https://wodolei.ru/catalog/unitazy/francuzskie/
Впрочем, предпочтение Михаила другим детям не было уж чересчур исключительным. Иной раз Ольга Михайловна, всецело поглощенная своими бесконечными и многообразными хозяйственными заботами, созиданием «махинищи» своего крепостного хозяйства, просто забывала о нем, как и о других детях, и с каким-то даже удивлением смотрела, если он попадался на ее пути. Да и Михаил, когда стал старше и нечто понял, видимо, старался избегать встреч с матерью, ведь, как скажет он через полвека, встречи эти, «особенно в нравственном смысле, даже на самых равнодушных людей действовали раздражительно».
Впечатлительность, живость восприятия окружающего, «резвость», «нетерпеливость» маленького «Мишеньки», о которых пишет, например, воспитывавшаяся тогда в Московском Екатерининском институте сестра Надежда родителям в ноябре 1829 года, когда мальчику шел четвертый год, – именно эти детские черты, эти качества ребенка стали предпосылкой будущей очень трудной выработки, «выделки» характера самостоятельного, очень целеустремленного, упорного и стойкого.
Тогда же, в трех-четырехлетнем возрасте, началось и потом продолжалось, естественно, не из-под палки, и обучение Михаила. «Очень рада, – пишет в упомянутом письме Надежда, – узнав, что Мишенька так же послушен и учится азбуке...» Классная комната в спасском доме собирала всех детей Салтыковых, но обучали старших, Михаил же обучался, впитывая и усваивая то, что с трудом и с битьем должны были выдолбить старшие (так он со слуха выучился болтать по-французски и по-немецки). И потому, когда крепостной живописец Павел Соколов в один из дней рождения Михаила (кажется, это было в 1832 году: Мише исполнилось тогда шесть лет) торжественно – предварительно был отслужен молебен – приступил к обучению мальчика грамоте, азбука ему уже была хорошо известна, почему обучение и пошло так успешно и быстро.
Конечно, суровые воспитательные приемы, педагогическая система «битья» коснулась и Михаила. По окончании курса в Екатерининском институте появилась в 1834 году в Спасском старшая сестра Надежда, и ей была поручена подготовка Михаила к поступлению в московский Дворянский институт. Надежда при этом «дралась с таким увлечением, как будто за что-то мстила». Однако к этому времени Михаил, которому исполнилось восемь лет, в сущности, уже не нуждался в учителях; с того момента, когда в нем пробудилось сознание, когда «началась» память, а это произошло, как мы помним, очень рано, он уже проделал большой путь активного самообучения и самовоспитания.
Какие же образы, впечатления, воспоминания могли откладываться в памяти мальчика с того момента, как она началась? Какая работа шла в его голове и сердце?
Раннее воспоминание о жестоком наказании было несомненно мучительным, болезненным, но оно так ярко запечатлелось, наверное, именно потому, что уж очень противоречило ладу первых младенческих лет, проведенных в детской, спальне матери, кабинете отца...
Кругозор мальчика расширялся, он «осваивал» большой салтыковский дом, всю Спасскую усадьбу, выходил в сад и огород.
