Скидки магазин Wodolei.ru
А лето — оно ведь всегда солнце. Выше синевы, дальше облаков: говорят же, что выше солнца облаков не бывает.
Порой, уверенный, что привычно и точно в свое время оно выкатится на ярко освещенный небосклон и так же привычно скатится — только уже с другой стороны,— мы особенно и не вспоминаем о нем: солнце хородю сушит нам сено, помогает дозревать колосу, греет нашу общую землю. Словом, делает то, что нам надо,— ну и пусть себе делает... Оно же радует нас своей извечной работой, благодаря которой мы, проснувшись каждое утро, можем любоваться все тем же восходом все того же солнца.
Но когда солнце во время сенокоса или жатвы долго не показывается из-за набухших дождем туч — его уже зовут. Если же солнце неумолимо стоит над выжженной, пожухлой землей — его уже проклинают. Ведь есть же такое время, когда все надежды и ожидания хлебороба доверяются только одному ему, солнцу. И от того, как будет оно работать, зависит судьба урожая, целый год работы человека на земле.
В нынешнем году на солнце злились. Выгонят, к примеру, люди в поле коров, те головы низко согнут, а есть нечего: трава вся выгорела — одни только прошлогодние стебли у самого носа шуршат. Поколют они
этими стеблями морды, а потом целый день стоят на пастбище да ревут.
Этим летом задолго до поры, зеленые еще, опадали листья с деревьев — свернутся от лишнего солнца и недостачи влаги и опадут. Идешь под деревьями, как-то страшновато становится от зеленого шороха этого летнего и жесткого листопада.
Морщились, словно печеные, яблоки на яблонях. Польешь деревце — отойдут, будто и снова нальются, расправят свои морщинки. А не польешь — тихо и незаметно свалятся на травянистую когда-то, а- теперь пожухлую землю под кроной.
Не росла, не крупнела, а, будто в золе, в горячей и душной земле задыхалась от жары картошка.
Так было почти по всей Белоруссии. Я думал, что и наша Витебщина тоже страдает от этой общей беды. Но тут, как ты говоришь, и солнце более или менее умеренно щедрилось, и дождь хоть и маленький, но иногда, словно спохватившись, вспоминал о своих обязанностях.
Однако сушь, теплынь ощущались и тут. Почти все хлеба поспели как-то сразу, одновременно. Доспевала рожь, и переспевали силосные культуры, спело белели яровые, и прямо на глазах желтел рослый лен.
Давно скошенные уже, стали сеном трясунки и дрема, манжетки и мятлик. А то, что нескошенным оставалось на межах или вдоль дорог, повыгорело, посохло, осыпалось...
В стареньком твоем «Москвиче», куда, как только съедешь с шоссе на любую полевую дорогу, через все щели, которых и не заметишь,набивается столько пыли, что в этом густом облаке не видно даже соседа,— в этой машине вот уже несколько дней мы с тобой кружим по колхозу. Да и когда после полевых дорог наконец выезжаем на шоссе, то долго еще «Москвич» никак не может отфыркаться от пыли; тогда, наверно, тем, кто идет навстречу, кажется, что по дороге катится серое облако в машине. Даже за ночь пыль не успевает выветриться — она только осядет на сиденье и утром от быстрого движения и ветра, что врывается в открытое окно, снова поднимается вверх и кружит, и кружит по кабине, как и вчера, как и позавчера. Теперь я понимаю, почему андреевские женщины ругают шоферов и не дают машинам ездить по улице: только постираешь белье, только развесишь его во дворе, а машина проехала и белье черное становится, снова перемывать надо.
К нам иногда присоединяются — то экономист Святослав Яркович, то Петр Комар, который недавно вернулся из дома
отдыха, то бригадиры, то еще кто-нибудъ из специалистов. Агроному Леониду Васьковскому садиться в машину незачем — он обгоняет нас на своем служебном мотоцикле. На кобыляцком поле, на которое мы только что приехали и где, хлопнув дверцами, выпустили из машины пышные клубы пыли и вылезли сами на низко и ровно подстриженную полосу, работал уже мощный силосоуборочный комбайн, который утром перегнали от Буховца. Рядом с комбайном, будто привязанная к нему, шла машина с зеленой горой в кузове. Тут же стоял бригадир третьей бригады Шарай, которого мы за широкой и высокой стеной кукурузы с подсолнухами сначала и не заметили. Низенький и худощавый, в широких, длинных, добела вылинявших солдатских галифе, что свисали карманами на кирзовые сапоги, в кителе немного потемнее, который закрывал даже карманы, Шарай сразу заторопился к нам и чуть было не упал, зацепившись за толстый корень срезанной кукурузы.
