https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/120x80cm/
эти собаки потом вцепятся в должника, но пока коварно помалкивают, не возьмете ли еще чего-нибудь, не каждый день дочку замуж выдаете.
Пока падре Агамедес не придет, к еде никто не притронется, чтоб ему, этому падре, так же проголодаться, чтоб у него в животе бурчало от запаха тушеного мяса, я же вчера не ужинал, на сегодня аппетит берег. В таких вещах никто не признается, этого еще не хватало, кто скажет, что не ужинал, что на даровщинку наесться собирался, но кое-кому из нас известны человеческие слабости, не чуждые и нам, потому мы и других простить можем. Падре Агамедес приходит и говорит несколько слов Томасу Эспаде и чете Мау-Темпо, Фаустина плоховато разбирает его речи, но вовсю кивает головой, и на лице у нее выражение благостное и исполненное почтительности, не то чтобы она лицемерила, бедняжка, просто от голоса падре Агамедеса у нее шумит в ушах, и если бы не это, она бы все прекрасно расслышала. К молодым падре Агамедес относится отечески, машет рукой, благословляя направо и налево, на минуту даже голод утих, но теперь уже есть хочется до боли, давайте начинать. Появились тарелки и миски, все у соседей одолженные, нет, это только так говорится, что все, на деле две были их собственные, а что касается нескольких тарелок Грасинды Мау-Темпо, то мать ее верно рассудила. На всех все равно не хватит, как-нибудь раздобудем посуду, а свою побереги, не хватало еще тебе замужнюю жизнь с битой посудой начинать, примета плохая. Наконец принялись за еду, сначала жадно, а потом медленно — все ведь знали, что больше ничего не будет, а то бы они показали, как надо расправляться с мясом и пирожками, вина достаточно, будет с нас и этого.
И тут поднялся падре Агамедес, жестом попросил молчания, то есть он не просил, просто встал, длинный и худой — так что прихожане всегда терялись, когда судили да рядили, куда он еду девает, а ел он немало, это все знали по свадьбам и крестинам, — встал, значит, он, обвел глазами застолье, поморщился, глядя на беспорядок: Как они плохо воспитаны, сеньора дона Клеменсия, но потом преисполнился милосердия, возможно христианского, и заговорил: Дети мои, в этот радостный день, когда я имел счастье соединить священными узами брака Грасинду Мау-Темпо, дочь Жоана Мау-Темпо и Фаустины Гонсалвес, и Мануэла Эспаду, сына Томаса Эспады и покойной Флор Мартиньи, я обращаюсь ко всем вам, а в особенности к новобрачным. Вы произнесли обет любви и верности, который святая матерь наша церковь требует от тех, кто приходит к ней, дабы освятить союз мужчины и женщины, доколе смерть их не разлучит. Зря падре Агамедес заговорил здесь о смерти, вон уже Томас Эспада закрыл глаза, чтобы слезы у него не брызнули, но, как воду, сочащуюся из ран разрушенной стены, их не сдержит ничто, и все притворяются, словно ничего не видят — это самое лучшее, больше ничего не придумаешь, — а падре Агамедес все говорит. Невелика наша община, но, к счастью, царит в ней крепкая дружба, нет у нас ни ссор, ни раздоров, как это случается в других местах, где я побывал, и если правда, что не так уж часто ходим мы в церковь, любящую мать нашу, в любой час готовую принять своих сыновей, то верно и то, что все мы причащаемся, а не причащаются только давно заблудшие овцы, спасти которых я уже больше не надеюсь, прости меня, господи, служитель божий никогда не должен терять надежду привести в лоно Господне все стадо полностью. Среди присутствующих был один из нечестивых, да еще с женой, которая его вполне стоила, — Сижизмундо Канастро и Жоана Канастра сияли улыбками, словно падре им корзины с розами подносил. Не хвалясь, могу сказать: постоянные заботы доброго пастыря не остаются втуне — надеюсь, никто не забыл, что всего три года назад после забастовки мне удалось спасти от тюрьмы двадцать два человека, среди собравшихся за этим столом есть кое-кто из них, и они не дадут мне солгать, — не поздоровилось бы им, если бы не добрая слава Монте-Лавре, в других местах, менее излюбленных господом нашим и Святой девой, для многих дело обернулось значительно хуже, конечно, я вовсе не считаю, что такая милость была оказана из внимания к заслугам великого, но кающегося грешника.
