зеркало шкаф акватон
Иди вперед, покажешь дорогу ефрейтору, вот что пролаял Жоану Мау-Темпо легаш. А охранник из Алжубе, видать шутник, не сказал бы он иначе в такое время и в таких печальных обстоятельствах: Счастливого пути. Когда-то человек говорить не умел, но надо было ему как-то свои мысли передавать, он и выучился, однако иной раз пользуется речью во зло, а есть такие слова, что стоят очень дорого в зависимости от того, кто и зачем их говорит, как в этом случае: Счастливого пути, а ведь известно, что путь счастливым не будет, звери и то добрее друг к другу, хотя и не умеют говорить. Легаш ведет меня по пустынным улицам, что за чудесная ночь, хоть в узком коридоре домов видно только небо, слева от меня собор, справа — маленькая церковь святого Антония, а дальше не большая и не маленькая церковь святой Магдалины, я иду под защитой небесных сил между храмами, и, наверное, поэтому так спокойно разговаривает со мной мой легаш: Не говорите никому, что я вам сказал, но дело ваше очень серьезное, ваше имя назвал один ваш товарищ, вам лучше всего признаться, так вы быстрее к семье вернетесь, запираясь, вы ничего не выигрываете. Это улица Святого Николая, а га — Святого Франциска, помогите мне, святые, если вы здесь: Я не понимаю, о чем вы говорите, сеньор полицейский, я ни в чем не виноват, всю жизнь я работал, с самого рождения, во всем этом я не разбираюсь, один раз меня арестовали, но это все уже давно было, с тех пор я никогда не занимался политикой, кое-что из сказанного было правдой, кое-что, но Жоан Мау-Темпо от своих слов не отступит, в словах хорошо то, что их можно держаться, как привычного пути по камням через реку, внимательно следя, куда ступаешь, ведь вода так быстро мчится, что в глазах рябит, осторожнее! Это место Жоан Мау-Темпо знает — спуск с двумя рядами электрических огней, как только прошли его, легаш прогавкал: Вот мы и на месте, увидишь, что теперь с тобой будет, такой-сякой, от этих слов содрогается ласковое утро, в деревне их не употребляют. Жоану Мау-Темпо кажется, будто силы его покинули, — двадцать пять дней он провел в камере почти без движения: из камеры в уборную, из уборной в камеру, вот и все, а в бедной его голове кружились мысли, он пытался связать все нити воедино, но они рвались от тревожных забот, и после это-го дорога пешком показалась ему очень долгой, хотя ни в какое сравнение не шла с теми расстояниями, которые преодолевали его ноги в родных местах, и вдруг он пугается, что не выдержит, скажет, что знает, и даже то, чего знать не может, но он услышал голос заключенного из Кашиаса: Слушай, друг, мы не знаем, почему ты тут оказался, но я тебе кое-что посоветую, это тебе на пользу пойдет. Настало время вспомнить эти советы, и последние метры он проходит словно во сне, он уже вошел и поднимается по лестнице, снова второй этаж, никого здесь нет, тишина нагоняет страх, третий этаж, четвертый, пришли, здесь ждет Жоана Мау-Темпо его судьба, она хромая, у судьбы есть большой недостаток: она ничего не делает, она ждет, нам самим приходится все делать, например учиться говорить и молчать.
Через несколько минут после того, как Жоана Мау-Темпо втолкнул в кабинет стоявший там на часах легаш, дверь рывком отворилась, и вошел хорошо одетый господин, только что выбритый и благоухающий лосьоном и бриллиантином, он жестом приказал караульному выйти и раскричался: Из-за этого канальи, из-за этого чертова коммуниста я сегодня на мессу не попаду! Рассказываешь чистую правду, и никто не верит, но это истинная правда, может быть, на благочестие нравов оказывает влияние соседство церквей, и по дороге из Алжубе мы их видели, и церковь Святых Мучеников тут рядом, поблизости и площадь Двух Церквей, Богоявления и еще одной, черт ее знает, как она называется, падре Агамедесу здесь понравилось бы жить: он бы выслушивал исповеди инспектора Павейи. впавшего в гнев из-за пропущенной мессы, — значит, у него нет собственного капеллана, — а теперь, чтобы полностью закончить воображаемую картину, представим себе, что Жоан Мау-Темпо сказал бы: Сеньор, не пропускайте из-за меня мессы, если хотите, я пойду с вами. Никто этому не поверит, и сам Жоан Мау-Темпо не будет знать, почему он так поступил, но нам некогда изучать, как ведут себя люди мужественные и ни в чем не виновные, инспектор Павейа не оставляет нам на это времени: Негодяй, сволочь, гад, мерзавец. Простите, падре Агамедес, но он так и сказал, я тут ни при чем. Заткнись, а то полетаешь у меня на трапеции. Жоану Мау-Темпо неизвестно, что это за цирковой снаряд, но он видит, что инспектор Павейа — какое же у него неподходящее имя, если вспомнить, как обнимаешь сноп пшеницы и прижимаешь его к груди, — направляется к столу и выхватывает из ящика пистолет, дубинку и толстую линейку. Он меня убьет, думает Жоан Мау-Темпо, а тот говорит: Видишь, это для тебя приготовлено, если не расскажешь все, и заруби себе на носу, отсюда ты не выйдешь, пока все не выложишь, стой, не шевелись, пальцем не смей двинуть, а пошевелишься, пеняй на себя.