Вообще, вспоминал Салтыков, небогатые помещичьи усадьбы не отличались в те времена «ни изяществом, ни удобствами». «По большей части они устраивались посреди деревни и непременно в низинке, чтобы зимой теплее было. Это были продолговатые одноэтажные дома, почерневшие от времени, с некрашеными крышами и с старинными окнами, в которых нижние стекла поднимались наверх и подпирались подставкою. В шести-семи комнатах такого четырехугольника ютились иногда очень многочисленные дворянские семьи с целым штатом дворовых девок и лакеев и с наезжавшими гостями. О парках и садах и в помине не было. Обыкновенно впереди дома раскидывался крошечный палисадник, обсаженный стрижеными акациями и наполненный по части цветов барскою спесью, царскими кудрями и бураковыми лилиями. Сзади дома устраивался огород, но и то небольшой, потому что в старину и овощи (кроме капусты) считались пустым и хлопотным делом. Разумеется, у помещиков более зажиточных и усадьбы были обширнее, но общий тип был один, с прибавкою небольшой березовой рощи, в которой свивали гнезда бесчисленные стаи грачей, с утра до вечера наполнявших воздух трескучим стоном». К таким более зажиточным помещикам принадлежали и Салтыковы, и их усадьба в Спас-Углу отличалась от описанного «общего типа» некоторыми барскими прихотями и затеями. «Что касается до усадьбы, в которой я родился и безвыездно прожил до десяти лет, – продолжает вспоминать Салтыков, – то она представляла собой образец так называемой полной чаши. Дом был двухэтажный, с четырьмя мезонинами (собственно говоря, третий этаж, потому что мезонины имели общий коридор, который и сообщал их между собой), просторный и теплый; в нижнем этаже, каменном, помещались мастерские, кладовые и несколько дворовых семей. Верхний этаж и мезонины занимали господа. При доме был разбит довольно большой сад с прорезанными дорожками, окаймленными цветочными рабатками... Но так как в то время существовала нелепая мода подстригать деревья, то тени почти совсем не было, несмотря на то, что кругом всего сада шла прекраснейшая липовая аллея. Несравненно в больших размерах были разведены огороды и ягодный сад, в котором устроены были и оранжереи с теплицами, парниками и грунтовыми сараями. Ягоды и овощи разводились в обширных размерах. Это было полезное, которому в старинной помещичьей среде всегда отдавалось преимущество перед приятным».
Не только плодовый сад илиповые аллеи, не только богатые оранжереи, где разводились даже экзотические персики (за всем этим наблюдал купленный Ольгой Михайловной за большие деньги крепостной садовник), не только обширный огород с ягодами и овощами – к усадьбе принадлежал также большой хозяйственный двор – средоточие экономической жизни салтыковской вотчины. Тут располагались конюшни, коровники, риги, хлебные амбары, кладовые, погреба, кузницы. Жизнь здесь, в особенности летом и осенью, постоянно била ключом, шумела и бурлила – запрягали, распрягали и подковывали лошадей, выгоняли и загоняли скот, ехали возы с сеном и снопами, сушили, молотили и веяли зерно, засыпали его в амбары, погреба заполняли молочными «скопами» (маслом, сметаной, творогом) и всяческими плодами и ягодами из собственного сада и из леса, куда наряжались «брать ягоду» дворовые девки. Здесь стоял круживший голову смешанный запах хорошо высушенного сена, ржаной соломы, лесной земляники и малины, конского и коровьего навоза... Слышались и сливались в удивительную симфонию разнообразнейшие звуки – удары цепов в риге и молота в кузнице, ржание копей, мычание коров, лай дворовых собак, а порой и грозный маменькин окрик, и робкие, а иной раз и дерзкие оправдания и возражения «рабов», и их крики при наказании на конюшне (впрочем, и в этом надо отдать должное Ольге Михайловне, скорая на «ручную расправу», она к наказаниям крестьян «на теле» прибегала в очень редких случаях).
С самых ранних детских лет с любопытством слушал Миша Салтыков каждодневные беседы маменьки со старостой, ее распоряжения по барщинным работам, которые всегда делались «на двое» – на случай хорошей и на случай плохой погоды. Ему полюбились оживленное мельтешение и заботливая сутолока хозяйственного двора, с интересом всматривался он в разнообразные хозяйственные работы, слушал разговоры дворовых и мужиков, каждого из них знал в лицо, любил с ними говорить, расспрашивать.
В пятидесяти саженях (приблизительно ста метрах) от дома находилась церковь Преображения Спасова (отсюда – название села).
С церковными обрядами связаны были первые впечатления мальчика об отце.