Тут Жоан Мау-Темпо сильно покраснел, и захотелось ему взглянуть на кого-нибудь, и он посмотрел на Сижизмундо Канастро, который уже не улыбался, а не отрывал посерьезневших глаз от падре, тогда-то раздался голос Антонио Мау-Темпо: Сеньор падре Агамедес, на свадьбе моей сестры не время говорить о забастовках и заслугах, сказал он это так спокойно, словно и не хотел обидеть падре… Все замолчали и ждали, что дальше будет, и падре сказал, что пьет за здоровье новобрачных, а потом сел. Ну и память у вас, позже сказал Норберто, к чему было напоминать им об этом, все равно что в доме повешенного говорить о веревке. Вы правы, отвечал падре Агамедес, но у меня было такое искушение доказать им, что если бы не мы, церковь и латифундия, две ипостаси святой троицы, третья же — государство, если бы не мы, то как бы они поддерживали существование души и тела, кому бы отдавали они или для кого мы бы забирали их голоса на выборах, но я признаю, я ошибся, я виноват, очень виноват, поэтому я недолго там оставался, сказал, что меня призывают мои пастырские обязанности, и ушел, не совсем ловко, конечно, получилось, но зато я не много выпил этой кислятины, от которой у меня с желудком плохо, вот у вас в погребах, сеньор Ламберто, винцо отменное.
И тогда Антонио Мау-Темпо, свадебный церемониймейстер, сказал: Падре Агамедес ушел, остались все свои, и пусть каждый говорит, что хочет, что ему нравится и к чему лежит его сердце, пусть Мануэл Эспада разговаривает с Грасиндой, своей женой, а моей сестрой, а другой моей сестре, Амелии, надо посмотреть на кого-то, раз уж разговаривать она не может, а если его здесь нет, пусть думает о нем — мы все понимаем, что иногда ничего другого не остается, и пусть родители мои вспомнят, какими они были в молодости, и простят наши ошибки, и пусть все размышляют о себе и о своих близких, я знаю, некоторые из них уже умерли, но вы позовите их, и они вернутся, это их самое заветное желание, я чувствую, что Флор Мартинья здесь, кто-то позвал ее, и уж если я взял слово, то расскажу вам кое-что, и не удивляйтесь моей грамотной речи: в армии не только убивать учат, кто очень хочет, может выучиться читать, писать и говорить, и этого достаточно, чтобы понемногу понимать мир и увидеть, что жизнь — не только рождение, работа и смерть, что иногда надо бунтовать, вот о чем хочу я вам сказать.
Все разговоры вокруг него прекратились, расстались взгляды — но не руки — Грасинды Мау-Темпо и Мануэла Эспады, ушла Флор Мартинья: Еще увидимся, Томас, локти легли на стол, — не знают эти люди правил поведения, и не сочтите за неприличие, если кто-нибудь запустит палец в рот, чтобы выковырнуть из дупла зуба кусочек жеваной баранины: в наших местах едой бросаться нельзя — об этом самом, о еде, и говорит Антонио Мау-Темпо, одетый в свой тиковый мундир. Конечно, в наших местах живется голодно, мы вынуждены есть траву, и от этого животы у нас выпучиваются, как барабаны, и, к слову сказать, наш командир полка считает, что с голоду осел и чертополох съест, а раз мы ослы — другого слова в казарме не услышишь, а если услышишь, то еще похлеще, — раз мы ослы, так и едим чертополох, но я вам скажу, что лучше есть чертополох, чем солдатский паек, от него только свиньи не откажутся.
Антонио Мау-Темпо замолкает, делает маленький глоток вина, чтобы говорить было легче, вытирает рот тыльной стороной ладони — лучше салфетки быть не может — и говорит дальше. Они думают, если мы дома голодаем, так на все пойдем, но они ошибаются, и чертополох этот мы рвем руками чистыми, даже когда они грязные, нет рук чище наших — вот что мы первым делом понимаем в казармах, этому не учат на занятиях, по само собой становится ясным, и человек может выбирать между голодом и постыдной пищей, которую нам дают, в Монте-Лавре меня призвали служить родине, как они говорят, но я не знаю, что такое служить родине, а еще они говорят: родина — моя мать и мой отец, но я знаю своих настоящих родителей, и все остальные тоже знают своих — они от себя кусок отрывали, чтобы накормить нас, так пусть и родина тогда отрывает от себя кусок, чтобы мы не голодали, а если надо есть чертополох, пусть и родина ест его вместе со мной, а иначе получается, что одни — дети родины, а другие — сукины дети.
