельцин спалил безвинных русских людей в Белом доме под музыку «семь сорок», а теперь и ему не спится... Прямо по Пушкину: «Все мальчики кровавые в глазах». Не дурак, знает, что когда-нибудь призовут к ответу. Сколько ни лобызайся с патриархом, а срок-то грянет. Никакие земные власти не дадут верных индульгенций на вечные времена... И однажды возвестит вещий голос: «Встань, несчастный! Суд идет!» Отсюда на душе постоянный страх, а вдруг позвонят в дверь трое в макинтошах от Татьяны Кутюрье; вот и снятся плохие сны с обязательным побегом в никуда сквозь развалины. Так что не шути, Катузов, над святыми истинами, столь дорогими для многих...
– Я не шучу, Хромушин. И не заливай моей бабе баки, когда я возле. Я не мастак пудрить мозги и дурачить. Я прямой человек, как палка... сырокопченой колбасы. Но я всю землю сквозь прошел, подошвы стер до дыр и бездельных людей не терплю. Раздвоенными нас сделали вы, когда строили всеобщее счастие на одной шестой суши, но каждый тайно хотел ухватить хоть капельку счастия лишь для себя... Хоть с чайную ложку, но сегодня, пока молодой.
– А сейчас не то же ли самое? Строите счастье за чужой счет, идя по трупам.
– И то, да не то... Каждый когда-нибудь сдохнет и превратится в падаль... Прежде мечтали лишь о счастии перехватить рублик от аванса до получки. А сейчас строим благополучие для себя своими руками, не оглядываясь на чужого дядю и его подачки, за которые надо заплатить свободой. Заметил? Две большие разницы... Раньше мы жили как в монастыре: нас заставляли быть порядочными, а мы упирались, выли от скуки, душа хотела развратца. Но скрывали, строили из себя невинных агнцев. – Катузов довольно рассмеялся. Может, он издевался над нами, а мы наивно принимали его злые слова за чистую монету. – А дозволили – и многим сразу захотелось... Заметил? Многим... Больше секса! Потому что внутри каждый из нас сволочь. Вот этот порядок по мне. Порядок вольного выбора... Хочешь стать сволочью – будь им! А по старику чего плакать?.. Он пожил свое, он добровольно заступил место новой поросли. Он молодец! Да и кто бы его стал убивать? У тебя, Танчура, мозги набекрень. И чего тебе взбрендило? Предположим: три таблетки клофелина в чай – и нет Поликушки, спекся гриб...
Татьяна бросила подозрительный взгляд, и Катузов осекся.
– Я сказал: предположим... И что ты, Танька, по-волчьи на меня смотришь? Я лишь сказал: предположим... Разве кто-нибудь убивал старика? Я хоть и не Раскольников, но куда проще топором... Стоило ли тратиться на таблетки? Да нет, пожалуй, я крови боюсь: она везде оставляет следы... Поликушка умер, потому что все свое выпил и съел. Да и надоел нам порядком, Танчура. Разве не так?
Признание Катузова ошарашило всех.
Зулус понуро ковырялся в тарелке, не поднимая глаз: последние слова Катузова словно бы придавили мужика к стулу, он сгорбился, обвял в плечах.
– Я тебе такое не говорила... Еще подобное сболтнешь, и я уйду! – взвизгнула Татьяна, ресницы сполошливо затрепетали. – Уйду навсегда! Ты понял меня?
Я подумал: Катузов скажет; де, и катись колбаской по Малой Спасской. Ведь появился повод окончательно развести семейные мосты. Но Катузов вдруг пошел на попятную:
– Ну пошутил я, пошутил. Уж и пошутить нельзя, да?
Мне вдруг стало жаль Катузова: в нем я увидел себя прежнего, одинокого, стоящего на перепутье в ненастный день, но с громадным самомнением и геростратовым комплексом. А кто многого хочет, тот, рано или поздно, как и я, попадает впросак. Каждый решает за себя и платит по своим счетам, и нечего свои скорби перекладывать на чужие плечи. В этом некоторая зыбкость православного понятия: покайся – и простится... То самое игольное ушко, сквозь которое пролезает страшный грех убийства и блуда. Может, и простится Господом, но улучшится ли сам кающийся? – это вопрос особый и непознаваемый... Потому и призывают двуличные, ныне стоящие у власти, покаяться публично, чтобы мы готовы были грешить с новой, безжалостной душою. А коли покаяться всем публично, то как бы привязать себя к стае злоумышленных людей, готовых к любой подлости... Господи, если кроется за Катузовым вина, так пусть и несет добровольно, молча эту торбу и бьется лбом под иконою, если приспичит его душе. А я не следователь, чтобы припирать человека к стенке.
