https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/
Однако толпа отхлынула, раздалась в стороны, и только тихо плачут женщины — боятся голосить, чтобы не пострадали из-за них мужья, сыновья, братья, отцы, как мы сейчас страдаем. Что будет со мной, если его не отпустят?
К вечеру пришел из Монтемора грузовик, привез усиленный наряд стражников — все незнакомые, к нашим-то мы уже привыкли, что ж нам еще остается, привыкли, да не простили: стражников-то ведь тоже в муках родили простые крестьянки, они ведь тоже из народа, а потом пошли против народа, который им ничего плохого не сделал. Грузовик добрался до развилки и свернул на Монтиньо — там жили когда-то Жоан Мау-Темпо и Сара да Консейсан, теперь уже покойная, и братья его, а в Монте-Лавре никто не живет, а мы рассказываем про тех, кто там остался, а не про тех, кого уже нет, да, пока не забыл: вторая дорога ведет туда, где живут хозяева этой латифундии, а грузовик разворачивается, подпрыгивая на ухабах, вздымая пыль на высохшей дороге, и дети, женщины, старухи шарахаются от него, но потом он останавливается у стены — караулка стоит на горке — и все в отчаянии хватаются за стены кузова, но стражники бьют их прикладами по черным, грязным пальцам. Эти люди никогда не моются, падре Агамедес. Ваша правда, дона Клеменсия, что с них взять, хуже зверей, а сержант, сразу видно, начальство, кричит: Не подходить, буду стрелять! Народ посторонился, сгрудился на середине улицы, между караулкой и школой, а стражники выстроились в два ряда, образовали коридор от дверей до грузовика, и по коридору этому пошли арестованные, как рыба в вершу, потому что в сетях и рыба, и человек выглядят почти одинаково. Вывели все двадцать два человека, и каждый раз, когда на пороге появлялся новый арестант, в толпе начинался безудержный плач и крики, а после того, как прошел второй или третий, все эти крики слились в один жалобный вопль: Муж мой! Отец! — а понаехавшие стражники держат злоумышленников под прицелом, в то время как местные следят за толпой — вдруг попытается отбить. Да, конечно, на площади сотни отчаявшихся людей, но винтовки внятно предупреждают: Только суньтесь, увидите, что будет. Арестанты выходят из караулки, ищут взглядом знакомые лица, но никого разглядеть не успевают и, спустившись по склону, прыгают прямо в кузов грузовика — кажется, что представление это затеяли специально, чтобы запугать зрителей, а уже спустилась ночь, лиц не разобрать, и вот уже все в кузове, и грузовик рванулся прямо на толпу, и кто-то свалился, но, к счастью, только оцарапался, под гору ехать легко, арестанты в кузове валятся друг на друга, как кули с мукой, солдаты хватаются за стенки, позабыв, что должны держать преступников на мушке, и только один сержант твердо стоит на ногах, прислонившись спиной к кабине, повернувшись лицом к толпе, которая бежит за грузовиком, а он стремительно уносится по направлению к Монтемору, а запыхавшиеся бедолаги устало кричат и размахивают руками, но грузовик уже далеко, и вот уже не слышно криков, не видно людей — не слышат они нас, не слышат! — а самые легконогие еще пытаются бежать вслед, но грузовик скрывается за поворотом, теперь его увидишь только на мосту, вон он, вон он! что ж это за распроклятая страна, почему столько бед отпущено нам на наш век, убили бы лучше всех разом, кончилось бы наше злосчастье.