Некоторые женщины смутились, некоторые мужчины нахмурились, но ему, Антонио Мау-Темпо, в котором, несмотря на его мундир, осталось что-то от батрака, сегодня все прощается, раз он сумел поставить на ме-сто падре Агамедеса, а дальше он говорит такие слова, что слаще вина из подвалов сеньора Ламберто, — это мы только предполагаем, ведь мы никогда ни глотка его не пригубили: И тогда в казарме решено было взбунтоваться, ни крошки не есть из того, что нам суют, ведь и свинья от корыта отворачивается, когда по ее свинскому разумению там слишком гадкие помои, землю бы мы ели, хоть по полалкейре в год съедали бы, земля так же чиста, как мы, а голодовку придумал я, Антонио Мау-Темпо, и очень горжусь этим, такие вещи люди понимают только потом, когда дело сделано, вот я и поговорил с товарищами, и они согласились, что хуже быть не может, начальству только плевать на нас осталось, и вот настал день, мы уселись за столы, словно есть собрались, но, как сержанты ни кричали, к еде никто не притронулся, ложки так никто и не взял в руку, это был бунт свиней, а потом явился дежурный офицер, сказал речь, наподобие тех, что падре Агамедес говорит, а мы словно ни аза не понимаем, сначала он по-тихому хотел с нами обойтись, сладко пел, но потом вышел из терпения, стал орать, велел построиться — это мы поняли, нам только и надо было, что из столовой выйти, ну и вышли, а по дороге подбадривали друг друга шепотом: не испугаемся, мол, не сдадимся, потом построились, полчаса постояли, а когда решили, что это и есть наказание нам, то увидели, как перед нами три пулемета устанавливают, по всем правилам — и расчеты при них полные, и ленты пулеметные наготове, и тогда офицер сказал: Или мы пойдем есть, или он прикажет стрелять, вот это и был голос родины, словно моя мать сказала бы: Ешь, не то убью, мы и не поверили, но дело до того дошло, что пулеметы начали заряжать, и что дальше будет, никто не знал, у меня, например, мурашки по спине побежали: а если правда, если стрелять станут, если устроят побоище из-за миски супа, но все равно мы не сдадимся, да в такие минуты мыслей не остановить, и вот тогда в строю, неизвестно где — те кто рядом стоял, никогда не скажут, — прозвучал голос, да так спокойно, словно доброго утра желал: Товарищи, отсюда ни шагу, и другой голос на противоположном конце: Пусть стреляют, и тут — до сих пор плакать хочется, как вспомню, — вся шеренга закричала, вызов бросила: Пусть стреляют, я уверен, они по нам огня не открыли бы, но, если бы открыли, мы бы все там полегли — победа наша была не в том, что паек улучшили, самое главное — мы все насмерть стоять готовы за общее дело, вот как оно бывает: думаешь, что к одному чему-то стремишься, а на деле добиваешься такого, о чем и не мечтал. Антонио Мау-Темпо помолчал и добавил, гораздо мудрее, чем ему по возрасту полагалось бы: Но все равно, чтобы самое важное получить, начинать надо с малого.
Женщины рыдают, даже мужчины прослезились, разве можно представить себе свадьбу чудеснее, в Мон-те-Лавре такого не видывали, и Мануэл Эспада встает, обнимает Антонио Мау-Темпо, а сам думает, как изменилась армия, когда он служил на Азорских островах, го слышал, что его товарищ по роте говорил, угрожая неизвестно кому: Когда вернусь на гражданку, пойду тужить в тайную полицию, и, ежели кто мне не угодит, арестую, а захочу — убью, пристрелю, а потом скажу: при попытке к бегству, чего же проще.