– Танечка, успокойтесь... У вас тонкая, нежная душа, и не надо водить ее по краю пропасти, вдруг споткнетесь и уроните. Она и разобьется... Поликушка, наверное, вас очень любил, – виноватясь, сказал я, словно бы это я внес смуту в поминальный день своей неуживчивостью и готовностью к сваре. – Мы все вроде бы хотим в рай, а живем так, будто собираемся в ад. – Я уловил взглядом, как несогласно вздернул головою Катузов, и торопливо закончил: – Нет, я никого не обвиняю. И я, конечно, такой же, как и все. И я!.. – Я неожиданно вскрикнул жалконько, с подвизгом, по-ослиному, и невольно смягчил дух застолья.
Все посветлели.
Катузов попритух, примирительно засмеялся и вдруг отступился от меня. Зулус, позабыв стол, обсасывал копченую ляжку Буша, сплевывая синтетические костки в тарелку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
– Кого вас-то? Кого?..
– А всех колбасников-коммуняк. Обещали рая, а настроили лагерей... И снова вы, везде вы, партейные, и снова кругом лагеря нищеты и колбаса для простого народа, в которой нет мяса, но есть немецкая синтетическая вата и финская туалетная бумага. И снова прежние крики о благоденствии, – словно и не было бархатной демократической революции и босс Ельцин не влезал на танк, превозмогая дикое похмелье и одышку, одним глазом кося на убежище в Белом доме, а другим – на приоткрытые двери в американском посольстве... Прав кудрявый Немцов, хоть и туповат, но с наглецой и напором. Весь мир должен принадлежать деловым людям, кто знает, в натуре, как отделить желток от белка, не взламывая яйца... А вам, колбасникам, обязательно надо сначала все раздолбать, отнять и поделить. – Катузов говорил всполошливо, напористо и зло, жена же с любопытством и недоверием смотрела снизу вверх на извивистые тонкие губы, на ядовитую ухмылку, на впалые щеки, будто скроенные из солдатской кирзы.
– Ты что, анархист? – спросила Татьяна с издевкою.
– Нудист с трехцветным покрасом, – неулыбчиво ответил Катузов. – Когда приду к власти, всех заставлю ходить голыми, в первую очередь Черномырдина, Хромушина и т.д. Только взглянул на человека, и сразу понятно, кто он и на что годен. За зебры – и на солнышко на просушку... В одежде вроде бы демократ, а раздень его – сплошь красный!
Мне стало жаль Катузова. Он был из породы неудачников, с тяжелой хворью на душе и потому тайно боящийся Бога. Илья завидовал мне даже за то, что я с такой легкостью распрощался с былым благополучием, находя в добровольном заточении утешение и замену тленным земным почестям... Значит, я в изнурительных гонках по жизни опередил Катузова на целый круг, и ему уже никогда не догнать меня в этом мире... Только от одной этой мысли сойдешь с ума. Ведь сначала ему предстоит насытить гордыню, а после пренебречь ею. И потому Катузов презирал меня, находя хоть в этом утешение.
– Ты говоришь зло и не по адресу. Ты меня с кем-то перепутал, Катузов...
– И ни с кем я тебя не спутал, Хромушин. Зря ты задаешься, профессор без кафедры, пиковый туз без колоды. Тебя выкинули из игры, как засаленную меченую карту. И сейчас ты интересен лишь советским потертым бабам из бывшего профкома и месткома, которые живот носят на бандаже, а груди в авоське... Ха-ха... Рубенсовским женщинам с целлюдитом на жирных ляжках и отвислым гузном. Им ты можешь заливать байки, старым б..., которые охотно давали мужикам из чистого патриотизма.