Каждые три часа они меняются. И только жертва у них все та же. Что ты там у себя делал? Работал, чтобы семью кормить. Таков был первый вопрос и первый ответ, самый естественный вопрос и самый правдивый ответ, после этого его должны были бы отпустить — ведь он говорил правду. Работал, значит, а может, «Аванте» распространял, сам видишь, нам все известно. Сеньор, я в эти дела не вмешивался. Так ты не распространял «Аванте», а таскал ее на заднице, ты и твои дружки, задницы свои подставляли, чтобы ваш главный вам туда московские штучки вколачивал, ну, хватит, если хочешь вернуться в Монте-Лавре и детей своих увидеть, рассказывай, не покрывай своих приятелей, с которыми на собрания ходил, помни о своей семье и о свободе. Жоан Мау-Темпо помнит о своей семье и о свободе, помнит он и рассказанную Жоаном Канастро историю про собаку и куропатку и не отвечает. Ну, рассказывай же, вы ведь говорите, что, мол, эти канальи, эти воры из правительства, не дают нам того, чего мы хотим, но мы с ними покончим, устроим восстание против них и против законов Салазара, вы ведь об этом думаете, такие планы строите, говори правду, ты, коммунист, не запирайся, расскажешь все — завтра же в Монте-Лаэре отправишься, к детишкам. Но Жоан Мау-Темпо, скелет собаки, сделавшей стойку у куропатки, повторяет: Сеньор, я уже все рассказал, в тысяча девятьсот сорок пятом году меня посадили, но с тех пор я ничем таким не занимался, а если вам кто сказал, значит, он солгал. Его били об стену, колотили, обзывали всеми изобретенными в португальском языке ругательствами, и это повторялось не раз, обе стороны были одинаково тверды, правда, страдала только одна из них.
Жоан Мау-Темпо простоит, не шевелясь, семьдесят два часа. У него отекут ноги, будет кружиться голова, каждый раз, когда ноги начнут изменять ему, его будут бить линейкой и дубинкой, не сильно, но так, чтобы изуродовать. Он не плачет, но глаза его полны слез, камень и тот сжалился бы. Через несколько часов отек прошел, но под кожей стали выступать вздувшиеся вены, почти в палец толщиной. Переместилось сердце, его молот стучал и гудел, отдаваясь в голове, и наконец Жоана Мау-Темпо полностью покинули силы, он уже не может стоять, сначала он согнулся, не отдавая себе в этом отчета, а теперь сидит на корточках несчастный преступник, исходит своей последней слабостью. Вставай, собака, но Жоану Мау-Темпо не удается встать, он не притворяется, это снова правда. В последнюю ночь он слышал стоны и крики в соседней комнате, потом они смолкли, и вошел инспектор Павейа вместе с несколькими полицейскими, и тогда вопли за стеной возобновились, став еще более пронзительными, а инспектор Павейа с рассчитанной медлительностью подошел к нему и сказал угрожающим тоном: Ну вот, Мау-Темпо, ты уже побывал в Монте-Лавре и вернулся, теперь можешь рассказывать. Почти лежа на досках пола с отбитыми почками, с затуманенным взглядом, он ответил из глубины своего горя: Мне нечего рассказывать, все, что мог, я уже сказал. Эта фраза негромкая, вроде как скелет пса по прошествии двух лет, ее бы и не стоило записывать, когда есть столько великих слов: Сорок веков смотрят на вас с этих пирамид; лучше один час быть королевой, чем герцогиней всю жизнь; возлюбите друг друга, но у инспектора Павейи кровь кипит: Ты гам у себя роздал двадцать пять экземпляров, не отрицай, а то я тебя прикончу. И Жоан Мау-Темпо подумал: Жизнь или смерть, — и ничего не сказал. Может быть, инспектор Павейа опять опаздывал на мессу или семьдесят два часа неподвижного стояния считались достаточным на Первый раз, но он сказал: Отвезите этого мерзавца в Алжубе, пусть там отдохнет, а потом еще раз зайдет сюда и расскажет все или отправится на кладбище.