Теперь поднялся Сижизмундо Канастро, длинный и тонкий и высохший, как рукоять плуга, поздравил молодых и, когда все выпили кислое винцо, сказал, что и у него есть одна история, на историю Антонио Мау-Темпо она не похожа, но, может быть, речь в ней идет о том же, потому что если хорошенько подумать, то все истории к одному клонятся, каким бы невероятным это ни казалось: Много лет назад… и замолк, хотел проверить, все ли внимательно слушают, оказалось, что все, и еще в глаза ему смотрят, кое-кто осовел, но крепится, значит, можно продолжать: Много лет назад ходил я на охоту — ну вот, пошли охотничьи рассказы, что ни скажет, все наврет, — но Сижизмундо Канастро шутить не собирается, насмешнику он не отвечает, а просто глядит на него, словно сожалеет о таком простодушии, и, может быть, из-за этого взгляда или из любопытства: что, мол, соврет, — все замолчали, а Жоан Мау-Темпо хорошо знает Сижизмундо Канастро и твердо уверен — в его рассказе есть особый смысл, дело только за тем, чтобы разгадать: В те времена ружья у меня не было, и я одалживал его то у одного, то у другого, как получится, а на охоте я промаха не давал, пусть вот мои ровесники скажут, и был у меня песик, я его год обучал, и чудо что за пес вышел, а уж какое у него чутье было… и вот однажды пошли мы с друзьями на охоту, каждый со своей собакой, хорошая была компания, и походили неплохо, все с добычей возвращались… вот тогда-то и произошло это на берегу Гуариты-до-Годеал: вспархивает вдруг куропатка и несется как молния, я ружье поднимаю, стреляю, а она — в сторону, не попал я в нее ни дробинкой, это точно, к счастью, никого из товарищей рядом не было, а то бы со стыда сгорел, и тут мой Константе — такая у собаки кличка была — кидается за куропаткой, решил, поди, что подбил я ее, несется по зарослям дрока, а они там густые, как нигде, да еще валуны большие, ничего из-за них не видно, — и пропала собака, я и свистел, и звал: Константе, Константе, а его все нет, стыд-то какой без собаки домой прийти, не говоря уж о том, как жалко: только что не разговаривала псин-ка моя. Его слушали внимательно и угощение переваривали, много ли надо, чтобы осчастливить мужчину и доставить удовольствие женщине, и Сижизмундо Канастро хоть и брешет, а ладно у него получается, вот он дальше рассказывает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Пока падре Агамедес не придет, к еде никто не притронется, чтоб ему, этому падре, так же проголодаться, чтоб у него в животе бурчало от запаха тушеного мяса, я же вчера не ужинал, на сегодня аппетит берег. В таких вещах никто не признается, этого еще не хватало, кто скажет, что не ужинал, что на даровщинку наесться собирался, но кое-кому из нас известны человеческие слабости, не чуждые и нам, потому мы и других простить можем. Падре Агамедес приходит и говорит несколько слов Томасу Эспаде и чете Мау-Темпо, Фаустина плоховато разбирает его речи, но вовсю кивает головой, и на лице у нее выражение благостное и исполненное почтительности, не то чтобы она лицемерила, бедняжка, просто от голоса падре Агамедеса у нее шумит в ушах, и если бы не это, она бы все прекрасно расслышала. К молодым падре Агамедес относится отечески, машет рукой, благословляя направо и налево, на минуту даже голод утих, но теперь уже есть хочется до боли, давайте начинать. Появились тарелки и миски, все у соседей одолженные, нет, это только так говорится, что все, на деле две были их собственные, а что касается нескольких тарелок Грасинды Мау-Темпо, то мать ее верно рассудила. На всех все равно не хватит, как-нибудь раздобудем посуду, а свою побереги, не хватало еще тебе замужнюю жизнь с битой посудой начинать, примета плохая. Наконец принялись за еду, сначала жадно, а потом медленно — все ведь знали, что больше ничего не будет, а то бы они показали, как надо расправляться с мясом и пирожками, вина достаточно, будет с нас и этого.
