https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/
И только главный инженер человек попался — поддержал меня. Еле-еле сдал я тогда этот мотор. А ты говоришь...
* * *
А то на Осинторф ездил. Не знаю, кто до меня был там — то ли агроном, то ли экономист,— но вернулся он ни с чем. Не выписали торфокрошки. Михайлович говорит: «Поезжай ты, Садкович». Поехал я, зашел в приемную — много народу ждет. Я к двери, а секретарша мне наперерез:
— Куда вы? У директора совещание!
Но я чуть опередил ее. Вскочил в кабинет, с улицы оглядеться пока не могу — никого не вижу. Попросил извинения и говорю:
— Я из колхоза «Большевик». Не могу ждать. У меня четыре машины под вашими окнами стоят. Выпишите торфокрошки.
Смотрю, взял директор мои бумаги, подписал и отдает мне. И все молча. Он молчит, и все, кто на совещании, тоже молчат. Так я и выскочил из кабинета, не услышав ни слова. Зато в приемной наслушался. Вот, кричала секретарша, я и такой, я и этакий. А я себе думаю: «Кричи, кричи, я уже свое сделал». Потом еду домой с торфокрошкой, стараюсь думать о чем-нибудь другом, а все вспоминается, как директор, понимаешь, молча мои документы подписывал...
А другая секретарша так станет в дверях, руки в стороны разведет и стоит, как крест какой,— не отпихнуть. И просишь, и молишь, и улыбаешься услужливо — подлизываешься. Ничего не помогает. «А вы мне не указывайте... А вы меня не пугайте... А я сама знаю, что делать»,— только и слышишь. И так глядит на тебя, будто она бог, царь и воинский начальник.
* * *
Но бывает, правда, и по-другому. Однажды даже сам не разобрался, как и что получилось. Поехал я в Витебск лес выписывать, зашел к каким-то маленьким сошкам. Говорю: — Я из колхоза «Большевик».
Хохочут надо мной, смеются — гляди ты, чего захотел: лесу! И повторяют: «Лесу!» Да так, что даже сам можешь поверить и начнешь упрекать себя: «Ну и нахальство же у тебя, Садкович,— лесу тебе захотелось...»
Я тогда к начальнику управления. Не съест же он меня, думаю. Пришел и говорю:
— Я из колхоза «Большевик»...
Начальник вышел из-за стола, поздоровался за руку.
Сесть мне предложил, сам сел. И не за столом своим длинным, а рядом со мною, на стул. Сидим, разговариваем вот так, как с тобой,— просто и открыто. Про колхоз расспрашивает, как строимся, интересуется.
— Лесу я выписать хотел,— несмело говорю я. Начальник взял мои бумаги, нажал кнопку — секретарша вошла.
— Оформите, пожалуйста.
И знаешь, пока мы еще несколько минут побеседовали, все уже готово. Возвращает он мне бумаги, а я и говорю:
— Мне куда-нибудь еще надо идти с ними?
— Нет, все уже сделано.
Я вышел, а потом даже назад вернулся:
— Скажите, а вы, случайно, не из нашей стороны будете?
— Нет, не из вашей, — отозвался он и спрашивает: — А почему вам так показалось?
— Очень уж вы со мной по-человечески обошлись.
Он усмехнулся и ничего не ответил. А потом я и третий раз к нему зашел — понимаешь, растерялся, забыл в те два первых раза даже «спасибо» доброму человеку сказать.
Вот так и ездит повсюду полномочный и полноправный представитель «Большевика»— непоседливый снабженец Владимир Садкович. Открывает двери приемных, а порой напролом, через крик секретарш, врывается в кабинеты и смело говорит: «Я из колхоза «Большевик». Садкович знает, что за ним такое огромное и такое необходимое богатство человека — хлеб. Потому что он, этот хлеб, щедро дает жизнь всем — и учителю, и шоферу, и космонавту. Начальнику управления и даже той самой секретарше, которая неприступной стеной стоит перед кабинетом.
...На бригадном дворе ты, Геннадий, появился неожиданно: когда мы с Садковичем шли еще в сторону конюшни — тебя не было, а как только повернули обратно — сразу увидели твою серую машину, которая уже тихо стояла возле мастерской; даже пыль успела осесть. А среди людей, что со всех сторон окружили тебя, блестела уже твоя светло-коричневая кожанка и белела серая, надвинутая почти на самые глаза шапка. Буйницкая, снизу вверх глядя на тебя, о чем-то, очень волнуясь, рассказывала: должно быть, про те семьсот литров молока, что прокисли на ферме.