А в кузове грузовика каждый думает о своем. По обрывкам разговора, слышанного перед выходом из караулки, Сижизмундо Канастро, Жоан Мау-Темпо и Мануэл Эспада знают, что их считают главарями. Сижизмундо ведет себя спокойней всех. Он сидит на полу, как и остальные, голову сначала опустил на руки, а руки — на колени, сами видите, каково. Ему хотелось все обдумать, но потом он понял, что если товарищи увидят его унылую позу, то решат — вот и Сижизмундо пал духом, этого только не хватало, и потому он поднял голову, выпрямил спину — дескать, здесь я, с вами. Мануэл Эспада вспоминает и сравнивает. Восемь лет назад ехал он в телеге по этой самой дороге с такими же, как он, парнями, а теперь остался один только Аугусто Патракан, Палминья взялся за ум, занялся делом, а Фелисберто Лампас подался в бродяги, ничего про него неизвестно. Мануэл Эспада говорит себе, что теперь все по-другому, много хуже, и сравнивать нечего: тогда была мальчишеская выходка, а теперь уж он взрослый, и отвечать придется сполна — тут уж не отопрешься. Про то, о чем думают остальные арестанты, мы рассказывать не станем: выйдет сказка про белого бычка — этот бодрится, этот крепится, этот трясется, а этот храбрится — все люди, — но Жоан Мау-Темпо едет как во сне, а ночь-то уже темная, и ничего, что слезы иной раз навертываются на глаза — сердце не камень, — лишь бы товарищи не заметили, а то и они ослабеют. По обе стороны дороги тянутся безлюдные места, Форос проехали, теперь все будет чистое поле, скоро луна выглянет, в июне луна рано показывается, а вот впереди какие валуны, словно великаны их сюда прикатили, — вот бы там засаду устроить, вот бы объявились там Жозе Кот и его товарищи — Очесок, Волчья Пасть, Василек, Кастело. Дорогу перегораживает ствол дерева, а разбойники выскакивают перед грузовиком, дело это им знакомое: Стой, и грузовик резко тормозит, визжа колесами по щебенке. Черт возьми, сейчас шину продырявлю, а потом: Не двигаться, будем стрелять; а у каждого в руках ружье, и они шутить не будут — посмотрите только, что за лица, — Жозе Кот держит ту пятизарядную магазинку, что отнял когда-то у Марселино, а сержант попытался было сделать то, чего ждали от него вышестоящие начальники, но пуля попала ему в сердце, и он упал из кузова, а Кот вторым выстрелом прострелил скат колеса и сказал: Эй, арестанты прыгайте из кузова, а стражники стоят, подняв руки вверх точь-в-точь как в кино про Дикий Запад, а Волчья Пасть с Кастело отбирают у них винтовки и подсумки; там, за валунами, спрятаны два мула — они привыкли перевозить туши свиней, перевезут и это свинство. А Жоан Мау-Темпо не знает, возвращаться ли ему в Монте-Лавре или остаться где-нибудь здесь, затаиться; надо подать весточку родным — не беспокойтесь, мол, все обошлось, все кончилось благополучно.
Живо, живо, кричит воскресший из мертвых сержант — он почему-то цел и невредим, — а стоит грузовик уже у монтеморской караулки, и в помине нет даже Жозе Кота. Стражники снова выстраиваются коридором, но теперь они ведут себя поспокойней: домой приехали, в Монтемор, тут мятеж не поднимется и отбивать арестованных никто не станет, а вся история с Котом, как вы уж, наверное, поняли, понять — это штука нехитрая, привиделась Жоану Мау-Темпо. Валуны-то, конечно, стояли на обочине, они там спокон веку стоят, но никто не выскакивал на дорогу, грузовик тихо-спокойно ехал и доехал, высадил их и, исполнив свой долг, отправился восвояси. Арестованных ведут по коридору, потом через патио, где у ворот — двое часовых, и один из них открывает дверь, а там тьма народу: одни стоят, другие сидят на полу, на двух раздерганных охапках соломы, что должна служить постелью. Пол цементный, и в комнате холодно, даже странно, если принять в расчет время года и количество людей, должно быть, это оттого, что задняя стена прилеплена к замку. С теми, кто уже находился в подвале, их теперь человек шестьдесят — многовато. Дверь захлопывается с грохотом — наверно, специально так устроено, — а лязг щеколды царапает по нервам, как осколок битого стекла, которое хозяин раскладывает на верху стены, огораживающей сад, и когда солнце играет на этих осколках, их блеск радует глаз, а в саду-то свешиваются с веток апельсины, не забудь и про груши, тоже вкусно, а на клумбах цветут розы, и, когда человек идет вдоль стены на работу, их аромат щекочет ноздри: Я, право, не знаю, сеньор Агамедес, способны ли эти люди понимать прекрасное? Потолок низкий, прямо над головой висит электрическая лампочка — одна, в двадцать пять свечей — надо экономить, — а жара становится непереносимой, кто это говорил, что холодно? Арестованные знакомятся: тут люди из Эскоурала и из Торре-да-Гаданья, а тех, кого взяли в Кабреле, повезли, говорят, в Вендас-Новас, только никто ничего наверное не знает, а что ж с нами-то будет? Что будет, то и будет, говорит крестьянин из Эскоурала, тридцать три эскудо в день назад не отберут, перетерпим как-нибудь.
