https://wodolei.ru/catalog/vanni/
Аминь.
Другими словами, но о том же самом беседует Ламберто с капралом Доконалом — от былого вояки только тень осталась: Просто невероятно, жандармы присутствуют при этих апокалиптических событиях, позволяют захватывать собственность, которую долг велит им охранять, и пальцем не пошевелят, ни одного выстрела не сделают, прикладом не стукнут, по морде не заедут, затрещины не дадут, собак не натравят на задницы этих бездельников, и к чему только им эти дорогие, заграничные собаки, для того чтобы мы налоги платили, с меня хватит, я платить больше не буду, уеду отсюда в Бразилию, в Испанию, в Швейцарию, которая сохраняет такой разумный нейтралитет, подальше только от этой страны, на которую мне и смотреть стыдно. Вы совершенно правы, сеньор, но у жандармов, капралом которых я являюсь, руки связаны, что мы можем без приказа, мы привыкли к приказам, а тех, от кого мы их получали, уже нет, вот вашему сиятельству я могу по секрету сказать: генерал-майор связан с противниками режима, я прекрасно знаю, что нарушаю дисциплину, но, если мне когда-нибудь дадут за особые заслуги звание сержанта, они у меня за все заплатят, и с процентами, клянусь вашему сиятельству. Но это все слова, делу они не помогут, ими только душу отводить, а пока все-таки стоит по-прежнему делать утреннюю гимнастику и строевую подготовку. Как вы находите мое сердце, сеньор доктор. Так себе. Ну, это еще не плохо.
* * *
На море латифундии волнение никогда не успокаивается. Однажды Мануэл Эспада пошел поговорить с Сижизмундо Канастро, они направились к Антонио Мау-Темпо, а потом все трое — к Жусто Канеласу, разговор есть у нас, потом настал черед Жозе Медроньо, а шестым среди них был Педро Калсан, тогда-то и состоялся первый разговор. Ко второму разговору присоединилось еще четыре голоса, два мужских, Жоакима Каросо и Мануэла Мартело, и два женских, Эмилии Парфеты и Марии Аделаиды Эспада — так она любила себя называть, говорили они втайне, и, так как надо было избрать ответственного, им стал Мануэл Эспада. Следующие две недели мужчины прогуливались по имениям с невинным видом, они уж знали, где какое слово бросить, обсуждали и вырабатывали план, ведь у каждого из них свое представление о войне, не стоит к словам придираться; покончив с этим, они перешли ко второму этапу: позвали десятников из тех имений, где еще работали, а потом — это было в одну из ночей того пламенного августа — сказали: Завтра в восемь все работники, где бы они ни были, садятся в повозки и едут в имение Мантас, будем его занимать. Десятники согласны, с каждым из них по отдельности поговорили, те, кому завтра сражаться в первых рядах, предупреждены, так что можно идти досыпать последнюю ночь в неволе.
Сурово наше солнце. Желтое, будто вымытые дождями кости или выдубленная чрезмерным зноем и безудержными ливнями стерня, оно печет и сжигает великую сушь полей. Отовсюду идет техника, пошли в наступление броневики — не забывайте, теперь в ходу военные термины, — на самом-то деле наступают тракторы, двигаются они медленно, сейчас они вольются в колонну, которая все растет, дальше она становится еще более мощной, люди перекликаются из конца в конец, повозок уже не хватает, кое-кто идет пешком, это самые молодые, для них сегодня праздник, и вот пришли в имение Мантас, здесь человек сто пятьдесят режут пробку, они присоединяются ко всем остальным, в каждом имении, ими занятом, останется группа ответственных, в колонне уже больше пятисот мужчин и женщин, вот их уже шестьсот, а скоро будет тысяча, это праздничное шествие, паломничество, призванное изменить путь мученический, крестный путь.
Из Мантас они идут в Вале-де-Кансейра, в Релвас, в Монте-да-Арейа, в Фонте-Пока, в Сералью, в Педра-Гранде, и во всех усадьбах и имениях они отбирают ключи и составляют описи: мы не воры, мы работники, впрочем, обратное и утверждать некому — во всех занятых ими имениях, усадьбах, покоях, хлевах, конюшнях, амбарах, во всех углах, уголках и потаенных закоулках, свинарниках и курятниках, возле токов, цистерн и амбаров нет никого, никто не говорит, не молчит, не плачет и не поет, нет здесь никаких Норберто и Жилберто, кто знает, куда они подевались. Полиция не уходит с постов, ангелы протирают небо, один из дней революции, а сколько их всего!
