https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Куда я уйду от него? запрусь ли? стану ли в стороне?
Но ведь надо же понять, что запереться – значит добровольно обречь себя на нравственное и политическое самоубийство, значит добровольно отказаться от всяких надежд на осуществление идеалов».
Обращаясь во второй половине статьи уже непосредственно к «каплунам будущего» – чистым теоретикам социалистического идеала, Салтыков обсуждает ряд проблем, коренных для его миросозерцания демократа, социалиста, просветителя. И первая из них, волновавшая еще героя его юношеской повести «Противоречия», – отношение грязной действительности настоящего к несомненно имеющему быть, но отдаленному гармоническому будущему, трагический «перерыв», исторически, наверное, весьма длительный промежуток, долгий период, простирающийся между настоящим и будущим. «Между этими двумя крайними пунктами лежит целый путь, который надлежит пройти и который остается неосвещенным». Где тут «посредствующее звено», чем надлежит заполнить «перерыв»? Салтыков отвечает: только одним, только неустанной практической деятельностью, только повседневным будничным делом, «которое необходимо хотя бы для того, чтобы раздавить гидру прошлого».
Геройство чуждо глуповскому миру, миру каплуньего курлыканья. Но и в глуповском мире геройство не только возможно, но и необходимо. В этом геройстве нет ничего яркого, бросающегося в глаза. «Действительное геройство» тут заключается «в упорном и непрерывном раздалбливанье туго уступающей глуповской среды». Тот, кто хочет бороться со злом, должен сам пожить в этом зле. Надо бестрепетно погружаться в самые глубины глуповских омутов – и долбить, долбить. Пусть тому, кто способен на такое «действительное геройство», суждена гибель. «И нет нужды, что для многих из собравшихся на борьбу жизнь будет рядом ошибок, источником падений, а быть может, и конечной гибели: если один из них сотрет главу змия – и того достаточно... Пускай они ошибаются, пускай погибают сотнями и тысячами, но каждый из них может поставить в заслугу себе, что успел определить хотя небольшой признак области неизвестного, но каждый гибелью своей утучнил почву будущего». Пускай они достигли только ближайшей цели, пускай их деятельность представляется призрачной, но бесспорно, что «на развалинах старой истины зреет новое слово, и чем скорее оно зреет, тем скорее выкажется, в свою очередь, и его запоздалость, тем ближе будем мы к идеалам». Так возникает волнующая Салтыкова тема «призраков», которой вскоре будет посвящена специальная статья.
И, пожалуй, самое главное, чем заключает Салтыков свое «последнее сказанье», – это отношение «каплунов будущего» к народным массам. В высокомерном отношении к жизни, в себялюбивой брезгливости мысли, в устранении от «хлама» современности открывается презрение к массе, к ее идеалам и нуждам. Необходима деятельность в массах. Каков должен быть ее характер?
Прежде всего дайте массам «сначала хоть то, что они сами неотложно просят, без чего они жить и дышать не могут, и потом развивайте вашу мысль на досуге. А может быть, массы и без ваших забот, сами похлопочут о дальнейшем воспитании себя? А может быть, это дальнейшее воспитание укажет на формы жизни, совершенно отличные от тех, которые составляют предмет ваших мечтаний и надежд?» В этих словах слышится скептическое отношение к тем утопически-социалистическим идеалам, которые выработаны «людьми убеждения» без учета реальных запросов и реального положения масс.
Сатира «Каплуны» была набрана для майской книжки «Современника» и в корректуре послана Чернышевскому. Революционный демократ-социалист усмотрел в ней мысли, для него неприемлемые, о чем и писал Салтыкову в не дошедшем до нас письме. В это тревожное, напряженное время, время накануне крестьянской революции, а в близости ее Чернышевский был убежден, обличение каплунов будущего и проповедь практической деятельности в недрах самого глуповского мира, представились руководителю «Современника» «уступкой в сфере убеждений» и, кроме того, были, по его мнению, несвоевременными. (Так претензии Чернышевского определил сам Салтыков.) Но, как бы ни расценивал Чернышевский салтыковскую сатиру, ей все равно не дано было дойти до читателя. Все три последних очерка глуповского цикла были запрещены цензурой.
Глава седьмая
ОТ ГОРОДА ГЛУПОВА К «ИСТОРИИ ОДНОГО ГОРОДА»
Деревня... деревня... Чуждый тонкой тургеневской поэтизации природы, Салтыков по-своему, с характерной для него душевной суровостью и, одновременно, эмоциональной глубиной воспринимал мир природы и выразительно, хотя и скупо, давал ему место на страницах своих произведений. Салтыков знал и любил сельский хозяйственный обиход, трудовой крестьянский быт. Он любил и «рваного» русского мужика, глуповского Иванушку, вырабатывал свое особое к нему отношение, совмещавшее в себе сострадание и надежду, горечь и веру.