Тогда подошли к нему двое, взяли Жоана Мау-Темпо зa руки и стащили вниз по лестнице, с пятого на первый этаж, а пока волокли его, говорили: Мау-Темпо, расскажи вce, так будет лучше для тебя и для твоих близких, а если Не расскажешь, сеньор инспектор отправит тебя на Таррафал, он ведь все знает, один твой приятель из Вендас-Новac у нас разговорился, и тебе только подтвердить остается. И Жоан Мау-Темпо, который не может держаться на ногах, который чувствует, как его ноги падают со ступеньки на ступеньку, словно неживые, отвечает: Если хотите убить меня, убивайте, но мне нечего рассказывать. Его втащили в тюремную машину, дорога была недлинной, и землетрясения не произошло, все церкви стояли крепко и победоносно, потом приехали в Алжубе, открыли дверь: Прыгай, и бедняга упал, не удержавшись на подножке. И снова его поволокли, ноги уже окрепли, но еще недостаточно, втолкнули его в камеру, которая, случайно или нарочно, оказалась той же самой. Жоан Мау-Темпо дополз, едва не теряя сознания, до нар и, хотя ему казалось, что он спит, собрался с силами и откинул их, свалился и пролежал как мертвый сорок восемь часов. Он одет и обут — разбитая статуя, что не разваливается только благодаря проволочному каркасу, деревенская марионетка, высовывающая голову из-под одеяла и корчащая во сне гримасы, — у него растет борода и из уголка рта по небритому подбородку стекает струйка слюны, прокладывающая себе путь среди щетины. За два дня охранник несколько раз заходил проведать, жив или мертв обитатель этой камеры, на второй раз он успокоился потому, что спящий изменил позу, все это давно уже известно: после того как их заставляют стоять столбом, они всегда так спят, им даже еда не нужна, но теперь хватит спать, сон уже не такой глубокий: Просыпайся, тут тебе обед принесли. Жоан Мау-Темпо садится на нарах, померещились ему, наверное, слова эти — в камере никого нет, но пахнет едой, и он ощущает страшный и непреодолимый голод, первая попытка встать на ноги не удается, ноги подкашиваются и в глазах темнеет, это oт слабости, он повторяет свой опыт, до стола не больше двух шагов, хуже то, что он не сможет есть сидя, здесь едят стоя, чтобы пища в желудке не задерживалась, а Жоан Мау-Темпо такого маленького роста, что ему нагибаться никогда нужды не было, а здесь до столешницы дотянуться не может, ему приходится вставать на цыпочки, а это пытка для человека, который так слаб, и уронить нельзя ни крошки: ведь пища — единственное его спасение.
Прошло пять дней, о которых можно было бы рассказать со всеми подробностями, но недостаток этой повести в том, что иногда рассказчику приходится что-то пропускать, он начинает торопиться, не потому, что хочет поскорее закончить, а потому, что ему не терпится поведать о другом, более важном событии, к перемене хода повествования, к тому моменту, когда у Жоана Мау-Темпо сильно стукнуло сердце из-за того, что в камеру вошел охранник и сказал: Мау-Темпо, собери вещи, отсюда ты уходишь, иди сдавай на склад миску, ложку и одеяло, да побыстрее, я сейчас вернусь. Беда с этими деревенскими — они так простодушны, что все понимают буквально; и Жоан Мау-Темпо обрадовался, размечтался: Кажется, я выхожу на свободу, насколько это глупо, станет ясно потом, после того как полицейский проводит его на склад, где он сдаст ложку, миску и одеяло и где получит предметы личного пользования, которые там хранились, и услышит: Пойдешь в общую камеру, у тебя теперь есть право переписки, можешь написать домой, чтобы тебе прислали все необходимое, и полицейский открыл дверь, а внутри была целая толпа народу, всех национальностей, но это просто так говорится, чтобы сказать: было много народу, там и настоящие иностранцы были, но застенчивость Жоана Мау-Темпо и такой непривычный для них алентежский выговор не дадут ему сойтись с ними поближе, хотя, как только дверь закрылась, все португальцы окружили его, желая знать, почему он в тюрьме и что делается на воле, если он может это расскачать. Жоану Мау-Темпо скрывать нечего, он говорит то, как было, и он настолько привык говорить: С тысяча девятьсот сорок пятого года политикой не занимаюсь, что повторил это и здесь, хотя никто его не спрашивал.