Пролетает коршун и видит тысячную колонну, много в ней и тех, кого разглядеть нельзя — удивительна слепота человеческая, не понимают люди, сколько в точности народу принимало участие в сделанном, — тысяча живых и сто тысяч мертвых, или два миллиона вздохов, донесшихся из-под земли, тут любое число подойдет, и все будет мало, если начать считать от древних времен, смотрят мертвые из-за оград, высматривают тех, кого знают среди обладающих плотью и кровью, а если не находят, то присоединяются к тем, кто идет пешком, брат мой, мать моя, жена моя, муж мой, и потому нечего удивляться, если заметим мы здесь Сару да Консейсан с бутылкой вина и тряпкой в руке, Домингоса Мау-Темпо с петлей на шее, а вот идет Жоакин Каранса, умерший у родного порога, а вот Томас Эспада наконец-то рука об руку со своей женой Флор Мартиньей — как долго тебя не было! — и ничего-то эти живые не замечают, думают, что они на земле одни, что мертвые лежат в своих могилах, но те, кто умер, часто приходят, то одни, то другие, но бывают, конечно изредка, дни, когда выходят все, а кто бы мог удержать их сегодня в могилах, когда по латифундии грохочут трактора и слышны слова: Мантас и Педра-Гранде, Вале-да-Кансейра, Монте-да-Арейа, Фонте-Пока, Сералья, нет, не удалось бы их удержать, они ждут на холмах и в долинах, а на этом повороте стоит улыбающийся Жоан Мау-Темпо, ждет кого-то, ну, уж он двигаться не может, ему ноги парализовало перед смертью, верно, потому и стоит, но мы глубоко ошибаемся, когда думаем, что и после смерти все наши болезни, в том числе и последние, нас не оставляют, нет, у Жоана Мау-Темпо опять молодые ноги, он прыгает, как когда-то на танцах, а потом садится рядом с глухой старухой: Жена моя Фаустина, однажды зимней ночью ели мы с тобой хлеб и колбасу, а у тебя была мокрая юбка, как жаль, что все это прошло.
Жоан Мау-Темпо невидимым дымком касается плеча Фаустины, она ничего не слышит и ничего не чувствует, но вдруг запевает старинную песенку, вспоминает те времена, когда танцевала со своим мужем Жоаном — три года, как он умер, царствие ему небесное, вечный ему покой, в этом она заблуждается, да откуда ж ей знать? А если посмотрим мы издалека, с высоты полета коршуна, мы сможем увидеть и Аугусто Пинтео, утонувшего вместе со своими мулами в бурную ночь, а рядом, почти вплотную к нему, — жена его Сиприана, а вот и жандарм Жозе Калмедо, он прибыл издалека и одет в гражданское, и многие другие, чьих имен мы не знаем, но жизнь их нам известна. Все идут, живые и мертвые. А впереди носится вприпрыжку пес Константе — разве можно обойтись без него в этот исполненный надежд и решимости день.
КОММЕНТАРИИ
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Другими словами, но о том же самом беседует Ламберто с капралом Доконалом — от былого вояки только тень осталась: Просто невероятно, жандармы присутствуют при этих апокалиптических событиях, позволяют захватывать собственность, которую долг велит им охранять, и пальцем не пошевелят, ни одного выстрела не сделают, прикладом не стукнут, по морде не заедут, затрещины не дадут, собак не натравят на задницы этих бездельников, и к чему только им эти дорогие, заграничные собаки, для того чтобы мы налоги платили, с меня хватит, я платить больше не буду, уеду отсюда в Бразилию, в Испанию, в Швейцарию, которая сохраняет такой разумный нейтралитет, подальше только от этой страны, на которую мне и смотреть стыдно. Вы совершенно правы, сеньор, но у жандармов, капралом которых я являюсь, руки связаны, что мы можем без приказа, мы привыкли к приказам, а тех, от кого мы их получали, уже нет, вот вашему сиятельству я могу по секрету сказать: генерал-майор связан с противниками режима, я прекрасно знаю, что нарушаю дисциплину, но, если мне когда-нибудь дадут за особые заслуги звание сержанта, они у меня за все заплатят, и с процентами, клянусь вашему сиятельству. Но это все слова, делу они не помогут, ими только душу отводить, а пока все-таки стоит по-прежнему делать утреннюю гимнастику и строевую подготовку. Как вы находите мое сердце, сеньор доктор. Так себе. Ну, это еще не плохо.
* * *
На море латифундии волнение никогда не успокаивается. Однажды Мануэл Эспада пошел поговорить с Сижизмундо Канастро, они направились к Антонио Мау-Темпо, а потом все трое — к Жусто Канеласу, разговор есть у нас, потом настал черед Жозе Медроньо, а шестым среди них был Педро Калсан, тогда-то и состоялся первый разговор. Ко второму разговору присоединилось еще четыре голоса, два мужских, Жоакима Каросо и Мануэла Мартело, и два женских, Эмилии Парфеты и Марии Аделаиды Эспада — так она любила себя называть, говорили они втайне, и, так как надо было избрать ответственного, им стал Мануэл Эспада. Следующие две недели мужчины прогуливались по имениям с невинным видом, они уж знали, где какое слово бросить, обсуждали и вырабатывали план, ведь у каждого из них свое представление о войне, не стоит к словам придираться; покончив с этим, они перешли ко второму этапу: позвали десятников из тех имений, где еще работали, а потом — это было в одну из ночей того пламенного августа — сказали: Завтра в восемь все работники, где бы они ни были, садятся в повозки и едут в имение Мантас, будем его занимать. Десятники согласны, с каждым из них по отдельности поговорили, те, кому завтра сражаться в первых рядах, предупреждены, так что можно идти досыпать последнюю ночь в неволе.