С давних пор, еще в вятские годы, Салтыкова привлекала мысль обосноваться в деревне, хозяйствовать на земле. В то время это значило – стать помещиком, может быть, в своем же Спас-Углу. Но тогда эта мысль осталась увлекающим и отвлеченным мечтанием и не могла осуществиться. Ссылка и служба повели его совсем другим путем.
Теперь же, когда реформа уничтожила те отношения между помещиком и крестьянином, которые он считал ненормальными и безнравственными, когда он решительно сбрасывал служебную лямку, Салтыков хочет обзавестись имением, где, полный иллюзий, надеется устроить хозяйство на новых основаниях – свободного, вольнонаемного труда. Поначалу он подыскал такое имение под Ярославлем, но потом остановился на подмосковном Витеневе, в тридцати верстах от столицы и в десятке верст от станции Ярославской железной дороги Пушкино.
Январским днем 1862 года он отправился осматривать витеневское имение, купил его (ради этого пришлось залезть в долги) – и был обманут бывшим владельцем. Через много лет, во вступлении к «Убежищу Монрепо», уже расставшись с Витеневым, Салтыков с юмором описал процедуру осмотра и покупки.
«Имение это я приобрел тотчас вслед за уничтожением крепостного права и купил, надо сказать правду, довольно безобразно. Во-первых, осматривал имение зимой, чего никто в мире никогда не делает; во-вторых, напал на продавца-старичка, который в церкви, во время литургии верных, приходил в восторженное состояние, и я поверил этой восторженности. Старичок служил когда-то по провиантскому ведомству и потому был благодушен и гостеприимен. Зазвал меня обедать, накормил настоящим малороссийским борщом и угостил киевской наливкой. Потом сам поехал со мной осматривать усадьбу, где велел сварить суп из курицы и зажарить карасей в сметане, причем говорил: «Курица эта здешняя, караси тоже из здешнего пруда, а в реке, кроме того, водятся язи, окуни и вот этакие лини!» Затем начался осмотр. Выйдя на крыльцо господского дома, он показал пальцем на синеющий вдали лес и сказал: «Вот какой лес продаю! сколько тут дров одних... а?» Повел меня в сенной сарай, дергал и мял в руках сено, словно желая убедить меня в его доброте, и говорил при этом: «Этого сена хватит до нового с излишком, а сено-то какое – овса не нужно!» Повел на мельницу, которая, словно нарочно, была на этот раз в полном ходу, действуя всеми тремя поставами, и говорил: «Здесь сторона хлебная – никогда мельница не стоит! а ежели еще маслобойку и крупорушку устроите, так у вас такая толпа завсегда будет, что и не продерешься!» Сделал вместе со мной по сугробам небольшое путешествие вдоль по реке и говорил: «А река здесь какая – ве-се-ла-я!» И все с молитвой. Скажет, и перекрестится, и зрачками вверх поведет, и губами пошевелит, словно на вся и на всех призывает благословение божие...
Словом сказать, очаровал меня искренностью. И что еще больше мне понравилось: слабых сторон имения не скрыл. «Вот службы – легонькие, это – так! и озимое, по милости подлецов <то есть «вольнонаемных» крестьян-работников>, незасеянное осталось, – это тоже скрыть не могу!» В общем, «произошло нечто вроде сновидения. Только одно, по-видимому, я знал твердо: что положено начало свободному труду, и земля, следовательно, должна будет давать вдесятеро».
Но стоило Салтыкову приступить к хозяйствованию, как «сейчас же обнаружились факты, которые должны были бы самого заспанного человека заставить прийти в себя. А именно: густой и высокий лес, на который... указывал пальцем старичок-продавец, оказался чужой, а <его> лес был низенький и редкий; вместо полных сенных сараев оказались искусно выведенные из сена стенки, за которыми скрывалась пустота; на мельнице помолу обнаружилось мало, да и воды не всегда достаточно; сено на лугах «временем родится», а «временем – нет», да и сено – «с осочкой». Одно вышло справедливо: службы были легонькие, то есть совсем ветхие, а речка, действительно, веселая: излучистая, сверкающая и вся в зеленых берегах».
Кроме того, Салтыков принадлежал именно к тем людям, для которых деревня составляет необходимость – «хотя бы ради связи с прошлым или ради приобретения ясного представления о рваном русском мужике».