Евграф Васильевич Салтыков никогда всерьез не занимался своим в общем-то немудрящим хозяйством (всего около трехсот душ крестьян), главная часть которого находилась в Спас-Углу, а другие села и деревни были разбросаны не только в Тверской, но и в Ярославской, Вологодской, Костромской и даже Тамбовской губерниях.
Когда маленький, еще двухлетний-трехлетний Миша Салтыков попадал в отцовский кабинет, он встречал здесь оригинальную личность, своеобразно воспитанную всей предшествовавшей пятидесятилетней жизнью, всей своей даже несколько странно и оригинально сложившейся жизненной судьбой. По-видимому, уже с молодости этот дворянский недоросль все больше определялся как «человек, лишенный поступков» (если воспользоваться словами его сына, сказанными, правда, по другому поводу). До двадцатипятилетнего возраста его пестовали и обучали «на своем коште» под присмотром маменьки Надежды Ивановны. Правда, за это время он весьма сносно выучился трем иностранным языкам, не говоря уже и о некоторых других «иностранных науках». Выявилась его склонность к литературной (впрочем, вполне дилетантской) деятельности, в особенности – к переводам с немецкого и французского языков (некоторые его переводческие компиляции даже были изданы).
Новый, девятнадцатый век застает Евграфа Васильевича в Петербурге, в доме графа Дмитрия Ивановича Хвостова, известного тогда поэта, как раз в это время служившего обер-прокурором священного Синода (правительственного учреждения, управлявшего православной церковью). Это же были последние годы царствования императора Павла – великого магистра (!) Мальтийского рыцарского ордена иоаннитов, годы странного сочетания российского православия с масонским мистицизмом. Здесь-то мелкопоместный пошехонский дворянин Евграф Васильевич Салтыков каким-то странным образом приобщается к деятельности мальтийских рыцарей и даже становится кавалером ордена святого Иоанна Иерусалимского.
Но все это не дает хлеба насущного, а хозяйство приносит весьма скудные плоды: приходится поступать на службу. Знание иностранных языков оказывается полезным, и более десяти лет служит Евграф Васильевич – сначала в Петербурге, а затем в Москве – в коллегии иностранных дел в качестве переводчика. Успехов значительных по службе он не имел, хотя и вышел в отставку в 1816 году с довольно солидным чином коллежского советника (чин VI класса по петровской табели о рангах, соответствовавший военному чину полковника).
Женившись и удалившись в Спас-Угол, Евграф Васильевич замкнулся в своем кабинете. Отдав хозяйство, да в значительной степени и воспитание детей, в руки жены, он всецело предался неуклонному соблюдению всех деталей и подробностей православного церковного обряда. Вся бытовая и хозяйственная суета, все то, что лежало за пределами этих интересов, для него – сплошное невежество.
В кабинете Евграфа Васильевича в Спас-Углу имеется библиотека, и он перечитывает полумистические и религиозные сочинения, популярные в годы его петербургской молодости: Брюсов календарь (со всякого рода предсказаниями и пророчествами), «Часы благотворения, или Беседы христианского семейства», «Ключ к таинствам природы» Карла Эккартсгаузена и другие подобные. «Сверх того, он слывет набожным человеком, заправляет всеми церковными службами, знает, когда нужно класть земные поклоны и умиляться сердцем, и усердно подтягивает дьячку за обедней».
Обрядность, формализм и машинальность царствовали здесь. Религия обрастала дремучим бытом. Церковь была лишь частью, элементом этого – крепостного – быта; «церковь, как и все остальное, была крепостная, и поп при ней – крепостной». К церковному причту относились с пренебрежением, за исполнение треб (венчания, крестины, похороны) платили гроши, полуграмотного попа Ивана, выслужившегося из дьячков, не стеснялись звать попросту Ванькой. Поп вынужден был трудиться на своем наделе, подобно мужику. Мальчику Салтыкову запомнилось, как отец вмешивался в ход церковной службы, поправляя попа, путавшегося при чтении Евангелия.
К тому же «набожные» помещики никак не желали раскошелиться – колокол для своей церкви купить, взамен маленького и надтреснутого.