И они терпят. Проходят часы. Время от времени открывается дверь, вводят новых арестантов, и вот в подвале уже негде повернуться. Почти все с утра не ели, но вроде непохоже, что их собираются кормить. Некоторые прилегли на солому; те, у кого нервы покрепче, и те, кто надежды не потерял, даже заснули. Вот и полночь, с церковной площади донесся бой часов, сегодня уже ничего не случится, в такое время ничего не случается, надо уснуть, на пустой желудок не очень-то уснешь, но все же попробовать надо, и вот, когда арестованные, сморенные духотой и вонью сгрудившихся тел, проваливаются в беспокойное забытье, дверь с грохотом распахивается, и на пороге вырастает капрал Доконал, а за ним шестеро стражников с бумагой в руке — бумага в руке у капрала, разумеется, потому что стражники держат винтовки, словно они вместе с ними появились на свет из чрева матери: Жоан Мау-Темпо из Монте-Лавре, Агостиньо Дирейто из Сафиры, Каролино Диас из Торре-да-Гаданьи, Жоан Катарино из Эскоурала. Четыре человека — четыре тени — поднимаются и выходят. У всех остальных сердце колотится так, что вот-вот выскочит. И тут еще звучит голос того, кто больше не может держать это известие в секрете: Говорят, тут вчера одного убили.
Теперь их ведут не через патио, а вдоль стены, мимо часовых, и вталкивают в какую-то комнату. Комната ярко освещена, и четверо долго моргают, чтобы привыкнуть. Стражники вышли, а капрал подошел к столу, за которым сидели двое: один — майор Хорохор, а второй — штатский, и отдал им список. Жоану Мау-Темпо, Агостиньо Дирейто, Каролино Диасу и Жоану Катарино велели стать в ряд. А ну, поднимите морды повыше, посмотрим, похожи ль вы на ваших б…-матерей, — это сказал штатский. А Жоан Мау-Темпо, не сдержавшись, ответил: Моя мать давно умерла, а тот в ответ: Я тебе рога-то пообломаю, говорить будешь, когда спросят, хоть, может, тебе и не захочется. Тут и майор Хорохор поспешил сообщить: Вы не в бардаке, встать, как полагается — это речь человека военного, — и слушать внимательно, что скажет сеньор агент. А штатский поднялся и прошелся мимо этого сброда, каждого из арестованных уколол внимательным взглядом: Вот черт, у меня даже зачесалось внутри, — и, чтобы запугать их, долго смотрел на каждого. Как тебя зовут? Жоан Катарино. А тебя? Агостиньо Дирейто. А тебя? Каролино Диас. Ну, а ты, сирота, тебя-то как звать? Жоан Мау-Темпо. Тут от удовольствия агент даже улыбнулся. Вот это имечко, очень подходит к твоему положению, поверь мне. Потом он вдруг сделал три шага до письменного стола, достал из кобуры пистолет, яростно бросил его на стол и вернулся к беднягам. Зарубите себе на носу — вы отсюда живыми не выйдете, пока не выложите все, что знаете про забастовку, кто ее организовал, кто у вас был главный, все, словом, и жалко мне вас, если будете запираться. Майор Хорохор взял со стола четыре школьных тетрадки. Сейчас каждого из вас проводят в комнату, и вы в эту тетрадочку — карандаш там есть — запишете все, что вам известно, имена, даты, явки, места встреч, условные знаки, как передавали материалы, понятно? И пока мне все не будет видно как на ладони, я вас не выпущу. Агент снова подошел к столу и спрятал пистолет в кобуру — кончилась демонстрация силы. С ума от вас сойдешь, устал я, которую уж ночь не сплю от вашей забастовки, будь она неладна, напишите все как есть, добром прошу, да только ничего не скрывайте, узнаю — вам же хуже будет. Я почти что не умею писать, говорит Жоан Катарино. Я только подписаться могу, говорит Жоан Мау-Темпо. Я не знаю ничего, говорит Каролино Диас. И я тоже, говорит Агостиньо Дирейто. Все вы знаете и умеете, нам от вас немного надо, вас потому и выбрали, что вы грамотные, а не нравится — тем хуже для вас, нечего было учиться, вот теперь придется пожалеть, что безмозглыми чурками не остались, — и агент засмеялся своей шутке, а за ним — и капрал, и рядовой, и сам майор Хорохор. Потом майор скомандовал капралу, капрал — рядовому, рядовой открыл дверь, и каждого из четверых бандитов, как свинью к кормушке, втолкнули в предназначенную ему комнату, каждому дали с собой тетрадку — Диасу, Дирейто, Катарино, Мау-Темпо, вот влипли в г…, прости меня Господь.
