https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/70x90cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У братьев хохлов по такому случаю есть присказка: «Зьист-то он зьист, да кто ему дасть». И помнить бы надо эту приговорку каждому, кто при годах, чтобы не опозориться случаем. Но если бес-то в голову, то никакие резоны не помогут, де, проморгал, профукал целую жизнь, оставляя все на будущее, а перед смертью не надышишься...
После утренницы подошел к свечной лавке посмотреть молитвенники да образки, подходящие к случаю, а клирошанка моя уже здесь... Встал сзади, затаив дыхание, и всю запечатлел: от белоснежного с голубою каймою платка и толстой, в руку, поясной косы. Была девица моя вся как свежий груздочек, и пахло-то от моего ангела, как от лесной лужайки. Она, наверное, чувствовала мой досмотр, близоруко вглядываясь на полицы, где стояли свешники и недорогие иконки из блестящей фольги, и потому поеживалась, подергивала нервно узким плечом. Я видел нос с горбинкою и ярко-вишневый, чуть навыкате, глаз и присобранный, с паутинками морщин лобик, желтоватую от поститвы скулу с тонкой кожею, под которой бился голубой родничок. Мне бы хотелось дотронуться до девушки, чтобы убедиться, что она настоящая, не из ваты и папье-маше, дернуть за косу, а потом, извинившись, заговорить, но что-то сдерживало совершить эту нелепость.
Возле, чуть сбоку, стояла начальственная тетка с сухими, в гузку, губами и брыластыми щеками, какие бывали по обыкновению у чиновных партийных служак, которые, потеряв своего земного бога, теперь скинулись под небесного. Она порою взглядывала на меня с подозрением, зло, будто я был какой-то мелкий воришка иль провинившийся школяр. И только я скашлянул, чтобы заговорить с моим ангелом, как тетка сказала скрипуче: «Вы, наверное, забываете, где находитесь?.. Это не бар-ресторан и не публичный дом. Это церковь... Что вы притираетесь к девушке, как вор иль насильник? Нечесаный, небритый, какой-то неумытый весь...» – «Мама, зачем же ты так, Господи... Это же профессор Хромушин...» – «Ничего, пустяки», – торопливо промямлил я, с ужасом ожидая барственных извинений. Тут подошел отец Анатолий, мы с ним дружески обнялись, я прижался к нему, как к спасительному берегу, ощущая его тугой горячий живот, перепоясанный по чреслам широким кожаным поясом. От священника пахло хорошими духами, елеем, ладаном, теплым вином. Он был весь какой-то домашний, семейный. Тетка смотрела на эту сцену с изумленным видом, батюшка небрежно протянул ей пухлую ухоженную руку, и женщина торопливо, благоговейно приникла к ней, всей трепетной душою жаждая спасения и грядущих небесных благ. И тут же священец по-отцовски потрепал русую головенку моей клирошанки, как близкой знакомки, и призадержал широкую ладонь, словно бы внушая через белый плат с голубою каймою свои скрытые от всех желания... Девушка робко, близоруко смотрела на меня из-под руки священника, навряд ли видя чего. У нее были широко расставленные, с рассеянным взглядом глаза, в глубине которых жила неотступная печаль... «Нет, такая в жены не годна», – с облегчением подумал я.
На улице мела завируха, подкидывала щедрыми охапками снег, ставила подле домов крутые ребристые сугробы. Кусты в овраге словно бы накрыты от стужи нагольными тулупами, и сама церковка была празднично принаряжена. Вся Москва нынче забелилась, как бы напялила на себя благостную личину. Снежная крупа с ветром прилетела в лицо, я зажмурился, чувствуя, как усы и бороду одевает ледяная накипь, которую так приятно будет перед зеркалом в прихожей сощипывать с шерсти над губою, сдирать сосульки и морозную чешую, видя, как от щек исходит здоровый румяный жар, а в глазах еще столько молодеческого хмеля, который не в силах заглушить даже долгий пост. «Дурак! Какой же я дурак-то!» – вскричал я навстречу метели и безотчетно засмеялся, радый, что так скоро источилась из сердца дурь, и я весь снова принадлежу Рождеству...
Ну что за блажь настигает вдруг человека, когда в какую-то минуту он готов перекроить свое настоящее и будущее. А в следующую минуту это очарование излетает из головы, как утренний сон, ничего не оставляя по себе, кроме неясных воспоминаний. Чего почудилось мне вдруг? Чего намерещилось? Словно бы колдун очаровал меня, вложил в мозг вместе с ладанным дымом присухи, а сейчас очнулся я, трезво осмотрелся вокруг и, вздохнув облегченно, сказал себе: слава тебе, Господи, что не попустил к новой отраве, ибо человек, склонный легко обманываться, так же легко подпадает и под грех.
Но что-то необычное, наверное, было в моем лице, потому что Марьюшка, приподняв голову с подушки, встревоженно спросила, подслеповато глядя на меня:
– Павлуша, что-то случилось?
– Да так... Вышел из церкви, и вдруг голову вскружило, обнесло, чуть не упал...