Во всем этом помещичьем юродстве и лицедействе «не чувствовалось ничего, что напоминало бы возглас: «Горе имеем сердца !» Колени пригибались, лбы стукались об пол, но сердца оставались немы».
Рядом с усадьбой и церковью лежало собственно село Спас-Угол, где в своих избах, на своих и барских поляк вели свою жизнь, из поколения в поколение справляли свой мужицкий обиход, в престольный праздник (6 августа – второй, яблочный Спас) гуляли, а во все остальные дни, месяцы, годы до самой смерти – пахали, сеяли, жали, молотили триста ревизских душ, триста тяглецов, имевших к тому же свои семьи – жен, детей, внуков...
Неженное (как тогда говорилось) дворянское воспитание не только требовало ограждения помещичьих детей от общения с крестьянами, но и, так сказать, изначально вырабатывало вполне определенное – презрительное – отношение к рабу и хаму.
Условия усадебного быта мелкого и среднего русского помещика, постоянно жившего в своем «углу» или «гнезде», были, однако, таковы, что избежать взаимных общений баричей и барышень с крестьянской средой не было никакой возможности. Ведь и хозяйственный двор усадьбы, и людская, и девичья, и застольная в самом помещичьем доме были полны трудящимся крепостным людом. Все дело заключалось только в том, кто и что мог вынести из этого общения, каким взглядом посмотреть и на повседневный от века сложившийся обиход, и на частые, в сущности, тоже повседневные человеческие драмы, совершавшиеся в безгласной и серой массе крепостного крестьянства.
В господском доме скучивались и ютились но своим углам, спали на полу на войлоках дворовые люди (те же крепостные, только лишенные собственного земельного надела и исправлявшие всяческую работу при дворе помещика); некоторые из дворовых имели семьи, в большинстве же это были сенные (от слова «сени») девушки, «девки» в крепостническом словоупотреблении: им Ольгой Михайловной Салтыковой выходить замуж строго-настрого запрещалось. Лакеи, горничные, кормилицы, няньки, мамки, кучера из крепостных – вообще люди («человек» в тогдашнем помещичьем лексиконе означал «слуга») сопровождали помещика от колыбели до гроба, в каком-то смысле даже и воспитывали дворянских, детей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100
Впечатлительность, живость восприятия окружающего, «резвость», «нетерпеливость» маленького «Мишеньки», о которых пишет, например, воспитывавшаяся тогда в Московском Екатерининском институте сестра Надежда родителям в ноябре 1829 года, когда мальчику шел четвертый год, – именно эти детские черты, эти качества ребенка стали предпосылкой будущей очень трудной выработки, «выделки» характера самостоятельного, очень целеустремленного, упорного и стойкого.
Тогда же, в трех-четырехлетнем возрасте, началось и потом продолжалось, естественно, не из-под палки, и обучение Михаила. «Очень рада, – пишет в упомянутом письме Надежда, – узнав, что Мишенька так же послушен и учится азбуке...» Классная комната в спасском доме собирала всех детей Салтыковых, но обучали старших, Михаил же обучался, впитывая и усваивая то, что с трудом и с битьем должны были выдолбить старшие (так он со слуха выучился болтать по-французски и по-немецки). И потому, когда крепостной живописец Павел Соколов в один из дней рождения Михаила (кажется, это было в 1832 году: Мише исполнилось тогда шесть лет) торжественно – предварительно был отслужен молебен – приступил к обучению мальчика грамоте, азбука ему уже была хорошо известна, почему обучение и пошло так успешно и быстро.
Конечно, суровые воспитательные приемы, педагогическая система «битья» коснулась и Михаила. По окончании курса в Екатерининском институте появилась в 1834 году в Спасском старшая сестра Надежда, и ей была поручена подготовка Михаила к поступлению в московский Дворянский институт. Надежда при этом «дралась с таким увлечением, как будто за что-то мстила». Однако к этому времени Михаил, которому исполнилось восемь лет, в сущности, уже не нуждался в учителях; с того момента, когда в нем пробудилось сознание, когда «началась» память, а это произошло, как мы помним, очень рано, он уже проделал большой путь активного самообучения и самовоспитания.
