https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Ideal_Standard/
повесть
У каждого человека, имевшего великое счастье когда-то родиться на нашей зеленой — такой маленькой и такой необъятной — земле, непременно есть свой любимый, ласковый и щемяще-неповторимый край, который в большом и широком понятии Родины обычно занимает небольшое, привычное место. Такой край — всегда твой целый мир. И как бурно вырастает он в твоей душе, как ширится и заполняет тебя всего благородной гордостью, светлой радостью, уже даже одним только напоминанием о себе, случайным упоминанием про знакомые тебе с детства места.
Есть такой край и у меня.
Там намного позднее, чем в более теплых районах Белоруссии, зацветает огуречник, а из шершавых пупырышей не так скоро вырастают полосатенькие, как дикие зеленые кабанчики, огурцы.
Там намного дольше созревают привязанные к колышкам, тяжело обвисшие на рогульках зеленоватые помидоры, а круглобокие тыквы, перевернутые белыми, незагорев-шими боками к поспокойневшему, похолодавшему уже осеннему солнцу, лежат в огородах чуть ли не до самых заморозков.
Там недели на две позже начинается весенний сев, позднее выезжают на жатву в поле комбайны — земля и солнце не успевают так быстро и полно взрастить и выследить колос, как в южных районах республики. Ибо то летнее время, когда растение наиболее активно трудится, радуя себя животворными соками,— там, в моем краю, хоть и не намного, но все же короче.
Там сгибают до земли перья отавы крупные и чистые августовские росы, которые выпадают утром и не скатываются на землю чуть ли не весь день: согретые белыми туманами, в них очень уж хорошо доспевают заботливо
разостланные льны — гордость и слава моих земляков.
Зато намного раньше выбеливают знакомые мне зеленые поля и луга ранние зазимки — седые до неожиданности. Зима, как сообщают метеорологи, всегда приходит в мою область раньше, чем в другие, она богаче снегом и более сердитая своими морозами.
А когда вдруг по-осеннему желто и торжественно засветятся рощи и дубравы, то под каждой березкой обязательно прорежется подберезовик, под каждой осиной — подосиновик, а боровики, это осмелевшие лесенята, выходят тогда из-под мрачных елей, которые, как наседки крылья, распустили у самой земли ветви,— выходят на солнечные поляны, а то даже и на самое поле.
Что-то от настоящего Севера имеет, кажется, мой край.
И не удивительно — он же на самых северных склонах Белоруссии. Потому тут и осеннее небо кажется порой слишком низким, и метели — круче, и даже ветер немного белее — и не от холода, а просто от одной, видимо, мысли о Севере.
Этот край, этот мой Север — холмистая, озерная, льняная Витебщина, а в ней еще более близкая, еще более своя — Оршанщина.
Вот почему, когда появилось желание основательно понаблюдать за каким-нибудь колхозом во все четыре времени года, мне не надо было выбирать, куда ехать,— конечно же только Витебщина, понятно — только Оршанщина.
Не понадобилось также искать и подбирать колхоз: еще задолго до командировок я уже совершенно точно знал, что поеду в «Большевик». Обыкновенный, еще не заласканный славой колхоз, который тихо, но настойчиво трудится под самой Оршей.
Сначала про «Большевик» я услыхал в своих Зубревичах.
Тогда была самая жатва, и запыленные, со свежей соломой на хедерах комбайны торопливо и, на взгляд постороннего человека, суетливо ездили туда-сюда по улице. Помню, кто-то сказал:
— Вон Шведов тремя комбайнами все до зернышка убрал, а мы и такой силой никак не можем управиться.
И потом, в некоторых других, близких к колхозу деревнях, где приходилось мне быть, я только и слышал: «А Шведов...», «А у, Шведова...», «А, Шведову...» Даже районная газета удивлялась, что «Большевик» тремя комбайнами убирает за день больше, чем знаменитый и экономически сильный колхоз имени Кирова — всеми одиннадцатью.
Я начал следить по сводкам в районной газете, как «Большевик» сеет, косит, жнет, молотит... Сводки только радовали. Ей-богу, когда читал их, казалось, что в колхозе царит какой-то неожиданный, но очень радостный праздник каждого дня — праздник труда. Скажем, если другие хозяйства убрали картошку на каких-то тридцать процентов, то «Большевик» — уже на все сто; соседние колхозы только еще начинали возить тресту на льнозаводы, а «Большевик» успел уже всю сдать; на других фермах молока убавлялось, а в «Большевике» — хорошие плюсы по сравнению с этим же временем прошлого года.
Все «Большевику» удавалось, все «Большевик» успевал делать.
Потому я и поехал именно туда. Тем более что Геннадия Михайловича Шведова, молодого председателя колхоза, я хорошо знал.