— Вы знаете, Шарай, что комбайн у вас только сегодня работать будет? — спросил ты, когда подошел бригадир.— Завтра мы его в Анибалево перегоним.
— А он мне больше и не нужен,— улыбнулся своей доброй, беззубой улыбкой Шарай: где уж тут убережешь зубы, если седьмой десяток! — Сегодня мы все это поле уберем и емкости как раз заполним. Я, Михайлович, сам знаю — что летом ногою копнешь, то зимою поднимешь.
— А лен женщины теребят?
— Где там теребят! Дерут! — снова усмехнулся Шарай, выплюнул травинку, которая торчала до этого в губах, и сразу стал совсем серьезным: — Хоть бы какой дождь прокапал, хоть бы какая роса выпала, что ли, чтоб землю хоть немного смочило. А то такой коркой взялась — как зацементировал кто.
— Давайте, Шарай, подъедем на льняное поле, сами посмотрим.
— Я только что там был, но, если хотите, давайте поедем. Леня Васьковский приехал на льняное поле раньше нас.
Он уже объяснял женщинам, которые стояли поближе, что правление решило уважить льноводов: кто вытеребит по гектару льна — вдобавок к обязательной оплате, как поощрение, получит еще пятнадцать рублей. Женщины почему-то были недовольны и уже чуть ли не ругались с агрономом.
— Попробовали бы вы сами его драть, лен этот. Прежде чем на правлении решение принимать, потеребили бы немного
сами. А мы б у вас поучились, как это гектар такого льна вытеребить,— кричала Журавская.
— А то его, лен этот, тянешь-тянешь — аккурат как из смолы все равно,— поддержала ее Кравченка.
— Конечно, это труднее, чем сено убирать,— отозвался Васьковский, растирая в руке коробочку с семенами.— А там, случалось, под стогом целый день пролежат и по четыре рубля получат. Тогда было хорошо вам.
— Кто это под стогом лежал? А вы видели, что мы под стогом лежали? — снова наступала Журавская.
— Так а кто же тогда сено все вам убрал, если мы под стогом лежали? — снова поддержала ее Кравченка.
— Техника,— помог агроному Шарай и снова, как всегда, улыбнулся.
Бригадир, видимо, тут же пожалел, что ввязался в разговор: женщины оставили в покое агронома и накинулись на него.
— А ты лучше помолчал бы,— пошла на него Журавская.
— Ты лучше скажи, почему твоя жена лен не теребит? — спросила Кравченка.
— Больная, говоришь? Справка у нее есть, говоришь? — снова кричала Журавская.— А мы что, здоровые, по-твоему, чтобы рвать этот лен? Погляди вон, руки какие у нас.
Женщины кричали уже на все поле. Перестали работать, выпрямились и начали переговариваться их соседки на своих полосках — не только на ближних, но и на дальних. Они прислушивались и все хотели разобраться, почему так раскричались подруги. В этой ситуации нам ничего другого не оставалось делать, как пожелать спорой работы крикливым льноводкам и распрощаться. Пока шли к машине, женщины все еще наперебой говорили, кричали, но понемногу брались за работу.
Потому как-то очень тихо и спокойно, казалось, было на другом льняном участке — в Кобыляках, где быстро бегал и негромко рокотал трактор, легко таская за собой льнокомбайн. Агрегат Ивана Казакевича очень красиво теребил и ровненько — залюбуешься! — стелил лен на льнище.
— Смотрите, Шарай, и без крика, а так чисто и ладно теребит,— заметил ты.
— Жаль только, что сняли приспособление, которое головки обрезает.
— А где же мы их, те головки, сушить будем? Нет у нас, сами видите, Шарай, ворохосушилки. На будущий год — кровь из носу, а построим.
... Тогда сразу сколько операций миновать сможем,— прикинул Васьковский.— Вытеребили и сразу же разостлали. А то вот сейчас снова подымай его, вяжи, ставь в суслоны, грузи, вези на молотьбу, молоти, снова грузи, вези на стелите, стели. Тогда все будет...