Здесь же, немного поодаль, топтался дядька с кнутом в руках; даже совсем не зная его, но по тому, как нетерпеливо
переступает он с ноги на ногу, сразу можно было понять — дядька что-то хочет попросить у тебя. И пока мы подходили, он все же, наверно, смог отыскать небольшую щелочку в разговоре и впихнул в нее свою просьбу. Подойдя, мы услышали уже только твой немного иронический ответ:
— Культиватор на приусадебный участок, говорите? Картофелище взрыхлить, говорите? А зачем вам из своего картофелища пух делать? В том же пуху картошка как провалится, так и не найдете осенью. Вот придумали — на приусадебные участки технику таскать. Она же там не развернется. Только яблони поломает. А то вон Федя приходил и навозоразбрасыватель хотел на свои сотки взять. А когда я ему разъяснил, что этот разбрасыватель будет идти по его узкой полоске, а навоз разбросает на соседние,— эх, быстренько вилы в руки и с женой на огород бегом...
Бухавец, который от столярни шел к нам, на ходу кричал волосатому парню, копавшемуся у трактора:
— Я уже думал, ты давно уехал, а ты еще и плуги не прицепил.
Парень был действительно очень волосатый. Из-под маленькой кепочки, которая блином и не очень крепко сидела на его кудлатой голове, во все стороны спадали длинные волосы. Он нехотя разогнулся и с неохотой, даже, как мне показалось, с нарочитой усталостью ответил:
— Сейчас. Ну, сейчас.
— А куда вы, Бухавец, его посылаете? — спросил ты у бригадира, а мне объяснил: — Эти ребята у нас на практике. Они в Высоком, в техникуме механизации, учатся.
— Да там осталось клинок подворошить небольшой, и все.
— Смотрите, Бухавец, как бы после него вам не пришлось на тот клинок бульдозер посылать — ровнять пашню. Он вам там напашет...
Честно говоря, за свои наезды в «Большевик» я успел уже как-то привыкнуть к спокойной, несуетливой, слаженной работе Бухавца. В конторе, на утренних встречах специалистов, он всегда сидел с блокнотом и внимательно записывал, что на этот день потребуется от его бригады. И с людьми, я слышал, Бухавец ведет себя ровно, сдержанно.
— Может, зайдешь в контору,— предложил ты мне,— а я на минуту подскочу в амбар. Понимаешь, едут к нам из «Волны». Сеять им нечего. Везут нам свои неживые семена и просят, чтоб мы обменяли им на живые. А нам все равно — мы скотине скормим. Понимаешь, посеяли они, ждут —
не всходит. Ездят, глядят, удивляются. Проверили семена, что сеяли, на всхожесть. Только восемь процентов живых. А тогда, когда раньше проверяли, были все девяносто восемь процентов...
Ты замолчал, задумался.
— Смотри какие хитрые. Сами себя перехитрили,— поддержал я, вспомнив, как стоял в зареченском мехтоку перед зеленой горою: может, как раз те семена, посеянные уже неживыми, и не взошли.— А что, Василенок тебе звонил?
— Молчи ты со своим Василенком. Василенка твоего уже нет. Звонил Шавня, новый председатель, которому приходится расплачиваться за эту Василенкову хитрость.
— Сняли Василенка?
— Сняли, сняли...
И я тогда вспомнил, как этой весной в сводках настойчиво лезла вверх моя «Волна революции». А я и не знал, что это уже делается новыми молитвами нового председателя.
— А теперь «Волна революции» забрала переходящее Красное знамя за посадку картошки. Вон мы с Федей Калошей вместе награды в райкоме получали. Ему орден Трудового Красного Знамени вручили: сорок гектаров картошки один посадил.
Откуда-то на своем мотоцикле появился агроном. Сняв кепку, тоже серую,— кстати, мне уже давно бросилось в глаза, что почти у всех андреевцев такие вот серые кепки: видимо, местный магазин закупил их большую партию,— Васьковский вытер потный лоб.
— Михайлович, в Анибалеве перебрали всю картошку,— боюсь, что не хватит. Норму высева мы увеличили, а семена заложили по старой. Видно, резать придется...