И наступает тишина — шумная тишина солдатской казармы. Те, кого заперли в подвале, вздыхают и стонут, пока не заснут, а иногда и во сне, но усталые людц всегда вздыхают и стонут во сне: вот так же кололо в боку, когда я работал на копях и хотел поднять корягу, а она была тяжеленная, вот и сегодня от меня того же хотят, много хочешь, да мало получишь. Что ж там творят с нашими товарищами? Ничего не слышно, только часовые ходят и часы на башне бьют. А четверо сидят под замком, каждый в своей комнате, и делают одно и то же: прежде всего оглядываются по сторонам и видят стол, а на столе карандаш, и им кажется, будто они опять ходят в школу и сейчас будут писать диктант, вот только нет учителя, чтобы диктовать, а потом поставить отметку, совесть станет учителем, совесть решил, что писать — вкривь и вкось, мучительно выводя буквы, — и все четверо — кто чуть раньше, кто чуть позже — напишут на первой строчке первой страницы, перегнутой пополам словно для того, чтобы все поместилось, — напишут свое имя. Мое имя Агостиньо Дирейто, Жоан Мау-Темпо, Жоан Катарино, Каролино Диас, а потом будут смотреть — вон сколько еще строчек до конца страницы, до конца тетрадки, и разлинованная бумага покажется им полем, но серп карандаша не срезает колосьев, не движется вперед — не знаю, что такое — натыкается то на камень, то на корень, — что же мне писать, господа? Не дождетесь вы от меня ни чего — и Жоан Катарино первым отодвигает тетрадь в сторону, написав только свое имя, чтобы знали тот, кого зовут этим именем, ничего, ни одного слова больше не напишет, а потом — каждый в свое время — трое остальных одинаковым движением загрубелой темной руки отодвинут тетрадку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
К вечеру пришел из Монтемора грузовик, привез усиленный наряд стражников — все незнакомые, к нашим-то мы уже привыкли, что ж нам еще остается, привыкли, да не простили: стражников-то ведь тоже в муках родили простые крестьянки, они ведь тоже из народа, а потом пошли против народа, который им ничего плохого не сделал. Грузовик добрался до развилки и свернул на Монтиньо — там жили когда-то Жоан Мау-Темпо и Сара да Консейсан, теперь уже покойная, и братья его, а в Монте-Лавре никто не живет, а мы рассказываем про тех, кто там остался, а не про тех, кого уже нет, да, пока не забыл: вторая дорога ведет туда, где живут хозяева этой латифундии, а грузовик разворачивается, подпрыгивая на ухабах, вздымая пыль на высохшей дороге, и дети, женщины, старухи шарахаются от него, но потом он останавливается у стены — караулка стоит на горке — и все в отчаянии хватаются за стены кузова, но стражники бьют их прикладами по черным, грязным пальцам. Эти люди никогда не моются, падре Агамедес. Ваша правда, дона Клеменсия, что с них взять, хуже зверей, а сержант, сразу видно, начальство, кричит: Не подходить, буду стрелять! Народ посторонился, сгрудился на середине улицы, между караулкой и школой, а стражники выстроились в два ряда, образовали коридор от дверей до грузовика, и по коридору этому пошли арестованные, как рыба в вершу, потому что в сетях и рыба, и человек выглядят почти одинаково. Вывели все двадцать два человека, и каждый раз, когда на пороге появлялся новый арестант, в толпе начинался безудержный плач и крики, а после того, как прошел второй или третий, все эти крики слились в один жалобный вопль: Муж мой! Отец! — а понаехавшие стражники держат злоумышленников под прицелом, в то время как местные следят за толпой — вдруг попытается отбить. Да, конечно, на площади сотни отчаявшихся людей, но винтовки внятно предупреждают: Только суньтесь, увидите, что будет. Арестанты выходят из караулки, ищут взглядом знакомые лица, но никого разглядеть не успевают и, спустившись по склону, прыгают прямо в кузов грузовика — кажется, что представление это затеяли специально, чтобы запугать зрителей, а уже спустилась ночь, лиц не разобрать, и вот уже все в кузове, и грузовик рванулся прямо на толпу, и кто-то свалился, но, к счастью, только оцарапался, под гору ехать легко, арестанты в кузове валятся друг на друга, как кули с мукой, солдаты хватаются за стенки, позабыв, что должны держать преступников на мушке, и только один сержант твердо стоит на ногах, прислонившись спиной к кабине, повернувшись лицом к толпе, которая бежит за грузовиком, а он стремительно уносится по направлению к Монтемору, а запыхавшиеся бедолаги устало кричат и размахивают руками, но грузовик уже далеко, и вот уже не слышно криков, не видно людей — не слышат они нас, не слышат! — а самые легконогие еще пытаются бежать вслед, но грузовик скрывается за поворотом, теперь его увидишь только на мосту, вон он, вон он! что ж это за распроклятая страна, почему столько бед отпущено нам на наш век, убили бы лучше всех разом, кончилось бы наше злосчастье.