— Только вот этого шуму и крику не будет, который сегодня Журавская с Кравченкой затеяли,— перебил ты агронома.
Цока агрегат делал очередной круг и, невидимый, рокотал где-то в низине, за небольшим горбылем-пригорком, мы сели под яблоню — благо рядом со льняным полем большой приднепровский сад.
— Вон яблок сколько растет,— взглянув вверх, сказал Шарай.— Одно на одном, кажется, висят. Так это же маленькие, а когда вырастут, так и листьев из-за них не увидишь...
— А что с этих яблок толку,— сморщился Васьковский.— Придет осень — опять думай, куда их девать...
Тут, в тени от яблонь, вы поснимали нагретые летним солнцем, когда-то такие разные — черные, серые, темно-синие, а теперь почти все одинаковые — выгоревшие и запыленные — кепки. Первым, мне кажется, снял Васьковский, а за ним никто уже не удержался от приятного желания снять кепку и дать волю легкому ветерку: пускай перебирает, шевелит вспотевшие волосы!
По правде говоря, почти всегда, как только деревенский человек снимал свою кепку где-нибудь за столом, за едой, или в кабинете — с просьбою, сразу бросалось в глаза, что его лицо чем-то отличается от лица горожанина, который летом чаще всего ходит без головного убора. И вот тут, под яблонями, мне стала понятной причина этого отличия.
Белые, словно мраморные, незагоревшие лбы, которые все лето были скрыты под кепками, никак не подходили к темному и густому загару лица, что всегда открыто солнцу и ветру. И обветренная смуглость эта совсем не похожа на тот южный и недолгий загар, который, настойчиво и самоотверженно ворочаясь на лежаках и намазываясь разными кремами, торопятся, спешат за двадцать четыре дня отпуска приобрести себе горожане и потом берегут его, боясь даже хорошенько помыться, растереться под душем, ибо загар этот — не дай бог! — еще сойдет и им, вернувшись домой, нечем будет похвастаться.
Загар деревенского человека не такой, как южный: он, будто табачный дым в пальцы курца, въелся в лицо навсегда, и мой ты его или три — все равно не отмоешь. Такой загар
бывает только у человека, который все время делает свою работу на свежем воздухе. Потому и блестят так, сразу бросаются в глаза лбы у деревенских мужчин (кто носит картуз набок — так это и видно), когда они, сняв кепки, сядут, к примеру, за стол. Или, вот как здесь, под яблонями... Комар, который недавно вернулся из дома отдыха, куда его спешно послали после внезапной болезни, рассказывал:
— Должно быть, это самая тяжелая все же работа — отдыхать. Сидеть сложа руки и ничего не делать. Человеку, который сколько живет, столько и трудится. Тем более, когда знаешь, что там, дома, подходит сенокос, жатва...
Легкий, ласковый ветерок тихо перебирает листья на яблонях. Суетливые лучики, пробиваясь через густую крону, скользнув то по яблоку, то по ветке, то по листку, весело играют в траве, на волосах, на лицах.
— А некоторые колхозницы так и недели не могут пробыть в доме отдыха. «И что это — вот так целый месяц сидеть сложа руки да есть в столовую ходить?»— спрашивают они в первые дни, а потом собирают свои чемоданы — и домой: «Я там хоть свиней покормлю, и то мне легче будет отдыхать».
Мимо нас снова протарахтел льнокомбайн, постлав еще одну ровную полосу.
— Ну, машина работает отлично,— перебил ты Комара.— Поедем в Андреевщину, а то Петр Дмитриевич, слышите, воспоминаниями занялся.
По дороге, отмахивдясь от пыли, наклонившись, чтобы лучше тебя видеть, к переднему сиденью, я расспрашиваю о людях, уже знакомых мне по первым приездам.
Давай, Геннадий, снова вспомним то наше летнее интервью в пыльной машине.
— Ну как Мирошниченка, привыкает к колхозу?
— А что ему, Мирошниченке, привыкать? Он, по-моему, еще и отвыкнуть не успел,— ответил ты и, немного помолчав, добавил: — Мирошниченку нам беречь надо. Он, огонь его знает, какой хороший парень. Теперь в Анибалеве с пастухами порядок. Как-то Аркадий Савельев начал было мудрить что-то, выкручиваться, так Шевченко ему кнутом такого леща влил, что сейчас Аркадий ходит как шелковый.