— Не хотелось бы резать... Надо еще раз перебрать то, что осталось. А кто у буртов?
— Броник,— ответил за агронома молодой, совсем еще безусый паренек.
— Тогда волноваться нечего,— успокоился ты, а я по-думал, что вот снова, хоть и был очень близко, не встретился с этим интересным человеком. Видимо, он все-таки очень душевный, сердечный и добродушный, если даже вот этот пацан называет его, деда, так по-панибратски, как равного: «Броник».
— А кто это такой, Броник? — спросил я.— Только и слышу: Броник да Броник.
— Так это же Бронислав Сейстуль, латыш наш. Всю жизнь работал на кирпичном заводе, заработал там себе пенсию. И теперь, пенсионер, каждый день к нам в колхоз на работу ходит.
До конторы шел со мной Алексей Кухаренка — разговорчивый, общительный дядька, которому, видимо, нравятся молчаливые и внимательные собеседники. Пока мы шли возле зеленого поля капустной рассады, которую огородники растили и для себя и на продажу, шли, вежливо уступая друг другу выбитую под стежку узкую межу — да так вежливо, что она все время пустовала, а мы с двух ее сторон пылили по пашне,— дядька Алексей успел кое-что рассказать мне и про колхоз и про себя. Понятно, в своем освещении:
— Видишь, рассада вянет. Дождя надо. Пошел бы дождь — она сразу бы уши и подняла. А его нет. Ежели какое облачко, слышишь, появится на небе — ветер его растрясет, как клок сена, по всему куполу. Вот посеем и будем ждать жатвы. О, тогда для меня самая работа начнется. Я и в том году все лето на сушилке работал. Все зерно, весь урожай пересушил,— и, хитровато прищурившись одним глазом, посмотрел на меня.— А меня не замечают. Хоть я и свой, андреевский. У нас же одни Медвецкие да Кухарен-ки свои. А остальные приезжие. Хахлянки вон откуда-то из-за Митьковщины приехали, Аланцевы — из Анибалева. Понаехали отовсюду — им и почет, им и ордена. А мы, Кухаренки,— свои, нам нету. Свои могут и подождать...
— Как это нет? А Ганна Романовна — тоже ведь Кухаренка. Орден Ленина получила только что.
— Так одна только Ганна... А орден Трудового Красного Знамени Аланцевой,пенсионерке, отдали, орден Октябрьской Революции — Комру, который тоже откуда-то приехал. И председателя наградили.
Честно признаться, Геннадий, мне как-то не думалось раньше, что в деревне могут быть такие проблемы и такая обида — мол, наградили не тебя, а кого-то другого. Что ж, видно, все-таки человек всюду остается человеком, и, где б он ни жил, где б ни работал, все человеческое всегда с ним — и зависть, и недовольство, и уверенность, что именно ты, а не кто-то другой, заслуживаешь доброго, похвального слова...
В конторе тебя уже ждала девушка — молоденькая, худенькая. Она скромно сидела на стуле и, склонившись набок, будто боясь отпустить от себя свои пожитки, держалась длинными пальцами, с которых не отмылись еще чернила, за потертую ручку чемодана, что стоял возле стула и, словно большой сытый кот, казалось, даже терся о ножку. Это была
радистка, ее из районного управления сельского хозяйства прислали в «Большевик»: мол, раз куплена радиостанция — надо, чтоб возле нее был и специалист. И вот эта девушка, сдав последние экзамены, получив на распределении «Оршанский район», сложила в чемодан свой нехитрый студенческий скарб, приехала в Андреевщину и теперь ждала тебя. Ты встретил ее приветливо, хотя было видно, что этот разговор для тебя не очень приятен. Ты понимал, что девушка тут ни при чем, и потому старался не обидеть ее. Расспросил, есть ли у нее кто знакомый здесь, чтоб остановиться хоть на время, попросил немного погулять. Поручил кому-то из бухгалтерии накормить девушку и устроить ее на ночь. А сам начал звонить в управление.
— Да поймите вы меня, не нужна мне пока что радистка. Я же сам из армии специальность радиста привез. Я и сам могу кнопку нажать. А она же только ту кнопку нажимать и умеет. Я спрашивал у нее, девушка сказала, что ремонтировать рацию она не может,— их учили только эксплуатации. Значит, испортится что-то — и рация будет стоять. И рация будет стоять, и радистка будет зарплату получать. А ей же семьдесят — восемьдесят рублей надо платить. Где я их возьму? Правда, взять можно, но как это колхозникам объяснить, что я ихними деньгами так неразумно распоряжаюсь? Да и вы сами за такую «бережливость» критиковать будете...