– Ну почему же... Смешно сказать, но это было достижением социализма: сбегаться только по любви... Давай о женщинах после поговорим, хорошо? И зря ты, Илья, злишься на меня. Разве я тебя в чем-то заел? Обещал и обманул? Ты пригласил на поминки, и я пришел. Хотя и через силу... Хвалиться не буду, но вот и тебе, Катузов, я был нужен. Я вызвался помочь – и помог, а сейчас ты на меня льешь помои... Но я и не жду от тебя благодарности. К чему слова. Может, я в чем-то действительно не прав, так прости, пожалуйста... Давай исходить из житейского правила: добрый сосед – лучше плохой родни. Поликушка вас любил и, значит, было за что, – гибко подольстил я Катузову, чтобы снять в разговоре вздорный накал, угнетающий меня. Надо было немедленно уйти из гостей, а я зачем-то тянул время и покорно принимал брань.
Татьяна поняла мое милосердие, пришла на помощь, воскликнула:
– Папа, налей всем. И не пей, пожалуйста, один. Я Поликарпу Ивановичу в благодарность за его доброту сшила великолепный костюм из натуральной английской шерсти, и в нем он отлетит в райские кущи... Жаль, не успел поносить. А ты, Илья, не смейся надо мною. Ангелы, что присматривают за нами, – это бывшие дббрые люди... Но их нельзя сердить... Они могут отступиться от нас.
Катузов оказался за столом напротив меня и, уставя мне в висок граненую рюмку, неуступчиво продолжал злословить, словно бы решил окончательно допечь меня.
– Я на одном фуршете познакомился с академиком... Юрий Константинович Фарафонов. Такой милый, смешной огрызок прошлого с клювом старого умирающего грифа и злоотточенными коготками. Вдруг оказался вашим другом. Он странно отрекомендовал вас. Хромушин, говорит, это рыцарь без тела и дела... Я поначалу не понял, а сейчас дошло. Как точно подмечено... Вы инфернальный тип нереального бесплотного тела, то бишь кочующий во времени, докучающий всем призрак.
Знаете, ваш тип подробно описал Максим Горький в «Климе Самгине». Тип человека без тела и дела... Вы вечно чем-то недовольны, плачетесь и ноете, непрестанно жалеете себя и рубите сук, на котором сидите, чтобы, упавши и потерев шишку на темечке, с досады тут же приступить к разрушительной работе. И так без устали во все времена... И потому вы ненавидите тех, кто вкалывает и мечтает заработать... Вам плохо, когда другим плохо, но еще хуже, когда кому-то хорошо... Вы плачете, жалея весь белый свет, и в тоже время изничтожаете его... Потому что вас поперли, выставили за дверь. Нас прищемили, и вам больно. Вот вы и ноете на весь белый свет, корчите из себя борца за справедливость. Думаете, я совсем дурак и ничего не смыслю?
– Да нет... Может, и не совсем... – Я невольно отплатил Катузову той же монетою, задев за живое. Меня ударили по щеке, и я не смирился, не подставил готовно другую, но мелко отомстил. – Ваша беда в том, что вы хотите большего, чем дает вам судьба. Вы забываете, что у подножия любого счастия покоятся невинные кости... А завидовать – грех, большой грех. Катузов, почему бы вам не продать душу дьяволу? Раз – и готово, и все сразу при вас: деньги, чины, власть, успех, только успевай пригребать лопатой да не смотри назад, чтобы не ослепнуть... Оглянешься, и сокровища твои сразу превратятся в потухшие уголья. Но подумай, как страшно будет умирать. Ведь с собой не заберешь состояние, дворцы, Канары, любовниц, утехи, золото...
– Ой не пугайте... Ради бога, не пугайте. Не бросайтесь красивыми словами. Да лучше хоть что-то оставить за собою – дачку, машину, столовое серебро, золотишко, счет в банке, чем всю жизнь не иметь ничего, кроме пауков в углу, тараканов на кухне и мышей за унитазом... Эх, кто бы позарился на мою душу! А то бы и продал!.. Грабить – так банк, спать – так с королевой... Но как?.. Легче верблюду пролезть в игольное ушко... Там же три круга обороны. К агро-мад-ной куче денег разве припустят со стороны? Стервы, прикрылись бронею, не взорвать. Ужом разве, сквозь двери спальни. – Катузов нехорошо засмеялся, осклабился, выставив щетинистый подбородок вперед.