— А ты взял тогда, весной, радистку?
— Нет, все же отказался. Хоть Ступаков, заместитель начальника управления сельского хозяйства, и сильно на
меня разозлился за это. А зачем я буду платить деньги сегодня за то, что потребуется мне только завтра?
— А чем закончилась твоя весенняя встреча с Пашэнькой? Отвоевал ты колхозную землю?
— Отвоюешь... Ну, я тогда, как и договорились в райисполкоме, общее собрание собрал. Все высказались против того, чтобы отдавать колхозную землю. И проголосовали даже. Решение общего собрания я отвез в райисполком, а землю все же Пашэнька на сотки поделил и засеял. Вот как! Да, надо хоть посмотреть, какой у них там урожай на этих сотках единоличных...
Куляй притормозил, подождал, пока проедут встречные машины, а потом, поддав газу, круто свернул на андреевский бригадный двор. Когда тихо ехали мимо кузницы, в открытое окно «Москвича» доносился рабочий звон железа и глуховатые удары молота.
— Забрал уже свою жену Слонкин, кузнец? — кивнув в сторону кузницы, скорее просто так, инстинктивно, а не в надежде, что этот кивок увидишь ты (разве можно что-нибудь увидеть в такой пыли!), спросил я.
— Молчи ты с этой женой. Съездил он, поглядел, а уже и забирать некого. Опоздал. Друг уже забрал ее. Закрутилась. Понравились они один одному, да и сошлись...
И мне показалось, что грустновато на этот раз вздохнул над наковальней молот и совсем не радостно, а как-то печально, видимо, под настроение кузнеца, зазвенело железо. Но это мне только показалось. Как и тогда, в прошлый раз, когда кузнец собирался ехать за женой и когда я был уверен, что в кузнице тесно от большой радости. Видимо, эмоции мы иногда выдумываем сами себе, прикладывая их к каким-нибудь событиям. А человек чаще всего просто трудится, делает привычную работу, не показывая ни свою боль, ни свою радость...
На андреевском поле было совсем тихо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Порой, уверенный, что привычно и точно в свое время оно выкатится на ярко освещенный небосклон и так же привычно скатится — только уже с другой стороны,— мы особенно и не вспоминаем о нем: солнце хородю сушит нам сено, помогает дозревать колосу, греет нашу общую землю. Словом, делает то, что нам надо,— ну и пусть себе делает... Оно же радует нас своей извечной работой, благодаря которой мы, проснувшись каждое утро, можем любоваться все тем же восходом все того же солнца.
Но когда солнце во время сенокоса или жатвы долго не показывается из-за набухших дождем туч — его уже зовут. Если же солнце неумолимо стоит над выжженной, пожухлой землей — его уже проклинают. Ведь есть же такое время, когда все надежды и ожидания хлебороба доверяются только одному ему, солнцу. И от того, как будет оно работать, зависит судьба урожая, целый год работы человека на земле.
В нынешнем году на солнце злились. Выгонят, к примеру, люди в поле коров, те головы низко согнут, а есть нечего: трава вся выгорела — одни только прошлогодние стебли у самого носа шуршат. Поколют они
этими стеблями морды, а потом целый день стоят на пастбище да ревут.
Этим летом задолго до поры, зеленые еще, опадали листья с деревьев — свернутся от лишнего солнца и недостачи влаги и опадут. Идешь под деревьями, как-то страшновато становится от зеленого шороха этого летнего и жесткого листопада.
Морщились, словно печеные, яблоки на яблонях. Польешь деревце — отойдут, будто и снова нальются, расправят свои морщинки. А не польешь — тихо и незаметно свалятся на травянистую когда-то, а- теперь пожухлую землю под кроной.
Не росла, не крупнела, а, будто в золе, в горячей и душной земле задыхалась от жары картошка.
Так было почти по всей Белоруссии. Я думал, что и наша Витебщина тоже страдает от этой общей беды. Но тут, как ты говоришь, и солнце более или менее умеренно щедрилось, и дождь хоть и маленький, но иногда, словно спохватившись, вспоминал о своих обязанностях.