А в кузове грузовика каждый думает о своем. По обрывкам разговора, слышанного перед выходом из караулки, Сижизмундо Канастро, Жоан Мау-Темпо и Мануэл Эспада знают, что их считают главарями. Сижизмундо ведет себя спокойней всех. Он сидит на полу, как и остальные, голову сначала опустил на руки, а руки — на колени, сами видите, каково. Ему хотелось все обдумать, но потом он понял, что если товарищи увидят его унылую позу, то решат — вот и Сижизмундо пал духом, этого только не хватало, и потому он поднял голову, выпрямил спину — дескать, здесь я, с вами. Мануэл Эспада вспоминает и сравнивает. Восемь лет назад ехал он в телеге по этой самой дороге с такими же, как он, парнями, а теперь остался один только Аугусто Патракан, Палминья взялся за ум, занялся делом, а Фелисберто Лампас подался в бродяги, ничего про него неизвестно. Мануэл Эспада говорит себе, что теперь все по-другому, много хуже, и сравнивать нечего: тогда была мальчишеская выходка, а теперь уж он взрослый, и отвечать придется сполна — тут уж не отопрешься. Про то, о чем думают остальные арестанты, мы рассказывать не станем: выйдет сказка про белого бычка — этот бодрится, этот крепится, этот трясется, а этот храбрится — все люди, — но Жоан Мау-Темпо едет как во сне, а ночь-то уже темная, и ничего, что слезы иной раз навертываются на глаза — сердце не камень, — лишь бы товарищи не заметили, а то и они ослабеют. По обе стороны дороги тянутся безлюдные места, Форос проехали, теперь все будет чистое поле, скоро луна выглянет, в июне луна рано показывается, а вот впереди какие валуны, словно великаны их сюда прикатили, — вот бы там засаду устроить, вот бы объявились там Жозе Кот и его товарищи — Очесок, Волчья Пасть, Василек, Кастело. Дорогу перегораживает ствол дерева, а разбойники выскакивают перед грузовиком, дело это им знакомое: Стой, и грузовик резко тормозит, визжа колесами по щебенке. Черт возьми, сейчас шину продырявлю, а потом: Не двигаться, будем стрелять; а у каждого в руках ружье, и они шутить не будут — посмотрите только, что за лица, — Жозе Кот держит ту пятизарядную магазинку, что отнял когда-то у Марселино, а сержант попытался было сделать то, чего ждали от него вышестоящие начальники, но пуля попала ему в сердце, и он упал из кузова, а Кот вторым выстрелом прострелил скат колеса и сказал: Эй, арестанты прыгайте из кузова, а стражники стоят, подняв руки вверх точь-в-точь как в кино про Дикий Запад, а Волчья Пасть с Кастело отбирают у них винтовки и подсумки; там, за валунами, спрятаны два мула — они привыкли перевозить туши свиней, перевезут и это свинство. А Жоан Мау-Темпо не знает, возвращаться ли ему в Монте-Лавре или остаться где-нибудь здесь, затаиться; надо подать весточку родным — не беспокойтесь, мол, все обошлось, все кончилось благополучно.