– И неужели бы ты продал душу? Илья, что ты сказал, опомнись! – охнула Татьяна и от страха обронила на пол вилку. От неожиданности все вздрогнули, на улице потемнело, нависшая туча спрятала солнечный зрак. В форточку повеяло сквозняком.
– А что... и продал бы! – Катузов обвел застолье победительным взглядом. – Как два пальца об асфальт... Да-да, продал бы... Трус не играет в хоккей. Одинова, братцы, живем, и только на земле. Почему Адам с бабой своей бежали из рая? Чуете? Если бы хорошо жилось, то не поскочили бы на землю... Ведь небо – это мираж, пустота, мрак и стужа. И если есть на самом деле Бог, то он правит не в небе, а на земле, где-нибудь в горах, может, на Гималаях иль в Тибете. И рай был когда-то на земле, а Бог был в нем управителем. Потому люди и ползут на вершины, чтобы поговорить с Богом и выведать... Товарищ Бог, можно вас на два слова? – Катузов, ерничая, поклонился тарелке с едою и хихикнул. – Хоть на три, булдак, если не окаменеешь! – провещал Катузов грохочущим басом...
– Если все с попущения Господа, то почему и не предположить, что это Он и попустил бежать Адама и Еву из рая, – нашелся я, сказав первое, что пришло на ум.
– Ну да... Гнать-то было не с руки. Из ребра одну чахоточную скучную бабенку, похожую на свинку, едва сообразил, а мужику баб-то мно-га-а надо... Целый дивизион! – Катузов торжествующе развел руки, будто собрался охапить и взять под свой прислон всех тоскующих женщин Дерибасовской улицы. – И тогда сказал Господь: «Плодитесь сами, а я умываю руки!..» И Адам взялся строгать, и плотничать, и ковать, а Ева – покрякивать и рожать...
– Илья, очнись! Что ты такое мелешь непотребное? Это же твои отец и мать. – Татьяна звякнула вилкою по бокалу, чтобы оборвать ужасные речи мужа.
– Таня, не пугайся... Илья шутит... Обычный вариант расколотого сознания. Им обладают многие нынешние демократы. Хочется всего и сразу. И в Бога не верят, но боятся Его. Надкусили власти, слизали сверху сладкое, а внутри-то горько. Ой, горько-о! Ворошиться надо, людьми двигать, латать дыры. Вдруг и отвечать придется, в конце концов, пусть и не перед Вышним судом, над которым смеются, так перед земным. Вот южнокорейский диктатор расстрелял студентов, а нынче и его подвели под вышку. Ельцин спалил безвинных русских людей в Белом доме под музыку «семь сорок», а теперь и ему не спится... Прямо по Пушкину: «Все мальчики кровавые в глазах». Не дурак, знает, что когда-нибудь призовут к ответу. Сколько ни лобызайся с патриархом, а срок-то грянет. Никакие земные власти не дадут верных индульгенций на вечные времена... И однажды возвестит вещий голос: «Встань, несчастный! Суд идет!» Отсюда на душе постоянный страх, а вдруг позвонят в дверь трое в макинтошах от Татьяны Кутюрье; вот и снятся плохие сны с обязательным побегом в никуда сквозь развалины. Так что не шути, Катузов, над святыми истинами, столь дорогими для многих...
– Я не шучу, Хромушин. И не заливай моей бабе баки, когда я возле. Я не мастак пудрить мозги и дурачить. Я прямой человек, как палка... сырокопченой колбасы. Но я всю землю сквозь прошел, подошвы стер до дыр и бездельных людей не терплю. Раздвоенными нас сделали вы, когда строили всеобщее счастие на одной шестой суши, но каждый тайно хотел ухватить хоть капельку счастия лишь для себя... Хоть с чайную ложку, но сегодня, пока молодой.
– А сейчас не то же ли самое? Строите счастье за чужой счет, идя по трупам.