И тут поднялся падре Агамедес, жестом попросил молчания, то есть он не просил, просто встал, длинный и худой — так что прихожане всегда терялись, когда судили да рядили, куда он еду девает, а ел он немало, это все знали по свадьбам и крестинам, — встал, значит, он, обвел глазами застолье, поморщился, глядя на беспорядок: Как они плохо воспитаны, сеньора дона Клеменсия, но потом преисполнился милосердия, возможно христианского, и заговорил: Дети мои, в этот радостный день, когда я имел счастье соединить священными узами брака Грасинду Мау-Темпо, дочь Жоана Мау-Темпо и Фаустины Гонсалвес, и Мануэла Эспаду, сына Томаса Эспады и покойной Флор Мартиньи, я обращаюсь ко всем вам, а в особенности к новобрачным. Вы произнесли обет любви и верности, который святая матерь наша церковь требует от тех, кто приходит к ней, дабы освятить союз мужчины и женщины, доколе смерть их не разлучит. Зря падре Агамедес заговорил здесь о смерти, вон уже Томас Эспада закрыл глаза, чтобы слезы у него не брызнули, но, как воду, сочащуюся из ран разрушенной стены, их не сдержит ничто, и все притворяются, словно ничего не видят — это самое лучшее, больше ничего не придумаешь, — а падре Агамедес все говорит. Невелика наша община, но, к счастью, царит в ней крепкая дружба, нет у нас ни ссор, ни раздоров, как это случается в других местах, где я побывал, и если правда, что не так уж часто ходим мы в церковь, любящую мать нашу, в любой час готовую принять своих сыновей, то верно и то, что все мы причащаемся, а не причащаются только давно заблудшие овцы, спасти которых я уже больше не надеюсь, прости меня, господи, служитель божий никогда не должен терять надежду привести в лоно Господне все стадо полностью. Среди присутствующих был один из нечестивых, да еще с женой, которая его вполне стоила, — Сижизмундо Канастро и Жоана Канастра сияли улыбками, словно падре им корзины с розами подносил. Не хвалясь, могу сказать: постоянные заботы доброго пастыря не остаются втуне — надеюсь, никто не забыл, что всего три года назад после забастовки мне удалось спасти от тюрьмы двадцать два человека, среди собравшихся за этим столом есть кое-кто из них, и они не дадут мне солгать, — не поздоровилось бы им, если бы не добрая слава Монте-Лавре, в других местах, менее излюбленных господом нашим и Святой девой, для многих дело обернулось значительно хуже, конечно, я вовсе не считаю, что такая милость была оказана из внимания к заслугам великого, но кающегося грешника.
Тут Жоан Мау-Темпо сильно покраснел, и захотелось ему взглянуть на кого-нибудь, и он посмотрел на Сижизмундо Канастро, который уже не улыбался, а не отрывал посерьезневших глаз от падре, тогда-то раздался голос Антонио Мау-Темпо: Сеньор падре Агамедес, на свадьбе моей сестры не время говорить о забастовках и заслугах, сказал он это так спокойно, словно и не хотел обидеть падре… Все замолчали и ждали, что дальше будет, и падре сказал, что пьет за здоровье новобрачных, а потом сел. Ну и память у вас, позже сказал Норберто, к чему было напоминать им об этом, все равно что в доме повешенного говорить о веревке. Вы правы, отвечал падре Агамедес, но у меня было такое искушение доказать им, что если бы не мы, церковь и латифундия, две ипостаси святой троицы, третья же — государство, если бы не мы, то как бы они поддерживали существование души и тела, кому бы отдавали они или для кого мы бы забирали их голоса на выборах, но я признаю, я ошибся, я виноват, очень виноват, поэтому я недолго там оставался, сказал, что меня призывают мои пастырские обязанности, и ушел, не совсем ловко, конечно, получилось, но зато я не много выпил этой кислятины, от которой у меня с желудком плохо, вот у вас в погребах, сеньор Ламберто, винцо отменное.
И тогда Антонио Мау-Темпо, свадебный церемониймейстер, сказал: Падре Агамедес ушел, остались все свои, и пусть каждый говорит, что хочет, что ему нравится и к чему лежит его сердце, пусть Мануэл Эспада разговаривает с Грасиндой, своей женой, а моей сестрой, а другой моей сестре, Амелии, надо посмотреть на кого-то, раз уж разговаривать она не может, а если его здесь нет, пусть думает о нем — мы все понимаем, что иногда ничего другого не остается, и пусть родители мои вспомнят, какими они были в молодости, и простят наши ошибки, и пусть все размышляют о себе и о своих близких, я знаю, некоторые из них уже умерли, но вы позовите их, и они вернутся, это их самое заветное желание, я чувствую, что Флор Мартинья здесь, кто-то позвал ее, и уж если я взял слово, то расскажу вам кое-что, и не удивляйтесь моей грамотной речи: в армии не только убивать учат, кто очень хочет, может выучиться читать, писать и говорить, и этого достаточно, чтобы понемногу понимать мир и увидеть, что жизнь — не только рождение, работа и смерть, что иногда надо бунтовать, вот о чем хочу я вам сказать.