Однако сушь, теплынь ощущались и тут. Почти все хлеба поспели как-то сразу, одновременно. Доспевала рожь, и переспевали силосные культуры, спело белели яровые, и прямо на глазах желтел рослый лен.
Давно скошенные уже, стали сеном трясунки и дрема, манжетки и мятлик. А то, что нескошенным оставалось на межах или вдоль дорог, повыгорело, посохло, осыпалось...
В стареньком твоем «Москвиче», куда, как только съедешь с шоссе на любую полевую дорогу, через все щели, которых и не заметишь,набивается столько пыли, что в этом густом облаке не видно даже соседа,— в этой машине вот уже несколько дней мы с тобой кружим по колхозу. Да и когда после полевых дорог наконец выезжаем на шоссе, то долго еще «Москвич» никак не может отфыркаться от пыли; тогда, наверно, тем, кто идет навстречу, кажется, что по дороге катится серое облако в машине. Даже за ночь пыль не успевает выветриться — она только осядет на сиденье и утром от быстрого движения и ветра, что врывается в открытое окно, снова поднимается вверх и кружит, и кружит по кабине, как и вчера, как и позавчера. Теперь я понимаю, почему андреевские женщины ругают шоферов и не дают машинам ездить по улице: только постираешь белье, только развесишь его во дворе, а машина проехала и белье черное становится, снова перемывать надо.
К нам иногда присоединяются — то экономист Святослав Яркович, то Петр Комар, который недавно вернулся из дома
отдыха, то бригадиры, то еще кто-нибудъ из специалистов. Агроному Леониду Васьковскому садиться в машину незачем — он обгоняет нас на своем служебном мотоцикле. На кобыляцком поле, на которое мы только что приехали и где, хлопнув дверцами, выпустили из машины пышные клубы пыли и вылезли сами на низко и ровно подстриженную полосу, работал уже мощный силосоуборочный комбайн, который утром перегнали от Буховца. Рядом с комбайном, будто привязанная к нему, шла машина с зеленой горой в кузове. Тут же стоял бригадир третьей бригады Шарай, которого мы за широкой и высокой стеной кукурузы с подсолнухами сначала и не заметили. Низенький и худощавый, в широких, длинных, добела вылинявших солдатских галифе, что свисали карманами на кирзовые сапоги, в кителе немного потемнее, который закрывал даже карманы, Шарай сразу заторопился к нам и чуть было не упал, зацепившись за толстый корень срезанной кукурузы.
— Вы знаете, Шарай, что комбайн у вас только сегодня работать будет? — спросил ты, когда подошел бригадир.— Завтра мы его в Анибалево перегоним.
— А он мне больше и не нужен,— улыбнулся своей доброй, беззубой улыбкой Шарай: где уж тут убережешь зубы, если седьмой десяток! — Сегодня мы все это поле уберем и емкости как раз заполним. Я, Михайлович, сам знаю — что летом ногою копнешь, то зимою поднимешь.
— А лен женщины теребят?
— Где там теребят! Дерут! — снова усмехнулся Шарай, выплюнул травинку, которая торчала до этого в губах, и сразу стал совсем серьезным: — Хоть бы какой дождь прокапал, хоть бы какая роса выпала, что ли, чтоб землю хоть немного смочило. А то такой коркой взялась — как зацементировал кто.
— Давайте, Шарай, подъедем на льняное поле, сами посмотрим.
— Я только что там был, но, если хотите, давайте поедем. Леня Васьковский приехал на льняное поле раньше нас.
Он уже объяснял женщинам, которые стояли поближе, что правление решило уважить льноводов: кто вытеребит по гектару льна — вдобавок к обязательной оплате, как поощрение, получит еще пятнадцать рублей. Женщины почему-то были недовольны и уже чуть ли не ругались с агрономом.
— Попробовали бы вы сами его драть, лен этот. Прежде чем на правлении решение принимать, потеребили бы немного
сами. А мы б у вас поучились, как это гектар такого льна вытеребить,— кричала Журавская.
— А то его, лен этот, тянешь-тянешь — аккурат как из смолы все равно,— поддержала ее Кравченка.
— Конечно, это труднее, чем сено убирать,— отозвался Васьковский, растирая в руке коробочку с семенами.— А там, случалось, под стогом целый день пролежат и по четыре рубля получат. Тогда было хорошо вам.