До этого он работал зоотехником в нашем колхозе «Волна революции». Еще раньше мы с Геннадием учились вместе в школе, а после уроков носили из Дубровок, из сельсовета, почту, он в свое Понизовье, я — в свои Зубревичи.
Потому, видимо, председатель «Большевика» не обидится на меня, если буду называть его не Геннадием Михайловичем, как обращаются теперь к Шведову и в колхозе и в районе, а так, как говорил ему в то время, когда, нагруженные письмами и газетами, мы столько лет топали вместе одну дорогу из сельсовета...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В Витебскую область зима придет значительно раньше.
Из метеопрогнозов
Послушай, Геннадий, мне кажется, что обычно это бывает так.
Сначала ветер — такой упругий, что его даже можно, чувствуешь, взять в горсть, и такой неожиданно сухой и непривычный после долгих, нудных осенних дождей — отрясет последние листья с мокрых деревьев, которые и так стоят уже голыми будто привидения, повыдует холодную воду из луж, подсушит разбитую, разъезженную дорогу. Потом бодрый морозец, которым очень уж першисто дышится — он продирает легкие, как крепкий дедов самосад,— подморозит поле, где красиво зеленеют озимые, улицу, по которой идя в резиновых сапогах (не успел переобуться
во что-нибудь более теплое), ощущаешь каждую неровность схваченной морозом земли.
И потом уже подходит то тихое время, когда воздух становится звонким, ядреным: звякнет кто-нибудь ведром у колодца — и этот звон долго не затихает на улице, проникает чуть ли не в каждый двор. Скажет кто-либо «доброе утро» в одном конце улицы, а в другом женщины отодвигают на окнах занавески, чтобы посмотреть, кто это встал раньше их.
Тогда становишься будто сам не свой, ходишь задумчивый, с каким-то странным чувством, которому трудно, да, видно, и не стоит, искать, объяснения. Ходишь и все чего-то ждешь. Без надобности выйдешь во двор, поглядишь на небо, походишь по улице и снова возвращаешься в теплую хату. Но в хате тогда, понятно, не сидится.
Ну где же он? Ну когда же он?
И вот — наконец-то! В непривычной и торжественной тишине вдруг потемнеет небо, и оттуда обрушится на луг, на поле, на деревню белая радость — сначала засыплет колеи, борозды, лощинки, а потом выбелит, нарядит, как перед каким-то праздником, всю землю...
Этот же октябрьский снег падал не так, как всегда. Он, казалось, валился на черную и мокрую землю сразу целыми сугробами, валился без разбора, в самую грязь, в черные бездонные лужи — даже было жаль, что эта чистота сразу, вот сейчас перемешается с осенней чернотой улицы.
За окнами, несмотря на позднее утро, все еще темно — такой густой (сплошная стена!) снегопад. Даже не верится, что снег — это белое и чистое диво — может быть таким темным и неприглядным.
В райкоме партии горит свет. Секретарь райкома, глядя в темное окно, рассказывает:
— Если говорить честно, так мы предлагали Шведова председателем, а сами немного побаивались. Молод он, опыта нет. Да еще на место такого председателя, как Хасман. Даже после войны его «Красный берег» на всю республику гремел.
Да, мы с тобою, Геннадий, этот «Красный берег» помним — тогда нам, детям, казалось, что там создан какой-то земной рай. Уже только одно упоминание «Красного берега» говорило про достаток, зажиточность. И это тогда, когда в нашем колхозе, на нашем столе нередко не было даже самого основного —хлеба.
— Как быстро стареют люди! Хасман— уже на пенсии,— как бы про себя, с грустью заметил секретарь.
И снова глянул в окно. Там все еще валил снег. Там все еще было темно.
У секретаря, по-видимому, были какие-то свои мысли — о неумолимом времени, о старости. Мне же подумалось о другом: никак не мог я представить председателя, человека, который всегда, как говорят, был на ногах, работал все двадцать пять часов в сутки, на заслуженной пенсии: сиди себе на завалинке, цветы разводи. Председатели-пенсионеры — это, видимо, пока что еще редкость.
— А Шведов, понимаете, чуть было не бросил сельское хозяйство. Как-то зимой является в райком, заявление на стол кладет. «Я больше не могу, говорит, отпустите меня. Пойду на производство. Куда хотите пойду. Только не тут...» И действительно, положение тяжелое: самая середина зимы, а кормов в «Волне революции» — ни на зуб. А он там зоотехник. Мы его уговариваем, а он свое: «Скот сейчас начнет падать, а вы тогда Шведова — за воротник». Кое-как уговорили. Успокоили — мол, тогда все вместе будем отвечать. И он, и я, секретарь райкома. Чем могли, помогли. И вот видите — Шведов сам в хорошего руководителя вырос...