Жоан Мау-Темпо так освоился в камере, что даже попросил у одного товарища по заключению сигарету, а это была дерзость — ведь они же незнакомы, а тут еще и другие стали предлагать ему закурить, но больше всего ему исправилось, когда стоявший рядом и слушавший его рассказ арестант подошел к нему, протянул хороший табак, папиросную бумагу и коробку спичек и сказал: Товарищ, если тебе что-нибудь понадобится, скажи — раз у кого-нибудь одного есть, он обязательно поделится. Вообразите себе только, каково было Жоану Мау-Темпо затянуться в первый раз — у него рука задрожала, со второй затяжкой он пришел в себя и почувствовал, как ему становится легче, а вокруг него, такого невысокого, стояли люди, курили и улыбались. И так как даже в жизни заключенных бывают счастливые стечения обстоятельств, то через два дня Жоана Мау-Темпо вызвали в кабинет, и там полицейский с таким видом, словно сам предлагает ему этот дар -полицейские частенько позволяют себе подобные вольности, — сказал: Мау-Темпо, вот тебе белье, табак и двадцать эскудо, их принес тебе твой земляк. Жоан Мау-Темпо взволновался больше упоминанием о Монте-Лавре, чем неожиданным подарком, и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Через несколько минут после того, как Жоана Мау-Темпо втолкнул в кабинет стоявший там на часах легаш, дверь рывком отворилась, и вошел хорошо одетый господин, только что выбритый и благоухающий лосьоном и бриллиантином, он жестом приказал караульному выйти и раскричался: Из-за этого канальи, из-за этого чертова коммуниста я сегодня на мессу не попаду! Рассказываешь чистую правду, и никто не верит, но это истинная правда, может быть, на благочестие нравов оказывает влияние соседство церквей, и по дороге из Алжубе мы их видели, и церковь Святых Мучеников тут рядом, поблизости и площадь Двух Церквей, Богоявления и еще одной, черт ее знает, как она называется, падре Агамедесу здесь понравилось бы жить: он бы выслушивал исповеди инспектора Павейи. впавшего в гнев из-за пропущенной мессы, — значит, у него нет собственного капеллана, — а теперь, чтобы полностью закончить воображаемую картину, представим себе, что Жоан Мау-Темпо сказал бы: Сеньор, не пропускайте из-за меня мессы, если хотите, я пойду с вами. Никто этому не поверит, и сам Жоан Мау-Темпо не будет знать, почему он так поступил, но нам некогда изучать, как ведут себя люди мужественные и ни в чем не виновные, инспектор Павейа не оставляет нам на это времени: Негодяй, сволочь, гад, мерзавец. Простите, падре Агамедес, но он так и сказал, я тут ни при чем. Заткнись, а то полетаешь у меня на трапеции. Жоану Мау-Темпо неизвестно, что это за цирковой снаряд, но он видит, что инспектор Павейа — какое же у него неподходящее имя, если вспомнить, как обнимаешь сноп пшеницы и прижимаешь его к груди, — направляется к столу и выхватывает из ящика пистолет, дубинку и толстую линейку. Он меня убьет, думает Жоан Мау-Темпо, а тот говорит: Видишь, это для тебя приготовлено, если не расскажешь все, и заруби себе на носу, отсюда ты не выйдешь, пока все не выложишь, стой, не шевелись, пальцем не смей двинуть, а пошевелишься, пеняй на себя.