На том конце провода, наверно, не соглашались с тобою. Это было видно по твоим глазам, которые, прищурившись, глядели куда-то в угол, на сноп прошлогоднего льна.
— Да поймите вы меня, не нужна «Большевику» пока что радистка. Потом, со временем, я, честное слово, сам попрошу...
В кабинет зашел Прыма. Тот Прыма, который в прошлом году оправдывался перед тобою, почему они с Хахлянком в первую метель не подвезли на ферму кормов. Он нерешительно, медленно и неуверенно шел по просторному кабинету к столу, а подойдя и почувствовав, что разговор по телефону будет долгим, сел почти рядом с твоим председательским креслом и начал терпеливо ждать.
— С чем хорошим пришли, Прыма? — сразу же, кладя трубку, спросил ты.
— Надо было бы, Михайлович, картошки выписать. Мне немного, каких-нибудь килограммов триста.
— А что, свою поели уже?
— Немного мы, а немного коровка, свиньи помогли...
— Не могу, Прыма, выписать, никак не могу.
— Как это — не могу? Разве я не заработал?
— Заработать-то вы заработали. Но и колхозу, видимо, картошки не хватит, чтоб отсеяться. Вон Васьковский был в Анибалеве, говорит, что мало уже осталось. Самим резать придется...
— Так мне же немного...
— Да, немного. Вот я вам выпишу триста килограммов, а если не хватит колхозу досеять, так мне что, на базар прикажете ехать картошку покупать на семена?
— Вот какая она, справедливость! Как по семнадцать часов под солнцем и дождем стоять, так тогда Прыма, дурак, стой, тогда Прыму все видят, а когда Прыме картошка нужна на семена или на еду — так ему тогда финдос под нос. Ладно, не хотите, так я брошу к черту этих коров и в бригаду пойду. Зачем мне мучиться. Пойду вон на картофелесажалку стану...
— А там же пыльно.
— Я и буртовать люблю.
— А там же тяжело.
— Да я и на разных работах справлюсь.
— А там же не так денежно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
* * *
А то на Осинторф ездил. Не знаю, кто до меня был там — то ли агроном, то ли экономист,— но вернулся он ни с чем. Не выписали торфокрошки. Михайлович говорит: «Поезжай ты, Садкович». Поехал я, зашел в приемную — много народу ждет. Я к двери, а секретарша мне наперерез:
— Куда вы? У директора совещание!
Но я чуть опередил ее. Вскочил в кабинет, с улицы оглядеться пока не могу — никого не вижу. Попросил извинения и говорю:
— Я из колхоза «Большевик». Не могу ждать. У меня четыре машины под вашими окнами стоят. Выпишите торфокрошки.
Смотрю, взял директор мои бумаги, подписал и отдает мне. И все молча. Он молчит, и все, кто на совещании, тоже молчат. Так я и выскочил из кабинета, не услышав ни слова. Зато в приемной наслушался. Вот, кричала секретарша, я и такой, я и этакий. А я себе думаю: «Кричи, кричи, я уже свое сделал». Потом еду домой с торфокрошкой, стараюсь думать о чем-нибудь другом, а все вспоминается, как директор, понимаешь, молча мои документы подписывал...
А другая секретарша так станет в дверях, руки в стороны разведет и стоит, как крест какой,— не отпихнуть. И просишь, и молишь, и улыбаешься услужливо — подлизываешься. Ничего не помогает. «А вы мне не указывайте... А вы меня не пугайте... А я сама знаю, что делать»,— только и слышишь. И так глядит на тебя, будто она бог, царь и воинский начальник.
* * *
Но бывает, правда, и по-другому. Однажды даже сам не разобрался, как и что получилось. Поехал я в Витебск лес выписывать, зашел к каким-то маленьким сошкам. Говорю: — Я из колхоза «Большевик».
Хохочут надо мной, смеются — гляди ты, чего захотел: лесу! И повторяют: «Лесу!» Да так, что даже сам можешь поверить и начнешь упрекать себя: «Ну и нахальство же у тебя, Садкович,— лесу тебе захотелось...»
Я тогда к начальнику управления. Не съест же он меня, думаю. Пришел и говорю:
— Я из колхоза «Большевик»...