Какие же образы, впечатления, воспоминания могли откладываться в памяти мальчика с того момента, как она началась? Какая работа шла в его голове и сердце?
Раннее воспоминание о жестоком наказании было несомненно мучительным, болезненным, но оно так ярко запечатлелось, наверное, именно потому, что уж очень противоречило ладу первых младенческих лет, проведенных в детской, спальне матери, кабинете отца...
Кругозор мальчика расширялся, он «осваивал» большой салтыковский дом, всю Спасскую усадьбу, выходил в сад и огород.
Вообще, вспоминал Салтыков, небогатые помещичьи усадьбы не отличались в те времена «ни изяществом, ни удобствами». «По большей части они устраивались посреди деревни и непременно в низинке, чтобы зимой теплее было. Это были продолговатые одноэтажные дома, почерневшие от времени, с некрашеными крышами и с старинными окнами, в которых нижние стекла поднимались наверх и подпирались подставкою. В шести-семи комнатах такого четырехугольника ютились иногда очень многочисленные дворянские семьи с целым штатом дворовых девок и лакеев и с наезжавшими гостями. О парках и садах и в помине не было. Обыкновенно впереди дома раскидывался крошечный палисадник, обсаженный стрижеными акациями и наполненный по части цветов барскою спесью, царскими кудрями и бураковыми лилиями. Сзади дома устраивался огород, но и то небольшой, потому что в старину и овощи (кроме капусты) считались пустым и хлопотным делом. Разумеется, у помещиков более зажиточных и усадьбы были обширнее, но общий тип был один, с прибавкою небольшой березовой рощи, в которой свивали гнезда бесчисленные стаи грачей, с утра до вечера наполнявших воздух трескучим стоном». К таким более зажиточным помещикам принадлежали и Салтыковы, и их усадьба в Спас-Углу отличалась от описанного «общего типа» некоторыми барскими прихотями и затеями. «Что касается до усадьбы, в которой я родился и безвыездно прожил до десяти лет, – продолжает вспоминать Салтыков, – то она представляла собой образец так называемой полной чаши. Дом был двухэтажный, с четырьмя мезонинами (собственно говоря, третий этаж, потому что мезонины имели общий коридор, который и сообщал их между собой), просторный и теплый; в нижнем этаже, каменном, помещались мастерские, кладовые и несколько дворовых семей. Верхний этаж и мезонины занимали господа. При доме был разбит довольно большой сад с прорезанными дорожками, окаймленными цветочными рабатками... Но так как в то время существовала нелепая мода подстригать деревья, то тени почти совсем не было, несмотря на то, что кругом всего сада шла прекраснейшая липовая аллея. Несравненно в больших размерах были разведены огороды и ягодный сад, в котором устроены были и оранжереи с теплицами, парниками и грунтовыми сараями. Ягоды и овощи разводились в обширных размерах. Это было полезное, которому в старинной помещичьей среде всегда отдавалось преимущество перед приятным».