– Это с непривычки... Привык брюхо поваживать, оно и берет власть...
– Хорошо обнесло-то, блажно, как с вина. Ветер со снегом и морозец. Родиной опахнуло... Крылья бы такие, чтобы полететь. Иль ковер-самолет. Уселись бы вдвоем. А, мать?
– Не говори так, Паша. А то заплачу... Загнетил ты себя в ледяной дворец и меня увязил. Вот лежу, а кости как свинцом налились, тяже камня... Сочиво бы надо варить, а я лежу, как трухлявая колода. И день-то со снегом – к урожаю, должно... Бывало, мы гадали в Рождество. Занесем, девки, курицу в избу и смотрим, куда побежит: если будет воду пить, то муж – пьяница, если в зеркало поглядит, то говорун будет, если зерно примется клевать, то – богатый. – Марьюшка вдруг замолчала, смежила темные тяжелые веки, словно накрыла заплесневелыми старинными пятаками.
– И ну?..
Не открывая глаз, Марьюшка улыбнулась:
– Ты весь в Петруху, отца твоего... Не язык, а ботало. Бывало, рта не закрывал. Только разве спит когда... Думала, чем он девок завлекал? Да вот этим и брал... Как жизнь-то прокатилася, так я и спохватилася; жила, нет, удивилася, едва не удавилася... Все в работы, нероботью уж не была. Бывало, в девках-то фитилечек в избе горит, едва пышкает, как лампадка. Свету электрического в заводе не было, карасин дорогой, только на праздник когда и заправишь лампу. А все делали, пустого времени не знали. Чтоб руки скламши? – уж нет... Днем со скотиной ухлопаешься да обрядня, дом на плечах, вечером лучину в светец, сидишь, вяжешь кружево допоздна, занавески вышиваешь, шерсть цапаешь. Жили как: все ведь от своих рук, фабричного иль покупного ситчику – разве на сарафан, ну сапожонки иль туфли батя справит на базаре, так бережешь на приданое. Такой воли, как нынче, не знали... Было, братовья много рыбы наловили, поехали в Вологду торговать и меня с собой взяли. Хорошо денег выручили, мне туфли купили. Вот я лежу на возу-то, охраняю, значит, а они приходят с рынка, пьяненькие, конечно, но немного. Так, чуть-чуть. Всю рыбу распродали. И мне туфли в подарок, да. А я уж тогда невестилась. На, говорят, Марьюшка, носи, да нас не позабывай. Вот ведь как... Будто чуяли... Да чего уж... Оба на фронте и погибли на одном году.
Марьюшка вспоминала такое стародавнее, что мне казалось уже сказкою, почти неправдою, и, только по трезвому раздумью как бы очнувшись от долгого сна, я вдруг понимал, что Русь возросла в немереных трудах, которые даже не постичь нынешнему человеку; что шло за обыденку, за каждодневное правило, похожее на монастырское послушание, теперь кажется мукою и нестерпимым страданием, ибо многие вдруг возмечтали о веселье и бесконечном празднике плоти, и если и обращают когда взгляд в историю, то видят себя в ней не крестьянином, иль бедным служкою, иль ремесленником, иль приказчиком, но обязательно потомственным дворянином, княжеским отпрыском иль чиновником не ниже шестого класса и, конечно, при богатом имении, при дворне и больших деньгах.
А ведь нашим предкам работа не казалась в тягость, весь свет жизни они видели лишь в трудах и потому дня не могли провести праздно, сложив руки на коленях, бездумно глядя в окно. Они не знали тоски, ибо сызмала, наученные родителями, блюли лишь одно житейское правило: «Трудись, и жизнь твоя пролетит незаметно».