Начальник вышел из-за стола, поздоровался за руку.
Сесть мне предложил, сам сел. И не за столом своим длинным, а рядом со мною, на стул. Сидим, разговариваем вот так, как с тобой,— просто и открыто. Про колхоз расспрашивает, как строимся, интересуется.
— Лесу я выписать хотел,— несмело говорю я. Начальник взял мои бумаги, нажал кнопку — секретарша вошла.
— Оформите, пожалуйста.
И знаешь, пока мы еще несколько минут побеседовали, все уже готово. Возвращает он мне бумаги, а я и говорю:
— Мне куда-нибудь еще надо идти с ними?
— Нет, все уже сделано.
Я вышел, а потом даже назад вернулся:
— Скажите, а вы, случайно, не из нашей стороны будете?
— Нет, не из вашей, — отозвался он и спрашивает: — А почему вам так показалось?
— Очень уж вы со мной по-человечески обошлись.
Он усмехнулся и ничего не ответил. А потом я и третий раз к нему зашел — понимаешь, растерялся, забыл в те два первых раза даже «спасибо» доброму человеку сказать.
Вот так и ездит повсюду полномочный и полноправный представитель «Большевика»— непоседливый снабженец Владимир Садкович. Открывает двери приемных, а порой напролом, через крик секретарш, врывается в кабинеты и смело говорит: «Я из колхоза «Большевик». Садкович знает, что за ним такое огромное и такое необходимое богатство человека — хлеб. Потому что он, этот хлеб, щедро дает жизнь всем — и учителю, и шоферу, и космонавту. Начальнику управления и даже той самой секретарше, которая неприступной стеной стоит перед кабинетом.
...На бригадном дворе ты, Геннадий, появился неожиданно: когда мы с Садковичем шли еще в сторону конюшни — тебя не было, а как только повернули обратно — сразу увидели твою серую машину, которая уже тихо стояла возле мастерской; даже пыль успела осесть. А среди людей, что со всех сторон окружили тебя, блестела уже твоя светло-коричневая кожанка и белела серая, надвинутая почти на самые глаза шапка. Буйницкая, снизу вверх глядя на тебя, о чем-то, очень волнуясь, рассказывала: должно быть, про те семьсот литров молока, что прокисли на ферме.
Здесь же, немного поодаль, топтался дядька с кнутом в руках; даже совсем не зная его, но по тому, как нетерпеливо
переступает он с ноги на ногу, сразу можно было понять — дядька что-то хочет попросить у тебя. И пока мы подходили, он все же, наверно, смог отыскать небольшую щелочку в разговоре и впихнул в нее свою просьбу. Подойдя, мы услышали уже только твой немного иронический ответ:
— Культиватор на приусадебный участок, говорите? Картофелище взрыхлить, говорите? А зачем вам из своего картофелища пух делать? В том же пуху картошка как провалится, так и не найдете осенью. Вот придумали — на приусадебные участки технику таскать. Она же там не развернется. Только яблони поломает. А то вон Федя приходил и навозоразбрасыватель хотел на свои сотки взять. А когда я ему разъяснил, что этот разбрасыватель будет идти по его узкой полоске, а навоз разбросает на соседние,— эх, быстренько вилы в руки и с женой на огород бегом...
Бухавец, который от столярни шел к нам, на ходу кричал волосатому парню, копавшемуся у трактора:
— Я уже думал, ты давно уехал, а ты еще и плуги не прицепил.
Парень был действительно очень волосатый. Из-под маленькой кепочки, которая блином и не очень крепко сидела на его кудлатой голове, во все стороны спадали длинные волосы. Он нехотя разогнулся и с неохотой, даже, как мне показалось, с нарочитой усталостью ответил:
— Сейчас. Ну, сейчас.
— А куда вы, Бухавец, его посылаете? — спросил ты у бригадира, а мне объяснил: — Эти ребята у нас на практике. Они в Высоком, в техникуме механизации, учатся.
— Да там осталось клинок подворошить небольшой, и все.
— Смотрите, Бухавец, как бы после него вам не пришлось на тот клинок бульдозер посылать — ровнять пашню. Он вам там напашет...