Не только плодовый сад илиповые аллеи, не только богатые оранжереи, где разводились даже экзотические персики (за всем этим наблюдал купленный Ольгой Михайловной за большие деньги крепостной садовник), не только обширный огород с ягодами и овощами – к усадьбе принадлежал также большой хозяйственный двор – средоточие экономической жизни салтыковской вотчины. Тут располагались конюшни, коровники, риги, хлебные амбары, кладовые, погреба, кузницы. Жизнь здесь, в особенности летом и осенью, постоянно била ключом, шумела и бурлила – запрягали, распрягали и подковывали лошадей, выгоняли и загоняли скот, ехали возы с сеном и снопами, сушили, молотили и веяли зерно, засыпали его в амбары, погреба заполняли молочными «скопами» (маслом, сметаной, творогом) и всяческими плодами и ягодами из собственного сада и из леса, куда наряжались «брать ягоду» дворовые девки. Здесь стоял круживший голову смешанный запах хорошо высушенного сена, ржаной соломы, лесной земляники и малины, конского и коровьего навоза... Слышались и сливались в удивительную симфонию разнообразнейшие звуки – удары цепов в риге и молота в кузнице, ржание копей, мычание коров, лай дворовых собак, а порой и грозный маменькин окрик, и робкие, а иной раз и дерзкие оправдания и возражения «рабов», и их крики при наказании на конюшне (впрочем, и в этом надо отдать должное Ольге Михайловне, скорая на «ручную расправу», она к наказаниям крестьян «на теле» прибегала в очень редких случаях).
С самых ранних детских лет с любопытством слушал Миша Салтыков каждодневные беседы маменьки со старостой, ее распоряжения по барщинным работам, которые всегда делались «на двое» – на случай хорошей и на случай плохой погоды. Ему полюбились оживленное мельтешение и заботливая сутолока хозяйственного двора, с интересом всматривался он в разнообразные хозяйственные работы, слушал разговоры дворовых и мужиков, каждого из них знал в лицо, любил с ними говорить, расспрашивать.
В пятидесяти саженях (приблизительно ста метрах) от дома находилась церковь Преображения Спасова (отсюда – название села).
С церковными обрядами связаны были первые впечатления мальчика об отце.
Евграф Васильевич Салтыков никогда всерьез не занимался своим в общем-то немудрящим хозяйством (всего около трехсот душ крестьян), главная часть которого находилась в Спас-Углу, а другие села и деревни были разбросаны не только в Тверской, но и в Ярославской, Вологодской, Костромской и даже Тамбовской губерниях.
Когда маленький, еще двухлетний-трехлетний Миша Салтыков попадал в отцовский кабинет, он встречал здесь оригинальную личность, своеобразно воспитанную всей предшествовавшей пятидесятилетней жизнью, всей своей даже несколько странно и оригинально сложившейся жизненной судьбой. По-видимому, уже с молодости этот дворянский недоросль все больше определялся как «человек, лишенный поступков» (если воспользоваться словами его сына, сказанными, правда, по другому поводу). До двадцатипятилетнего возраста его пестовали и обучали «на своем коште» под присмотром маменьки Надежды Ивановны. Правда, за это время он весьма сносно выучился трем иностранным языкам, не говоря уже и о некоторых других «иностранных науках». Выявилась его склонность к литературной (впрочем, вполне дилетантской) деятельности, в особенности – к переводам с немецкого и французского языков (некоторые его переводческие компиляции даже были изданы).
Новый, девятнадцатый век застает Евграфа Васильевича в Петербурге, в доме графа Дмитрия Ивановича Хвостова, известного тогда поэта, как раз в это время служившего обер-прокурором священного Синода (правительственного учреждения, управлявшего православной церковью). Это же были последние годы царствования императора Павла – великого магистра (!) Мальтийского рыцарского ордена иоаннитов, годы странного сочетания российского православия с масонским мистицизмом. Здесь-то мелкопоместный пошехонский дворянин Евграф Васильевич Салтыков каким-то странным образом приобщается к деятельности мальтийских рыцарей и даже становится кавалером ордена святого Иоанна Иерусалимского.
Но все это не дает хлеба насущного, а хозяйство приносит весьма скудные плоды: приходится поступать на службу. Знание иностранных языков оказывается полезным, и более десяти лет служит Евграф Васильевич – сначала в Петербурге, а затем в Москве – в коллегии иностранных дел в качестве переводчика. Успехов значительных по службе он не имел, хотя и вышел в отставку в 1816 году с довольно солидным чином коллежского советника (чин VI класса по петровской табели о рангах, соответствовавший военному чину полковника).