Мир безо всякой радости вступил в новое летоисчисление. Дребезжащим тусклым голосом, словно угрожали подпалить пятки, президент вяло попрощался со своими подданными, уверенный, что все плачут по его уходе и молят остаться у власти; он не заливался соловьем и, может, впервые не рыкал львом, не угрожал и не страшил, но даже прощения попросил и выронил всепрожигающую горючую слезу, похожую на пылающий угль, которым вскоре устроят новое пожарище... Гордец – человек, фанфарон и честолюбец, сколько сил потратил он, чтобы сесть на власть; лишь из самолюбия, опьянев от той высоты, на которую вознесла его судьба, он в том же хмельном угаре разрубил огромную империю на полти, как домашнюю убоину, словно бы разумея, что со всею обширной землею ему не сладить, а на его долю хватит вполне и российских пространств; и никого же не терпит долго подле себя: ни сильного, ни слабого, ни умного, ни спесивого, но окружил мелкими костистыми зубастыми рыбешками-пираньями, и при первом же сомнении, что придет на ум или нашепчут приближенные, отдает их на съедение жирным котам, которые во множестве поселились во дворце. И вместе с тем, что-то русское живет в натуре и искренне привлекает многих, особенно на первых порах; да, распьянцовская душа и в пьяном бреду может натворить всяческих бед, но и в то же время может вдруг стукнуть кулаком на весь мир, де, ни пяди русской земли не отдам, и с этим горделивым чувством, блестя глазами, ходит по Кремлю и день, и другой, покоряя поступком сердца народа, но после, так же неожиданно, словно бы устыдясь своих решительных слов, потупит взор и блуждает по залам как потерянный, уже полностью отказавшись от искренней вспышки; что-то тираническое, не просто сумасбродное, но бесовское, глубоко угнездилось в нем, ибо ради власти готов рубить головы, как, бывало, казнил стрельцов царь Петр; он с легкостью расстрелял парламент, на что не решилась бы после Гитлера ни одна европейская республика, перед которыми так преклоняется российский президент, и вместе с тем что-то атаманское, безудержно хвастливое будоражит его сердце, когда в подпитии вдруг велит слугам бросить своего письмоводителя, похожего на верблюда, за борт корабля, чтобы украсить гульбу и придать ей куража, а после сам же и поит его из чары, готовый в примирении пустить слезу. Всеми своими повадками Ельцин как бы говорит всему миру: нет, не прост русский человек, и тем более не прост когда уловлен дьяволом и не может шагу ступить без его дозволения... Эх, кабы силу этого человека и его размах пустить бы на доброе дело, так давно бы уже выбралась Россия из бедствий, и верные православные люди не побежали бы с корабля, чтобы не стать участниками великой пагубы... Сила ломает силу; и какая же сила должна была отыскаться в мире, чтобы придавить, обезволить этого человека и отобрать у него царский венец, ради которого он смог переступить через тысячи близких судеб и миллионы отобранных жизней своих подданных, которые когда-то хором славили его и на своих плечах усадили на стул.
И только для моей Марьюшки новая тысяча лет началась безо всякого для нее интереса, нисколько не взволновав ее сознание, словно бы старенькая всегда жила в вечном космическом времени, где не случается никаких сбоев и перемен.
В открытую форточку наносило снежной пылью, ветром выгибало штору, словно в комнату просилось на ночлег живое существо. Но и снег, и ветер были уже иными, податливыми, щекотно-ласковыми, отчего я невольно для себя улыбнулся и подставил лицо, зажмуривая глаза.
– Тебе не холодно? – спросил я Марьюшку.
– Нет-нет, – торопливо остерегла меня мать, будто я собрался запереть ее в душной клети. – Паша, ты не влюбился случаем? Ой, как было бы ладно... Все думаю: на кого оставлю тебя одного? Вернулся из церкви, а глаза как лампадки... Я уж и забыла, когда в храме была. Там, наверное, хорошо? Ну, конечно, хорошо. – И вдруг безо всякого перехода, словно Марьюшка говорила, худо соображая, все, что приходило на ум, воскликнула горячо, с нетерпением в голосе: – Паша, позови батюшку! Позови, милый. Исповедаюсь... Причащуся... Виснут грехи на мне, как кандалы. Дышать тяжко...
– Ты что, мать? Какие у тебя грехи?.. Придумала тоже. Ты – сама святость!..
– Сколько волос на голове, столько и грехов на мне... Волосы тончавые, не счесть... А может, и сколько звезд на небе. И твои грехи все на меня положены.
– Ты не помирать ли собралась? – спросил я усмешливо, пытаясь грустный разговор свести в шутку. Но мать не купилась:
– Да, Пашенька, собралась... Днями отойду. Вот подожду праздника и поеду на родину... Поверни меня, сынок, на другой бок. Устала на спине лежать. Гнетут кости, как камни. Аж сквозь кожу протыкают. Вот сколь весу во мне.
Я вдруг подумал, что моя Марьюшка уже дней с двадцать почти не ест, а если и клюнет по-воробьиному кроху, то сразу жалобится, де, пожадничала и желудку тоскно. Прежде она неустанно бродила по квартире, слонялась из угла в угол, шаркая выступками, будто привидение, говорила, де, старому человеку сидеть нельзя, надо ходить, но вот теперь легла бревном, плотно, без всякой попытки встать, будто так и лежала всегда...
Я присмотрелся к Марьюшке. За эти дни она вся истончала и стала как тень. Скулы на лице вылупились наружу, как речные камни-голыши, едва не протыкая коричневую ссохшуюся кожу, виски провалились, и белесые волосенки над ушами были похожи на плесень, нос заострился клювиком. Я не хотел думать о плохом, отгонял прочь от себя всякие дурные мысли, что мать смертельно больна и я ее вижу последнее время. Надо бы показать врачу, но как вытащить из дому, если мать всегда впоперечку, напротив каждому моему слову, и нет у нее ни малейшего желания путаться с больницами и напрасно переводить деньги на лекарства. Марьюшка постоянно была на ногах. То она мечтала однажды споткнуться на ходу и сразу умереть, то уверяла меня, что обязательно доживет до тех дней, когда появится внук, и она еще понянькает его. Разброд ее желаний вселился и в меня, и всякое недомогание Марьюшки я полагал за каприз иль за временное расстройство здоровья, что часто настигает и молодых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я