Честно говоря, за свои наезды в «Большевик» я успел уже как-то привыкнуть к спокойной, несуетливой, слаженной работе Бухавца. В конторе, на утренних встречах специалистов, он всегда сидел с блокнотом и внимательно записывал, что на этот день потребуется от его бригады. И с людьми, я слышал, Бухавец ведет себя ровно, сдержанно.
— Может, зайдешь в контору,— предложил ты мне,— а я на минуту подскочу в амбар. Понимаешь, едут к нам из «Волны». Сеять им нечего. Везут нам свои неживые семена и просят, чтоб мы обменяли им на живые. А нам все равно — мы скотине скормим. Понимаешь, посеяли они, ждут —
не всходит. Ездят, глядят, удивляются. Проверили семена, что сеяли, на всхожесть. Только восемь процентов живых. А тогда, когда раньше проверяли, были все девяносто восемь процентов...
Ты замолчал, задумался.
— Смотри какие хитрые. Сами себя перехитрили,— поддержал я, вспомнив, как стоял в зареченском мехтоку перед зеленой горою: может, как раз те семена, посеянные уже неживыми, и не взошли.— А что, Василенок тебе звонил?
— Молчи ты со своим Василенком. Василенка твоего уже нет. Звонил Шавня, новый председатель, которому приходится расплачиваться за эту Василенкову хитрость.
— Сняли Василенка?
— Сняли, сняли...
И я тогда вспомнил, как этой весной в сводках настойчиво лезла вверх моя «Волна революции». А я и не знал, что это уже делается новыми молитвами нового председателя.
— А теперь «Волна революции» забрала переходящее Красное знамя за посадку картошки. Вон мы с Федей Калошей вместе награды в райкоме получали. Ему орден Трудового Красного Знамени вручили: сорок гектаров картошки один посадил.
Откуда-то на своем мотоцикле появился агроном. Сняв кепку, тоже серую,— кстати, мне уже давно бросилось в глаза, что почти у всех андреевцев такие вот серые кепки: видимо, местный магазин закупил их большую партию,— Васьковский вытер потный лоб.
— Михайлович, в Анибалеве перебрали всю картошку,— боюсь, что не хватит. Норму высева мы увеличили, а семена заложили по старой. Видно, резать придется...
— Не хотелось бы резать... Надо еще раз перебрать то, что осталось. А кто у буртов?
— Броник,— ответил за агронома молодой, совсем еще безусый паренек.
— Тогда волноваться нечего,— успокоился ты, а я по-думал, что вот снова, хоть и был очень близко, не встретился с этим интересным человеком. Видимо, он все-таки очень душевный, сердечный и добродушный, если даже вот этот пацан называет его, деда, так по-панибратски, как равного: «Броник».
— А кто это такой, Броник? — спросил я.— Только и слышу: Броник да Броник.
— Так это же Бронислав Сейстуль, латыш наш. Всю жизнь работал на кирпичном заводе, заработал там себе пенсию. И теперь, пенсионер, каждый день к нам в колхоз на работу ходит.
До конторы шел со мной Алексей Кухаренка — разговорчивый, общительный дядька, которому, видимо, нравятся молчаливые и внимательные собеседники. Пока мы шли возле зеленого поля капустной рассады, которую огородники растили и для себя и на продажу, шли, вежливо уступая друг другу выбитую под стежку узкую межу — да так вежливо, что она все время пустовала, а мы с двух ее сторон пылили по пашне,— дядька Алексей успел кое-что рассказать мне и про колхоз и про себя. Понятно, в своем освещении:
— Видишь, рассада вянет. Дождя надо. Пошел бы дождь — она сразу бы уши и подняла. А его нет. Ежели какое облачко, слышишь, появится на небе — ветер его растрясет, как клок сена, по всему куполу. Вот посеем и будем ждать жатвы. О, тогда для меня самая работа начнется. Я и в том году все лето на сушилке работал. Все зерно, весь урожай пересушил,— и, хитровато прищурившись одним глазом, посмотрел на меня.— А меня не замечают. Хоть я и свой, андреевский. У нас же одни Медвецкие да Кухарен-ки свои. А остальные приезжие. Хахлянки вон откуда-то из-за Митьковщины приехали, Аланцевы — из Анибалева. Понаехали отовсюду — им и почет, им и ордена. А мы, Кухаренки,— свои, нам нету. Свои могут и подождать...
— Как это нет? А Ганна Романовна — тоже ведь Кухаренка. Орден Ленина получила только что.