Живо, живо, кричит воскресший из мертвых сержант — он почему-то цел и невредим, — а стоит грузовик уже у монтеморской караулки, и в помине нет даже Жозе Кота. Стражники снова выстраиваются коридором, но теперь они ведут себя поспокойней: домой приехали, в Монтемор, тут мятеж не поднимется и отбивать арестованных никто не станет, а вся история с Котом, как вы уж, наверное, поняли, понять — это штука нехитрая, привиделась Жоану Мау-Темпо. Валуны-то, конечно, стояли на обочине, они там спокон веку стоят, но никто не выскакивал на дорогу, грузовик тихо-спокойно ехал и доехал, высадил их и, исполнив свой долг, отправился восвояси. Арестованных ведут по коридору, потом через патио, где у ворот — двое часовых, и один из них открывает дверь, а там тьма народу: одни стоят, другие сидят на полу, на двух раздерганных охапках соломы, что должна служить постелью. Пол цементный, и в комнате холодно, даже странно, если принять в расчет время года и количество людей, должно быть, это оттого, что задняя стена прилеплена к замку. С теми, кто уже находился в подвале, их теперь человек шестьдесят — многовато. Дверь захлопывается с грохотом — наверно, специально так устроено, — а лязг щеколды царапает по нервам, как осколок битого стекла, которое хозяин раскладывает на верху стены, огораживающей сад, и когда солнце играет на этих осколках, их блеск радует глаз, а в саду-то свешиваются с веток апельсины, не забудь и про груши, тоже вкусно, а на клумбах цветут розы, и, когда человек идет вдоль стены на работу, их аромат щекочет ноздри: Я, право, не знаю, сеньор Агамедес, способны ли эти люди понимать прекрасное? Потолок низкий, прямо над головой висит электрическая лампочка — одна, в двадцать пять свечей — надо экономить, — а жара становится непереносимой, кто это говорил, что холодно? Арестованные знакомятся: тут люди из Эскоурала и из Торре-да-Гаданья, а тех, кого взяли в Кабреле, повезли, говорят, в Вендас-Новас, только никто ничего наверное не знает, а что ж с нами-то будет? Что будет, то и будет, говорит крестьянин из Эскоурала, тридцать три эскудо в день назад не отберут, перетерпим как-нибудь.
И они терпят. Проходят часы. Время от времени открывается дверь, вводят новых арестантов, и вот в подвале уже негде повернуться. Почти все с утра не ели, но вроде непохоже, что их собираются кормить. Некоторые прилегли на солому; те, у кого нервы покрепче, и те, кто надежды не потерял, даже заснули. Вот и полночь, с церковной площади донесся бой часов, сегодня уже ничего не случится, в такое время ничего не случается, надо уснуть, на пустой желудок не очень-то уснешь, но все же попробовать надо, и вот, когда арестованные, сморенные духотой и вонью сгрудившихся тел, проваливаются в беспокойное забытье, дверь с грохотом распахивается, и на пороге вырастает капрал Доконал, а за ним шестеро стражников с бумагой в руке — бумага в руке у капрала, разумеется, потому что стражники держат винтовки, словно они вместе с ними появились на свет из чрева матери: Жоан Мау-Темпо из Монте-Лавре, Агостиньо Дирейто из Сафиры, Каролино Диас из Торре-да-Гаданьи, Жоан Катарино из Эскоурала. Четыре человека — четыре тени — поднимаются и выходят. У всех остальных сердце колотится так, что вот-вот выскочит. И тут еще звучит голос того, кто больше не может держать это известие в секрете: Говорят, тут вчера одного убили.