Сурово наше солнце. Желтое, будто вымытые дождями кости или выдубленная чрезмерным зноем и безудержными ливнями стерня, оно печет и сжигает великую сушь полей. Отовсюду идет техника, пошли в наступление броневики — не забывайте, теперь в ходу военные термины, — на самом-то деле наступают тракторы, двигаются они медленно, сейчас они вольются в колонну, которая все растет, дальше она становится еще более мощной, люди перекликаются из конца в конец, повозок уже не хватает, кое-кто идет пешком, это самые молодые, для них сегодня праздник, и вот пришли в имение Мантас, здесь человек сто пятьдесят режут пробку, они присоединяются ко всем остальным, в каждом имении, ими занятом, останется группа ответственных, в колонне уже больше пятисот мужчин и женщин, вот их уже шестьсот, а скоро будет тысяча, это праздничное шествие, паломничество, призванное изменить путь мученический, крестный путь.
Из Мантас они идут в Вале-де-Кансейра, в Релвас, в Монте-да-Арейа, в Фонте-Пока, в Сералью, в Педра-Гранде, и во всех усадьбах и имениях они отбирают ключи и составляют описи: мы не воры, мы работники, впрочем, обратное и утверждать некому — во всех занятых ими имениях, усадьбах, покоях, хлевах, конюшнях, амбарах, во всех углах, уголках и потаенных закоулках, свинарниках и курятниках, возле токов, цистерн и амбаров нет никого, никто не говорит, не молчит, не плачет и не поет, нет здесь никаких Норберто и Жилберто, кто знает, куда они подевались. Полиция не уходит с постов, ангелы протирают небо, один из дней революции, а сколько их всего!
Пролетает коршун и видит тысячную колонну, много в ней и тех, кого разглядеть нельзя — удивительна слепота человеческая, не понимают люди, сколько в точности народу принимало участие в сделанном, — тысяча живых и сто тысяч мертвых, или два миллиона вздохов, донесшихся из-под земли, тут любое число подойдет, и все будет мало, если начать считать от древних времен, смотрят мертвые из-за оград, высматривают тех, кого знают среди обладающих плотью и кровью, а если не находят, то присоединяются к тем, кто идет пешком, брат мой, мать моя, жена моя, муж мой, и потому нечего удивляться, если заметим мы здесь Сару да Консейсан с бутылкой вина и тряпкой в руке, Домингоса Мау-Темпо с петлей на шее, а вот идет Жоакин Каранса, умерший у родного порога, а вот Томас Эспада наконец-то рука об руку со своей женой Флор Мартиньей — как долго тебя не было! — и ничего-то эти живые не замечают, думают, что они на земле одни, что мертвые лежат в своих могилах, но те, кто умер, часто приходят, то одни, то другие, но бывают, конечно изредка, дни, когда выходят все, а кто бы мог удержать их сегодня в могилах, когда по латифундии грохочут трактора и слышны слова: Мантас и Педра-Гранде, Вале-да-Кансейра, Монте-да-Арейа, Фонте-Пока, Сералья, нет, не удалось бы их удержать, они ждут на холмах и в долинах, а на этом повороте стоит улыбающийся Жоан Мау-Темпо, ждет кого-то, ну, уж он двигаться не может, ему ноги парализовало перед смертью, верно, потому и стоит, но мы глубоко ошибаемся, когда думаем, что и после смерти все наши болезни, в том числе и последние, нас не оставляют, нет, у Жоана Мау-Темпо опять молодые ноги, он прыгает, как когда-то на танцах, а потом садится рядом с глухой старухой: Жена моя Фаустина, однажды зимней ночью ели мы с тобой хлеб и колбасу, а у тебя была мокрая юбка, как жаль, что все это прошло.
Жоан Мау-Темпо невидимым дымком касается плеча Фаустины, она ничего не слышит и ничего не чувствует, но вдруг запевает старинную песенку, вспоминает те времена, когда танцевала со своим мужем Жоаном — три года, как он умер, царствие ему небесное, вечный ему покой, в этом она заблуждается, да откуда ж ей знать? А если посмотрим мы издалека, с высоты полета коршуна, мы сможем увидеть и Аугусто Пинтео, утонувшего вместе со своими мулами в бурную ночь, а рядом, почти вплотную к нему, — жена его Сиприана, а вот и жандарм Жозе Калмедо, он прибыл издалека и одет в гражданское, и многие другие, чьих имен мы не знаем, но жизнь их нам известна. Все идут, живые и мертвые. А впереди носится вприпрыжку пес Константе — разве можно обойтись без него в этот исполненный надежд и решимости день.
КОММЕНТАРИИ
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44