Каждые три часа они меняются. И только жертва у них все та же. Что ты там у себя делал? Работал, чтобы семью кормить. Таков был первый вопрос и первый ответ, самый естественный вопрос и самый правдивый ответ, после этого его должны были бы отпустить — ведь он говорил правду. Работал, значит, а может, «Аванте» распространял, сам видишь, нам все известно. Сеньор, я в эти дела не вмешивался. Так ты не распространял «Аванте», а таскал ее на заднице, ты и твои дружки, задницы свои подставляли, чтобы ваш главный вам туда московские штучки вколачивал, ну, хватит, если хочешь вернуться в Монте-Лавре и детей своих увидеть, рассказывай, не покрывай своих приятелей, с которыми на собрания ходил, помни о своей семье и о свободе. Жоан Мау-Темпо помнит о своей семье и о свободе, помнит он и рассказанную Жоаном Канастро историю про собаку и куропатку и не отвечает. Ну, рассказывай же, вы ведь говорите, что, мол, эти канальи, эти воры из правительства, не дают нам того, чего мы хотим, но мы с ними покончим, устроим восстание против них и против законов Салазара, вы ведь об этом думаете, такие планы строите, говори правду, ты, коммунист, не запирайся, расскажешь все — завтра же в Монте-Лаэре отправишься, к детишкам. Но Жоан Мау-Темпо, скелет собаки, сделавшей стойку у куропатки, повторяет: Сеньор, я уже все рассказал, в тысяча девятьсот сорок пятом году меня посадили, но с тех пор я ничем таким не занимался, а если вам кто сказал, значит, он солгал. Его били об стену, колотили, обзывали всеми изобретенными в португальском языке ругательствами, и это повторялось не раз, обе стороны были одинаково тверды, правда, страдала только одна из них.
Жоан Мау-Темпо простоит, не шевелясь, семьдесят два часа. У него отекут ноги, будет кружиться голова, каждый раз, когда ноги начнут изменять ему, его будут бить линейкой и дубинкой, не сильно, но так, чтобы изуродовать. Он не плачет, но глаза его полны слез, камень и тот сжалился бы. Через несколько часов отек прошел, но под кожей стали выступать вздувшиеся вены, почти в палец толщиной. Переместилось сердце, его молот стучал и гудел, отдаваясь в голове, и наконец Жоана Мау-Темпо полностью покинули силы, он уже не может стоять, сначала он согнулся, не отдавая себе в этом отчета, а теперь сидит на корточках несчастный преступник, исходит своей последней слабостью. Вставай, собака, но Жоану Мау-Темпо не удается встать, он не притворяется, это снова правда. В последнюю ночь он слышал стоны и крики в соседней комнате, потом они смолкли, и вошел инспектор Павейа вместе с несколькими полицейскими, и тогда вопли за стеной возобновились, став еще более пронзительными, а инспектор Павейа с рассчитанной медлительностью подошел к нему и сказал угрожающим тоном: Ну вот, Мау-Темпо, ты уже побывал в Монте-Лавре и вернулся, теперь можешь рассказывать. Почти лежа на досках пола с отбитыми почками, с затуманенным взглядом, он ответил из глубины своего горя: Мне нечего рассказывать, все, что мог, я уже сказал. Эта фраза негромкая, вроде как скелет пса по прошествии двух лет, ее бы и не стоило записывать, когда есть столько великих слов: Сорок веков смотрят на вас с этих пирамид; лучше один час быть королевой, чем герцогиней всю жизнь; возлюбите друг друга, но у инспектора Павейи кровь кипит: Ты гам у себя роздал двадцать пять экземпляров, не отрицай, а то я тебя прикончу. И Жоан Мау-Темпо подумал: Жизнь или смерть, — и ничего не сказал. Может быть, инспектор Павейа опять опаздывал на мессу или семьдесят два часа неподвижного стояния считались достаточным на Первый раз, но он сказал: Отвезите этого мерзавца в Алжубе, пусть там отдохнет, а потом еще раз зайдет сюда и расскажет все или отправится на кладбище.