Все разговоры вокруг него прекратились, расстались взгляды — но не руки — Грасинды Мау-Темпо и Мануэла Эспады, ушла Флор Мартинья: Еще увидимся, Томас, локти легли на стол, — не знают эти люди правил поведения, и не сочтите за неприличие, если кто-нибудь запустит палец в рот, чтобы выковырнуть из дупла зуба кусочек жеваной баранины: в наших местах едой бросаться нельзя — об этом самом, о еде, и говорит Антонио Мау-Темпо, одетый в свой тиковый мундир. Конечно, в наших местах живется голодно, мы вынуждены есть траву, и от этого животы у нас выпучиваются, как барабаны, и, к слову сказать, наш командир полка считает, что с голоду осел и чертополох съест, а раз мы ослы — другого слова в казарме не услышишь, а если услышишь, то еще похлеще, — раз мы ослы, так и едим чертополох, но я вам скажу, что лучше есть чертополох, чем солдатский паек, от него только свиньи не откажутся.
Антонио Мау-Темпо замолкает, делает маленький глоток вина, чтобы говорить было легче, вытирает рот тыльной стороной ладони — лучше салфетки быть не может — и говорит дальше. Они думают, если мы дома голодаем, так на все пойдем, но они ошибаются, и чертополох этот мы рвем руками чистыми, даже когда они грязные, нет рук чище наших — вот что мы первым делом понимаем в казармах, этому не учат на занятиях, по само собой становится ясным, и человек может выбирать между голодом и постыдной пищей, которую нам дают, в Монте-Лавре меня призвали служить родине, как они говорят, но я не знаю, что такое служить родине, а еще они говорят: родина — моя мать и мой отец, но я знаю своих настоящих родителей, и все остальные тоже знают своих — они от себя кусок отрывали, чтобы накормить нас, так пусть и родина тогда отрывает от себя кусок, чтобы мы не голодали, а если надо есть чертополох, пусть и родина ест его вместе со мной, а иначе получается, что одни — дети родины, а другие — сукины дети.
Некоторые женщины смутились, некоторые мужчины нахмурились, но ему, Антонио Мау-Темпо, в котором, несмотря на его мундир, осталось что-то от батрака, сегодня все прощается, раз он сумел поставить на ме-сто падре Агамедеса, а дальше он говорит такие слова, что слаще вина из подвалов сеньора Ламберто, — это мы только предполагаем, ведь мы никогда ни глотка его не пригубили: И тогда в казарме решено было взбунтоваться, ни крошки не есть из того, что нам суют, ведь и свинья от корыта отворачивается, когда по ее свинскому разумению там слишком гадкие помои, землю бы мы ели, хоть по полалкейре в год съедали бы, земля так же чиста, как мы, а голодовку придумал я, Антонио Мау-Темпо, и очень горжусь этим, такие вещи люди понимают только потом, когда дело сделано, вот я и поговорил с товарищами, и они согласились, что хуже быть не может, начальству только плевать на нас осталось, и вот настал день, мы уселись за столы, словно есть собрались, но, как сержанты ни кричали, к еде никто не притронулся, ложки так никто и не взял в руку, это был бунт свиней, а потом явился дежурный офицер, сказал речь, наподобие тех, что падре Агамедес говорит, а мы словно ни аза не понимаем, сначала он по-тихому хотел с нами обойтись, сладко пел, но потом вышел из терпения, стал орать, велел построиться — это мы поняли, нам только и надо было, что из столовой выйти, ну и вышли, а по дороге подбадривали друг друга шепотом: не испугаемся, мол, не сдадимся, потом построились, полчаса постояли, а когда решили, что это и есть наказание нам, то увидели, как перед нами три пулемета устанавливают, по всем правилам — и расчеты при них полные, и ленты пулеметные наготове, и тогда офицер сказал: Или мы пойдем есть, или он прикажет стрелять, вот это и был голос родины, словно моя мать сказала бы: Ешь, не то убью, мы и не поверили, но дело до того дошло, что пулеметы начали заряжать, и что дальше будет, никто не знал, у меня, например, мурашки по спине побежали: а если правда, если стрелять станут, если устроят побоище из-за миски супа, но все равно мы не сдадимся, да в такие минуты мыслей не остановить, и вот тогда в строю, неизвестно где — те кто рядом стоял, никогда не скажут, — прозвучал голос, да так спокойно, словно доброго утра желал: Товарищи, отсюда ни шагу, и другой голос на противоположном конце: Пусть стреляют, и тут — до сих пор плакать хочется, как вспомню, — вся шеренга закричала, вызов бросила: Пусть стреляют, я уверен, они по нам огня не открыли бы, но, если бы открыли, мы бы все там полегли — победа наша была не в том, что паек улучшили, самое главное — мы все насмерть стоять готовы за общее дело, вот как оно бывает: думаешь, что к одному чему-то стремишься, а на деле добиваешься такого, о чем и не мечтал. Антонио Мау-Темпо помолчал и добавил, гораздо мудрее, чем ему по возрасту полагалось бы: Но все равно, чтобы самое важное получить, начинать надо с малого.