– И то, да не то... Каждый когда-нибудь сдохнет и превратится в падаль... Прежде мечтали лишь о счастии перехватить рублик от аванса до получки. А сейчас строим благополучие для себя своими руками, не оглядываясь на чужого дядю и его подачки, за которые надо заплатить свободой. Заметил? Две большие разницы... Раньше мы жили как в монастыре: нас заставляли быть порядочными, а мы упирались, выли от скуки, душа хотела развратца. Но скрывали, строили из себя невинных агнцев. – Катузов довольно рассмеялся. Может, он издевался над нами, а мы наивно принимали его злые слова за чистую монету. – А дозволили – и многим сразу захотелось... Заметил? Многим... Больше секса! Потому что внутри каждый из нас сволочь. Вот этот порядок по мне. Порядок вольного выбора... Хочешь стать сволочью – будь им! А по старику чего плакать?.. Он пожил свое, он добровольно заступил место новой поросли. Он молодец! Да и кто бы его стал убивать? У тебя, Танчура, мозги набекрень. И чего тебе взбрендило? Предположим: три таблетки клофелина в чай – и нет Поликушки, спекся гриб...
Татьяна бросила подозрительный взгляд, и Катузов осекся.
– Я сказал: предположим... И что ты, Танька, по-волчьи на меня смотришь? Я лишь сказал: предположим... Разве кто-нибудь убивал старика? Я хоть и не Раскольников, но куда проще топором... Стоило ли тратиться на таблетки? Да нет, пожалуй, я крови боюсь: она везде оставляет следы... Поликушка умер, потому что все свое выпил и съел. Да и надоел нам порядком, Танчура. Разве не так?
Признание Катузова ошарашило всех.
Зулус понуро ковырялся в тарелке, не поднимая глаз: последние слова Катузова словно бы придавили мужика к стулу, он сгорбился, обвял в плечах.
– Я тебе такое не говорила... Еще подобное сболтнешь, и я уйду! – взвизгнула Татьяна, ресницы сполошливо затрепетали. – Уйду навсегда! Ты понял меня?
Я подумал: Катузов скажет; де, и катись колбаской по Малой Спасской. Ведь появился повод окончательно развести семейные мосты. Но Катузов вдруг пошел на попятную:
– Ну пошутил я, пошутил. Уж и пошутить нельзя, да?
Мне вдруг стало жаль Катузова: в нем я увидел себя прежнего, одинокого, стоящего на перепутье в ненастный день, но с громадным самомнением и геростратовым комплексом. А кто многого хочет, тот, рано или поздно, как и я, попадает впросак. Каждый решает за себя и платит по своим счетам, и нечего свои скорби перекладывать на чужие плечи. В этом некоторая зыбкость православного понятия: покайся – и простится... То самое игольное ушко, сквозь которое пролезает страшный грех убийства и блуда. Может, и простится Господом, но улучшится ли сам кающийся? – это вопрос особый и непознаваемый... Потому и призывают двуличные, ныне стоящие у власти, покаяться публично, чтобы мы готовы были грешить с новой, безжалостной душою. А коли покаяться всем публично, то как бы привязать себя к стае злоумышленных людей, готовых к любой подлости... Господи, если кроется за Катузовым вина, так пусть и несет добровольно, молча эту торбу и бьется лбом под иконою, если приспичит его душе. А я не следователь, чтобы припирать человека к стенке.
– Танечка, успокойтесь... У вас тонкая, нежная душа, и не надо водить ее по краю пропасти, вдруг споткнетесь и уроните. Она и разобьется... Поликушка, наверное, вас очень любил, – виноватясь, сказал я, словно бы это я внес смуту в поминальный день своей неуживчивостью и готовностью к сваре. – Мы все вроде бы хотим в рай, а живем так, будто собираемся в ад. – Я уловил взглядом, как несогласно вздернул головою Катузов, и торопливо закончил: – Нет, я никого не обвиняю. И я, конечно, такой же, как и все. И я!.. – Я неожиданно вскрикнул жалконько, с подвизгом, по-ослиному, и невольно смягчил дух застолья.
Все посветлели.
Катузов попритух, примирительно засмеялся и вдруг отступился от меня. Зулус, позабыв стол, обсасывал копченую ляжку Буша, сплевывая синтетические костки в тарелку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90