— Кто это под стогом лежал? А вы видели, что мы под стогом лежали? — снова наступала Журавская.
— Так а кто же тогда сено все вам убрал, если мы под стогом лежали? — снова поддержала ее Кравченка.
— Техника,— помог агроному Шарай и снова, как всегда, улыбнулся.
Бригадир, видимо, тут же пожалел, что ввязался в разговор: женщины оставили в покое агронома и накинулись на него.
— А ты лучше помолчал бы,— пошла на него Журавская.
— Ты лучше скажи, почему твоя жена лен не теребит? — спросила Кравченка.
— Больная, говоришь? Справка у нее есть, говоришь? — снова кричала Журавская.— А мы что, здоровые, по-твоему, чтобы рвать этот лен? Погляди вон, руки какие у нас.
Женщины кричали уже на все поле. Перестали работать, выпрямились и начали переговариваться их соседки на своих полосках — не только на ближних, но и на дальних. Они прислушивались и все хотели разобраться, почему так раскричались подруги. В этой ситуации нам ничего другого не оставалось делать, как пожелать спорой работы крикливым льноводкам и распрощаться. Пока шли к машине, женщины все еще наперебой говорили, кричали, но понемногу брались за работу.
Потому как-то очень тихо и спокойно, казалось, было на другом льняном участке — в Кобыляках, где быстро бегал и негромко рокотал трактор, легко таская за собой льнокомбайн. Агрегат Ивана Казакевича очень красиво теребил и ровненько — залюбуешься! — стелил лен на льнище.
— Смотрите, Шарай, и без крика, а так чисто и ладно теребит,— заметил ты.
— Жаль только, что сняли приспособление, которое головки обрезает.
— А где же мы их, те головки, сушить будем? Нет у нас, сами видите, Шарай, ворохосушилки. На будущий год — кровь из носу, а построим.
... Тогда сразу сколько операций миновать сможем,— прикинул Васьковский.— Вытеребили и сразу же разостлали. А то вот сейчас снова подымай его, вяжи, ставь в суслоны, грузи, вези на молотьбу, молоти, снова грузи, вези на стелите, стели. Тогда все будет...
— Только вот этого шуму и крику не будет, который сегодня Журавская с Кравченкой затеяли,— перебил ты агронома.
Цока агрегат делал очередной круг и, невидимый, рокотал где-то в низине, за небольшим горбылем-пригорком, мы сели под яблоню — благо рядом со льняным полем большой приднепровский сад.
— Вон яблок сколько растет,— взглянув вверх, сказал Шарай.— Одно на одном, кажется, висят. Так это же маленькие, а когда вырастут, так и листьев из-за них не увидишь...
— А что с этих яблок толку,— сморщился Васьковский.— Придет осень — опять думай, куда их девать...
Тут, в тени от яблонь, вы поснимали нагретые летним солнцем, когда-то такие разные — черные, серые, темно-синие, а теперь почти все одинаковые — выгоревшие и запыленные — кепки. Первым, мне кажется, снял Васьковский, а за ним никто уже не удержался от приятного желания снять кепку и дать волю легкому ветерку: пускай перебирает, шевелит вспотевшие волосы!
По правде говоря, почти всегда, как только деревенский человек снимал свою кепку где-нибудь за столом, за едой, или в кабинете — с просьбою, сразу бросалось в глаза, что его лицо чем-то отличается от лица горожанина, который летом чаще всего ходит без головного убора. И вот тут, под яблонями, мне стала понятной причина этого отличия.
Белые, словно мраморные, незагоревшие лбы, которые все лето были скрыты под кепками, никак не подходили к темному и густому загару лица, что всегда открыто солнцу и ветру. И обветренная смуглость эта совсем не похожа на тот южный и недолгий загар, который, настойчиво и самоотверженно ворочаясь на лежаках и намазываясь разными кремами, торопятся, спешат за двадцать четыре дня отпуска приобрести себе горожане и потом берегут его, боясь даже хорошенько помыться, растереться под душем, ибо загар этот — не дай бог! — еще сойдет и им, вернувшись домой, нечем будет похвастаться.