Женщины рыдают, даже мужчины прослезились, разве можно представить себе свадьбу чудеснее, в Мон-те-Лавре такого не видывали, и Мануэл Эспада встает, обнимает Антонио Мау-Темпо, а сам думает, как изменилась армия, когда он служил на Азорских островах, го слышал, что его товарищ по роте говорил, угрожая неизвестно кому: Когда вернусь на гражданку, пойду тужить в тайную полицию, и, ежели кто мне не угодит, арестую, а захочу — убью, пристрелю, а потом скажу: при попытке к бегству, чего же проще.
Теперь поднялся Сижизмундо Канастро, длинный и тонкий и высохший, как рукоять плуга, поздравил молодых и, когда все выпили кислое винцо, сказал, что и у него есть одна история, на историю Антонио Мау-Темпо она не похожа, но, может быть, речь в ней идет о том же, потому что если хорошенько подумать, то все истории к одному клонятся, каким бы невероятным это ни казалось: Много лет назад… и замолк, хотел проверить, все ли внимательно слушают, оказалось, что все, и еще в глаза ему смотрят, кое-кто осовел, но крепится, значит, можно продолжать: Много лет назад ходил я на охоту — ну вот, пошли охотничьи рассказы, что ни скажет, все наврет, — но Сижизмундо Канастро шутить не собирается, насмешнику он не отвечает, а просто глядит на него, словно сожалеет о таком простодушии, и, может быть, из-за этого взгляда или из любопытства: что, мол, соврет, — все замолчали, а Жоан Мау-Темпо хорошо знает Сижизмундо Канастро и твердо уверен — в его рассказе есть особый смысл, дело только за тем, чтобы разгадать: В те времена ружья у меня не было, и я одалживал его то у одного, то у другого, как получится, а на охоте я промаха не давал, пусть вот мои ровесники скажут, и был у меня песик, я его год обучал, и чудо что за пес вышел, а уж какое у него чутье было… и вот однажды пошли мы с друзьями на охоту, каждый со своей собакой, хорошая была компания, и походили неплохо, все с добычей возвращались… вот тогда-то и произошло это на берегу Гуариты-до-Годеал: вспархивает вдруг куропатка и несется как молния, я ружье поднимаю, стреляю, а она — в сторону, не попал я в нее ни дробинкой, это точно, к счастью, никого из товарищей рядом не было, а то бы со стыда сгорел, и тут мой Константе — такая у собаки кличка была — кидается за куропаткой, решил, поди, что подбил я ее, несется по зарослям дрока, а они там густые, как нигде, да еще валуны большие, ничего из-за них не видно, — и пропала собака, я и свистел, и звал: Константе, Константе, а его все нет, стыд-то какой без собаки домой прийти, не говоря уж о том, как жалко: только что не разговаривала псин-ка моя. Его слушали внимательно и угощение переваривали, много ли надо, чтобы осчастливить мужчину и доставить удовольствие женщине, и Сижизмундо Канастро хоть и брешет, а ладно у него получается, вот он дальше рассказывает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44