Салтыковым владело, при покупке имения, и другое, а именно убеждение, что «всякий человек имеет как бы естественную потребность в своем собственном угле. Там он сосредоточит все заветное, пригретое, приголубленное; туда он придет после изнурительных скитаний по белу свету, чтоб успокоиться от жизненных обид; там он взлелеет своих детей и даст им возможность проникнуться впечатлениями настоящей, ненасурмленной действительности; там он почувствует себя свободным от всяческой подлой зависимости, от заискиваний, от унизительной борьбы за право дышать, говорить, мыслить... Словом сказать, представление об этом собственном угле было всегда до того присуще мне, что когда жить за родительским хребтом сделалось уже неловко <Салтыкову только что исполнилось тридцать шесть лет>, а старое, насиженное гнездо, по воле случая, не дошло до рук <при разделе салтыковских поместий родовое «гнездо» Спас-Угол досталось брату Дмитрию Евграфовичу>, то мысль об обретении нового гнезда начала преследовать меня, так сказать, по пятам...»
И Салтыкову, давно уже городскому жителю, казалось, что он обрел это гнездо в деревне...
Что же представляло собой витеневское имение?
«Приобретенное Салтыковым на имя жены, Елизаветы Аполлоновны, имение состояло из шестисот восьмидесяти десятин земли, «с расположенными на той земле лесами, водами и всякого рода угодьями», «господского дома», водяной мельницы, бумажной фабрики... и разного рода хозяйственных строений и заведений. «Господский дом» был одноэтажный, деревянный, на каменном фундаменте. В доме было двенадцать комнат и большой балкон – по фасаду, обращенному к реке Уче. Сзади дома был сад, переходящий в запущенный («дикий») парк. Недалеко, рядом с мельничной запрудой, находилась светлая березовая роща с мрачным названием «Похоронная». Усадьба находилась в версте от старинного села Витенева, состоявшего из двух десятков домов, церкви и постоялого двора с кабаком. Усадьбу с селом соединяла дорога, обсаженная березами» (С. А. Макашин).
В мае месяце 1862 года Салтыков уехал в Витенево и принялся за устройство вновь приобретенного гнезда.
Здесь с тревогой узнал он об огромных и загадочных петербургских пожарах, уничтоживших целые районы Петербурга, застроенные деревянными домами. Реакционная печать и темное обывательское «общественное» мнение объявили поджигателями злонамеренных студентов-«нигилистов» (кстати, совсем недавно был напечатан роман Тургенева «Отцы и дети»).
Сюда, в Витенево, пришло известие, конечно, больно поразившее Салтыкова, о прекращении на восемь месяцев, с июня, в соответствии с «Временными правилами» о печати, принятыми в мае, журнала Чернышевского за «вредное» направление и, наконец, об аресте в июле самого Чернышевского. Последовали и другие многочисленные аресты (среди арестованных был критик и публицист демократического журнала «Русское слово» Д. И. Писарев).
В хозяйственных заботах прошли лето и осень. Однако, следя за работами на полях, гуляя в старом «диком» парке или бродя по лесу, Салтыков не мог не осмысливать бурные события общественно-политической жизни времени. Он пристально следил за ними, листая страницы «Современной летописи» «Русского вестника», «Петербургских» и «Московских ведомостей», «Нашего времени»...
«1862 год совершил многое: одним он дал крылья, у других таковые сшиб», – сказано Салтыковым в мартовской за 1864 год хронике «Наша общественная жизнь». В событиях и обстоятельствах этого знаменательного года увидел Салтыков границу между противоречивой, многозначной и пестрой «эпохой возрождения», когда на фоне «глуповского распутства», все же складывалось и нечто новое, и прежде всего «сложилась» крестьянская реформа, – и эпохой, когда старое, умирающее и разлагающееся подняло голову, расправило крылья. 1862 год, напротив, «сшиб крылья» «действительному либерализму», «мальчишкам», по терминологии Салтыкова, «нигилистам», по терминологии, распространившейся после тургеневского романа «Отцы и дети». Иначе говоря, сшиб крылья передовому общественному движению. Уже было произнесено слово «реакция».
В августе Некрасов, один из руководителей «Современника», в письме, посланном из Карабихи, где он проводил лето, сетовал на мерзости, которые творятся в журнально-цензурном мире, и потому ему «сильно претит всякая мысль о возобновлении журнала». Однако в ноябре цензурой было разрешено возобновить издание с февраля 1863 года. В ноябре же Салтыков, в соответствии с логикой своего идейного развития, пришел в «Современник» и стал одним из его редакторов и ведущих публицистов. Некрасов уже называл его своим товарищем по редакции журнала. И действительно, Салтыков включился в самую активную работу по редактированию «Современника», в его дела и заботы.
В литературно-журнальных кругах к тому моменту, когда Салтыков стал редактором «Современника», сложился его образ – не столько литератора, сколько либерального, новой складки, правительственного чиновника высокого ранга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я