Загар деревенского человека не такой, как южный: он, будто табачный дым в пальцы курца, въелся в лицо навсегда, и мой ты его или три — все равно не отмоешь. Такой загар
бывает только у человека, который все время делает свою работу на свежем воздухе. Потому и блестят так, сразу бросаются в глаза лбы у деревенских мужчин (кто носит картуз набок — так это и видно), когда они, сняв кепки, сядут, к примеру, за стол. Или, вот как здесь, под яблонями... Комар, который недавно вернулся из дома отдыха, куда его спешно послали после внезапной болезни, рассказывал:
— Должно быть, это самая тяжелая все же работа — отдыхать. Сидеть сложа руки и ничего не делать. Человеку, который сколько живет, столько и трудится. Тем более, когда знаешь, что там, дома, подходит сенокос, жатва...
Легкий, ласковый ветерок тихо перебирает листья на яблонях. Суетливые лучики, пробиваясь через густую крону, скользнув то по яблоку, то по ветке, то по листку, весело играют в траве, на волосах, на лицах.
— А некоторые колхозницы так и недели не могут пробыть в доме отдыха. «И что это — вот так целый месяц сидеть сложа руки да есть в столовую ходить?»— спрашивают они в первые дни, а потом собирают свои чемоданы — и домой: «Я там хоть свиней покормлю, и то мне легче будет отдыхать».
Мимо нас снова протарахтел льнокомбайн, постлав еще одну ровную полосу.
— Ну, машина работает отлично,— перебил ты Комара.— Поедем в Андреевщину, а то Петр Дмитриевич, слышите, воспоминаниями занялся.
По дороге, отмахивдясь от пыли, наклонившись, чтобы лучше тебя видеть, к переднему сиденью, я расспрашиваю о людях, уже знакомых мне по первым приездам.
Давай, Геннадий, снова вспомним то наше летнее интервью в пыльной машине.
— Ну как Мирошниченка, привыкает к колхозу?
— А что ему, Мирошниченке, привыкать? Он, по-моему, еще и отвыкнуть не успел,— ответил ты и, немного помолчав, добавил: — Мирошниченку нам беречь надо. Он, огонь его знает, какой хороший парень. Теперь в Анибалеве с пастухами порядок. Как-то Аркадий Савельев начал было мудрить что-то, выкручиваться, так Шевченко ему кнутом такого леща влил, что сейчас Аркадий ходит как шелковый.
— А ты взял тогда, весной, радистку?
— Нет, все же отказался. Хоть Ступаков, заместитель начальника управления сельского хозяйства, и сильно на
меня разозлился за это. А зачем я буду платить деньги сегодня за то, что потребуется мне только завтра?
— А чем закончилась твоя весенняя встреча с Пашэнькой? Отвоевал ты колхозную землю?
— Отвоюешь... Ну, я тогда, как и договорились в райисполкоме, общее собрание собрал. Все высказались против того, чтобы отдавать колхозную землю. И проголосовали даже. Решение общего собрания я отвез в райисполком, а землю все же Пашэнька на сотки поделил и засеял. Вот как! Да, надо хоть посмотреть, какой у них там урожай на этих сотках единоличных...
Куляй притормозил, подождал, пока проедут встречные машины, а потом, поддав газу, круто свернул на андреевский бригадный двор. Когда тихо ехали мимо кузницы, в открытое окно «Москвича» доносился рабочий звон железа и глуховатые удары молота.
— Забрал уже свою жену Слонкин, кузнец? — кивнув в сторону кузницы, скорее просто так, инстинктивно, а не в надежде, что этот кивок увидишь ты (разве можно что-нибудь увидеть в такой пыли!), спросил я.
— Молчи ты с этой женой. Съездил он, поглядел, а уже и забирать некого. Опоздал. Друг уже забрал ее. Закрутилась. Понравились они один одному, да и сошлись...
И мне показалось, что грустновато на этот раз вздохнул над наковальней молот и совсем не радостно, а как-то печально, видимо, под настроение кузнеца, зазвенело железо. Но это мне только показалось. Как и тогда, в прошлый раз, когда кузнец собирался ехать за женой и когда я был уверен, что в кузнице тесно от большой радости. Видимо, эмоции мы иногда выдумываем сами себе, прикладывая их к каким-нибудь событиям. А человек чаще всего просто трудится, делает привычную работу, не показывая ни свою боль, ни свою радость...
На андреевском поле было совсем тихо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21