Тогда подошли к нему двое, взяли Жоана Мау-Темпо зa руки и стащили вниз по лестнице, с пятого на первый этаж, а пока волокли его, говорили: Мау-Темпо, расскажи вce, так будет лучше для тебя и для твоих близких, а если Не расскажешь, сеньор инспектор отправит тебя на Таррафал, он ведь все знает, один твой приятель из Вендас-Новac у нас разговорился, и тебе только подтвердить остается. И Жоан Мау-Темпо, который не может держаться на ногах, который чувствует, как его ноги падают со ступеньки на ступеньку, словно неживые, отвечает: Если хотите убить меня, убивайте, но мне нечего рассказывать. Его втащили в тюремную машину, дорога была недлинной, и землетрясения не произошло, все церкви стояли крепко и победоносно, потом приехали в Алжубе, открыли дверь: Прыгай, и бедняга упал, не удержавшись на подножке. И снова его поволокли, ноги уже окрепли, но еще недостаточно, втолкнули его в камеру, которая, случайно или нарочно, оказалась той же самой. Жоан Мау-Темпо дополз, едва не теряя сознания, до нар и, хотя ему казалось, что он спит, собрался с силами и откинул их, свалился и пролежал как мертвый сорок восемь часов. Он одет и обут — разбитая статуя, что не разваливается только благодаря проволочному каркасу, деревенская марионетка, высовывающая голову из-под одеяла и корчащая во сне гримасы, — у него растет борода и из уголка рта по небритому подбородку стекает струйка слюны, прокладывающая себе путь среди щетины. За два дня охранник несколько раз заходил проведать, жив или мертв обитатель этой камеры, на второй раз он успокоился потому, что спящий изменил позу, все это давно уже известно: после того как их заставляют стоять столбом, они всегда так спят, им даже еда не нужна, но теперь хватит спать, сон уже не такой глубокий: Просыпайся, тут тебе обед принесли. Жоан Мау-Темпо садится на нарах, померещились ему, наверное, слова эти — в камере никого нет, но пахнет едой, и он ощущает страшный и непреодолимый голод, первая попытка встать на ноги не удается, ноги подкашиваются и в глазах темнеет, это oт слабости, он повторяет свой опыт, до стола не больше двух шагов, хуже то, что он не сможет есть сидя, здесь едят стоя, чтобы пища в желудке не задерживалась, а Жоан Мау-Темпо такого маленького роста, что ему нагибаться никогда нужды не было, а здесь до столешницы дотянуться не может, ему приходится вставать на цыпочки, а это пытка для человека, который так слаб, и уронить нельзя ни крошки: ведь пища — единственное его спасение.
Прошло пять дней, о которых можно было бы рассказать со всеми подробностями, но недостаток этой повести в том, что иногда рассказчику приходится что-то пропускать, он начинает торопиться, не потому, что хочет поскорее закончить, а потому, что ему не терпится поведать о другом, более важном событии, к перемене хода повествования, к тому моменту, когда у Жоана Мау-Темпо сильно стукнуло сердце из-за того, что в камеру вошел охранник и сказал: Мау-Темпо, собери вещи, отсюда ты уходишь, иди сдавай на склад миску, ложку и одеяло, да побыстрее, я сейчас вернусь. Беда с этими деревенскими — они так простодушны, что все понимают буквально; и Жоан Мау-Темпо обрадовался, размечтался: Кажется, я выхожу на свободу, насколько это глупо, станет ясно потом, после того как полицейский проводит его на склад, где он сдаст ложку, миску и одеяло и где получит предметы личного пользования, которые там хранились, и услышит: Пойдешь в общую камеру, у тебя теперь есть право переписки, можешь написать домой, чтобы тебе прислали все необходимое, и полицейский открыл дверь, а внутри была целая толпа народу, всех национальностей, но это просто так говорится, чтобы сказать: было много народу, там и настоящие иностранцы были, но застенчивость Жоана Мау-Темпо и такой непривычный для них алентежский выговор не дадут ему сойтись с ними поближе, хотя, как только дверь закрылась, все португальцы окружили его, желая знать, почему он в тюрьме и что делается на воле, если он может это расскачать. Жоану Мау-Темпо скрывать нечего, он говорит то, как было, и он настолько привык говорить: С тысяча девятьсот сорок пятого года политикой не занимаюсь, что повторил это и здесь, хотя никто его не спрашивал.
Жоан Мау-Темпо так освоился в камере, что даже попросил у одного товарища по заключению сигарету, а это была дерзость — ведь они же незнакомы, а тут еще и другие стали предлагать ему закурить, но больше всего ему исправилось, когда стоявший рядом и слушавший его рассказ арестант подошел к нему, протянул хороший табак, папиросную бумагу и коробку спичек и сказал: Товарищ, если тебе что-нибудь понадобится, скажи — раз у кого-нибудь одного есть, он обязательно поделится. Вообразите себе только, каково было Жоану Мау-Темпо затянуться в первый раз — у него рука задрожала, со второй затяжкой он пришел в себя и почувствовал, как ему становится легче, а вокруг него, такого невысокого, стояли люди, курили и улыбались. И так как даже в жизни заключенных бывают счастливые стечения обстоятельств, то через два дня Жоана Мау-Темпо вызвали в кабинет, и там полицейский с таким видом, словно сам предлагает ему этот дар -полицейские частенько позволяют себе подобные вольности, — сказал: Мау-Темпо, вот тебе белье, табак и двадцать эскудо, их принес тебе твой земляк. Жоан Мау-Темпо взволновался больше упоминанием о Монте-Лавре, чем неожиданным подарком, и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44