Теперь их ведут не через патио, а вдоль стены, мимо часовых, и вталкивают в какую-то комнату. Комната ярко освещена, и четверо долго моргают, чтобы привыкнуть. Стражники вышли, а капрал подошел к столу, за которым сидели двое: один — майор Хорохор, а второй — штатский, и отдал им список. Жоану Мау-Темпо, Агостиньо Дирейто, Каролино Диасу и Жоану Катарино велели стать в ряд. А ну, поднимите морды повыше, посмотрим, похожи ль вы на ваших б…-матерей, — это сказал штатский. А Жоан Мау-Темпо, не сдержавшись, ответил: Моя мать давно умерла, а тот в ответ: Я тебе рога-то пообломаю, говорить будешь, когда спросят, хоть, может, тебе и не захочется. Тут и майор Хорохор поспешил сообщить: Вы не в бардаке, встать, как полагается — это речь человека военного, — и слушать внимательно, что скажет сеньор агент. А штатский поднялся и прошелся мимо этого сброда, каждого из арестованных уколол внимательным взглядом: Вот черт, у меня даже зачесалось внутри, — и, чтобы запугать их, долго смотрел на каждого. Как тебя зовут? Жоан Катарино. А тебя? Агостиньо Дирейто. А тебя? Каролино Диас. Ну, а ты, сирота, тебя-то как звать? Жоан Мау-Темпо. Тут от удовольствия агент даже улыбнулся. Вот это имечко, очень подходит к твоему положению, поверь мне. Потом он вдруг сделал три шага до письменного стола, достал из кобуры пистолет, яростно бросил его на стол и вернулся к беднягам. Зарубите себе на носу — вы отсюда живыми не выйдете, пока не выложите все, что знаете про забастовку, кто ее организовал, кто у вас был главный, все, словом, и жалко мне вас, если будете запираться. Майор Хорохор взял со стола четыре школьных тетрадки. Сейчас каждого из вас проводят в комнату, и вы в эту тетрадочку — карандаш там есть — запишете все, что вам известно, имена, даты, явки, места встреч, условные знаки, как передавали материалы, понятно? И пока мне все не будет видно как на ладони, я вас не выпущу. Агент снова подошел к столу и спрятал пистолет в кобуру — кончилась демонстрация силы. С ума от вас сойдешь, устал я, которую уж ночь не сплю от вашей забастовки, будь она неладна, напишите все как есть, добром прошу, да только ничего не скрывайте, узнаю — вам же хуже будет. Я почти что не умею писать, говорит Жоан Катарино. Я только подписаться могу, говорит Жоан Мау-Темпо. Я не знаю ничего, говорит Каролино Диас. И я тоже, говорит Агостиньо Дирейто. Все вы знаете и умеете, нам от вас немного надо, вас потому и выбрали, что вы грамотные, а не нравится — тем хуже для вас, нечего было учиться, вот теперь придется пожалеть, что безмозглыми чурками не остались, — и агент засмеялся своей шутке, а за ним — и капрал, и рядовой, и сам майор Хорохор. Потом майор скомандовал капралу, капрал — рядовому, рядовой открыл дверь, и каждого из четверых бандитов, как свинью к кормушке, втолкнули в предназначенную ему комнату, каждому дали с собой тетрадку — Диасу, Дирейто, Катарино, Мау-Темпо, вот влипли в г…, прости меня Господь.
И наступает тишина — шумная тишина солдатской казармы. Те, кого заперли в подвале, вздыхают и стонут, пока не заснут, а иногда и во сне, но усталые людц всегда вздыхают и стонут во сне: вот так же кололо в боку, когда я работал на копях и хотел поднять корягу, а она была тяжеленная, вот и сегодня от меня того же хотят, много хочешь, да мало получишь. Что ж там творят с нашими товарищами? Ничего не слышно, только часовые ходят и часы на башне бьют. А четверо сидят под замком, каждый в своей комнате, и делают одно и то же: прежде всего оглядываются по сторонам и видят стол, а на столе карандаш, и им кажется, будто они опять ходят в школу и сейчас будут писать диктант, вот только нет учителя, чтобы диктовать, а потом поставить отметку, совесть станет учителем, совесть решил, что писать — вкривь и вкось, мучительно выводя буквы, — и все четверо — кто чуть раньше, кто чуть позже — напишут на первой строчке первой страницы, перегнутой пополам словно для того, чтобы все поместилось, — напишут свое имя. Мое имя Агостиньо Дирейто, Жоан Мау-Темпо, Жоан Катарино, Каролино Диас, а потом будут смотреть — вон сколько еще строчек до конца страницы, до конца тетрадки, и разлинованная бумага покажется им полем, но серп карандаша не срезает колосьев, не движется вперед — не знаю, что такое — натыкается то на камень, то на корень, — что же мне писать, господа? Не дождетесь вы от меня ни чего — и Жоан Катарино первым отодвигает тетрадь в сторону, написав только свое имя, чтобы знали тот, кого зовут этим именем, ничего, ни одного слова больше не напишет, а потом — каждый в свое время — трое остальных одинаковым движением загрубелой темной руки отодвинут тетрадку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44