Женившись и удалившись в Спас-Угол, Евграф Васильевич замкнулся в своем кабинете. Отдав хозяйство, да в значительной степени и воспитание детей, в руки жены, он всецело предался неуклонному соблюдению всех деталей и подробностей православного церковного обряда. Вся бытовая и хозяйственная суета, все то, что лежало за пределами этих интересов, для него – сплошное невежество.
В кабинете Евграфа Васильевича в Спас-Углу имеется библиотека, и он перечитывает полумистические и религиозные сочинения, популярные в годы его петербургской молодости: Брюсов календарь (со всякого рода предсказаниями и пророчествами), «Часы благотворения, или Беседы христианского семейства», «Ключ к таинствам природы» Карла Эккартсгаузена и другие подобные. «Сверх того, он слывет набожным человеком, заправляет всеми церковными службами, знает, когда нужно класть земные поклоны и умиляться сердцем, и усердно подтягивает дьячку за обедней».
Обрядность, формализм и машинальность царствовали здесь. Религия обрастала дремучим бытом. Церковь была лишь частью, элементом этого – крепостного – быта; «церковь, как и все остальное, была крепостная, и поп при ней – крепостной». К церковному причту относились с пренебрежением, за исполнение треб (венчания, крестины, похороны) платили гроши, полуграмотного попа Ивана, выслужившегося из дьячков, не стеснялись звать попросту Ванькой. Поп вынужден был трудиться на своем наделе, подобно мужику. Мальчику Салтыкову запомнилось, как отец вмешивался в ход церковной службы, поправляя попа, путавшегося при чтении Евангелия.
К тому же «набожные» помещики никак не желали раскошелиться – колокол для своей церкви купить, взамен маленького и надтреснутого.
Во всем этом помещичьем юродстве и лицедействе «не чувствовалось ничего, что напоминало бы возглас: «Горе имеем сердца !» Колени пригибались, лбы стукались об пол, но сердца оставались немы».
Рядом с усадьбой и церковью лежало собственно село Спас-Угол, где в своих избах, на своих и барских поляк вели свою жизнь, из поколения в поколение справляли свой мужицкий обиход, в престольный праздник (6 августа – второй, яблочный Спас) гуляли, а во все остальные дни, месяцы, годы до самой смерти – пахали, сеяли, жали, молотили триста ревизских душ, триста тяглецов, имевших к тому же свои семьи – жен, детей, внуков...
Неженное (как тогда говорилось) дворянское воспитание не только требовало ограждения помещичьих детей от общения с крестьянами, но и, так сказать, изначально вырабатывало вполне определенное – презрительное – отношение к рабу и хаму.
Условия усадебного быта мелкого и среднего русского помещика, постоянно жившего в своем «углу» или «гнезде», были, однако, таковы, что избежать взаимных общений баричей и барышень с крестьянской средой не было никакой возможности. Ведь и хозяйственный двор усадьбы, и людская, и девичья, и застольная в самом помещичьем доме были полны трудящимся крепостным людом. Все дело заключалось только в том, кто и что мог вынести из этого общения, каким взглядом посмотреть и на повседневный от века сложившийся обиход, и на частые, в сущности, тоже повседневные человеческие драмы, совершавшиеся в безгласной и серой массе крепостного крестьянства.
В господском доме скучивались и ютились но своим углам, спали на полу на войлоках дворовые люди (те же крепостные, только лишенные собственного земельного надела и исправлявшие всяческую работу при дворе помещика); некоторые из дворовых имели семьи, в большинстве же это были сенные (от слова «сени») девушки, «девки» в крепостническом словоупотреблении: им Ольгой Михайловной Салтыковой выходить замуж строго-настрого запрещалось. Лакеи, горничные, кормилицы, няньки, мамки, кучера из крепостных – вообще люди («человек» в тогдашнем помещичьем лексиконе означал «слуга») сопровождали помещика от колыбели до гроба, в каком-то смысле даже и воспитывали дворянских, детей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100