— Так одна только Ганна... А орден Трудового Красного Знамени Аланцевой,пенсионерке, отдали, орден Октябрьской Революции — Комру, который тоже откуда-то приехал. И председателя наградили.
Честно признаться, Геннадий, мне как-то не думалось раньше, что в деревне могут быть такие проблемы и такая обида — мол, наградили не тебя, а кого-то другого. Что ж, видно, все-таки человек всюду остается человеком, и, где б он ни жил, где б ни работал, все человеческое всегда с ним — и зависть, и недовольство, и уверенность, что именно ты, а не кто-то другой, заслуживаешь доброго, похвального слова...
В конторе тебя уже ждала девушка — молоденькая, худенькая. Она скромно сидела на стуле и, склонившись набок, будто боясь отпустить от себя свои пожитки, держалась длинными пальцами, с которых не отмылись еще чернила, за потертую ручку чемодана, что стоял возле стула и, словно большой сытый кот, казалось, даже терся о ножку. Это была
радистка, ее из районного управления сельского хозяйства прислали в «Большевик»: мол, раз куплена радиостанция — надо, чтоб возле нее был и специалист. И вот эта девушка, сдав последние экзамены, получив на распределении «Оршанский район», сложила в чемодан свой нехитрый студенческий скарб, приехала в Андреевщину и теперь ждала тебя. Ты встретил ее приветливо, хотя было видно, что этот разговор для тебя не очень приятен. Ты понимал, что девушка тут ни при чем, и потому старался не обидеть ее. Расспросил, есть ли у нее кто знакомый здесь, чтоб остановиться хоть на время, попросил немного погулять. Поручил кому-то из бухгалтерии накормить девушку и устроить ее на ночь. А сам начал звонить в управление.
— Да поймите вы меня, не нужна мне пока что радистка. Я же сам из армии специальность радиста привез. Я и сам могу кнопку нажать. А она же только ту кнопку нажимать и умеет. Я спрашивал у нее, девушка сказала, что ремонтировать рацию она не может,— их учили только эксплуатации. Значит, испортится что-то — и рация будет стоять. И рация будет стоять, и радистка будет зарплату получать. А ей же семьдесят — восемьдесят рублей надо платить. Где я их возьму? Правда, взять можно, но как это колхозникам объяснить, что я ихними деньгами так неразумно распоряжаюсь? Да и вы сами за такую «бережливость» критиковать будете...
На том конце провода, наверно, не соглашались с тобою. Это было видно по твоим глазам, которые, прищурившись, глядели куда-то в угол, на сноп прошлогоднего льна.
— Да поймите вы меня, не нужна «Большевику» пока что радистка. Потом, со временем, я, честное слово, сам попрошу...
В кабинет зашел Прыма. Тот Прыма, который в прошлом году оправдывался перед тобою, почему они с Хахлянком в первую метель не подвезли на ферму кормов. Он нерешительно, медленно и неуверенно шел по просторному кабинету к столу, а подойдя и почувствовав, что разговор по телефону будет долгим, сел почти рядом с твоим председательским креслом и начал терпеливо ждать.
— С чем хорошим пришли, Прыма? — сразу же, кладя трубку, спросил ты.
— Надо было бы, Михайлович, картошки выписать. Мне немного, каких-нибудь килограммов триста.
— А что, свою поели уже?
— Немного мы, а немного коровка, свиньи помогли...
— Не могу, Прыма, выписать, никак не могу.
— Как это — не могу? Разве я не заработал?
— Заработать-то вы заработали. Но и колхозу, видимо, картошки не хватит, чтоб отсеяться. Вон Васьковский был в Анибалеве, говорит, что мало уже осталось. Самим резать придется...
— Так мне же немного...
— Да, немного. Вот я вам выпишу триста килограммов, а если не хватит колхозу досеять, так мне что, на базар прикажете ехать картошку покупать на семена?
— Вот какая она, справедливость! Как по семнадцать часов под солнцем и дождем стоять, так тогда Прыма, дурак, стой, тогда Прыму все видят, а когда Прыме картошка нужна на семена или на еду — так ему тогда финдос под нос. Ладно, не хотите, так я брошу к черту этих коров и в бригаду пойду. Зачем мне мучиться. Пойду вон на картофелесажалку стану...
— А там же пыльно.
— Я и буртовать люблю.
— А там же тяжело.
— Да я и на разных работах справлюсь.
— А там же не так денежно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21