— Вначале многие не решались предлагать его «Большевику»,— усмехаясь, добавила Ганна Ивановна Комягина, тогдашний второй секретарь райкома.— Это все я упрямо настаивала. И думаете почему? Как-то была я в «Волне революции». Собрала там на поле женщин, поговорили мы вместе, что столько беспорядка в колхозе, что председатель у них такой равнодушный, а потом я и спрашиваю: «А кого бы вы хотели себе в председатели?» — «Никого нам не надо,— отвечают,— дайте нам нашего Шведова в председатели: он же, огонь его знает, какой хороший хлопец». Ну, тут я и подумала, что, если его, зоотехника, так сами колхозники хвалят, значит, ему можно доверить колхоз. Потому и настаивала. И на шестимесячные курсы председателей в Минск отправила...
На дороге ничего не видно — ни свету, ни следу. Машина идет очень медленно. «Дворники» едва успевают раздвигать в стороны снег на ветровом стекле. Но и в это протертое оконце ничего, кроме глухой мути снегопада, не разглядеть. Настоящая зима осенью!
На Кобыляцкой горе все движение остановилось. И должно быть, надолго. Там, как раз у самой вершины, развернуло
трактор с прицепом и перегородило все шоссе, да так, что этот случайный шлагбаум не могут объехать ни те машины, что едут сверху, ни те, что спешат взобраться на гору. Возле трактора, засунув руки в карманы, безучастно ходили трактористы и от нечего делать, для отвода глаз, бухали кирза-чами по скатам — будто в них была причина всей этой задержки.
Пришлось вылезать из теплой машины в ветреный снегопад и пешком идти несколько километров до Андреевщины.
Чужая деревня всегда кажется какой-то неупорядоченной: в ней обязательно надо пожить, чтоб незнакомые улицы стали и тебе такими же привычными, как тем людям, которые всегда помнили их только такими.
Пытаюсь разобраться, что к чему. Вот эта широкая полоса асфальта — шоссе Орша — Витебск,— конечно, центральная, главная улица Андреевщины. Вот здесь будто тоже улица или даже переулок — тут стоят магазин, контора колхоза, клуб. Вон там, где высятся голые деревья, где на окраине, как мне показали, стоит и дом председателя — наверное, еще одна улица.
Очевидно, от неожиданности, что зима пытается улечься так рано, деревня казалась притихшей, будто опустевшей. Плотно закрыты дворы. Нигде ни одного человека. Тихо. Только ветер, влившись в ранний снегопад, весело, как белая собачонка, кувыркается по улице.
Но так мне только казалось. Потом, приглядевшись, когда ты показывал свое хозяйство, я понял, что и сегодня колхоз работает, как всегда,— все на своих местах, каждый делает свое дело: кто в амбаре перелопачивает зерно, кто на механизированном току устанавливает новую веялку, кто в свинарнике взвешивает поросят, кто в мастерской ремонтирует трактор.
Вспомнилось, как когда-то на Тихоокеанском флоте мне показалось, что на большом крейсере совсем нет людей. Каково же было мое удивление, когда на вечернюю поверку на палубе безлюдного корабля выстроилась целая деревня моряков. До этого они были каждый на своем месте, а человек, который на своем месте тихо занят работой, всегда неприметный — он никому не мешает, ни у кого не путается под ногами.
По организованности, по дисциплине «Большевик» мне напомнил тот крейсер. И я понял, что никакого особенного праздника труда, который читался по сводкам, не было. Была обычная работа. Напряженная и ежедневная. Рит-
мичная и добросовестная. И радостная — как и всякая работа, что делается с желанием и заканчивается успешно.
Давай, Геннадий, мы попробуем с тобой вспомнить то наше путешествие и, как тогда, пройдемся по колхозу.
Вот амбар. Быстро закрыв за собой дверь, чтоб не напустить холода и снега, мы сразу попадаем в полумрак темного, без окон, помещения, останавливаемся и не можем отойти от двери. В амбаре ничего не видно. Но это пока приглядишься, пока глаза после яркой белизны снега привыкнут к сумраку. Постепенно светлеет. Мы видим уже закрома, полные чистого зерна, видим белые стены, кладовщицу. Да если бы мы даже и не присмотрелись, если б ничего и не увидели, все равно только по одному запаху каждый узнал бы, что тут лежит и прошлогодний и будущий урожай — зерно.
Всунешь руку чуть не до локтя (глубоко-глубоко!) в податливую кучу, да так, что заворошится, кажется, вся эта гора зерна, и почувствуешь, как добрый холодок постепенно остужает пальцы, ладонь. Пускай, пускай студит — этот холодок как раз и не даст зерну пробудиться слишком рано, не даст ему прорасти, не дождавшись весны.
Направляемся к кузнице. Какой зимний ветер! Настоящая вьюга — она чуть не сбивает с ног. Идешь и вдруг замечаешь что-то неестественное в поведении березок, лип. Такой ветер, которому бы с корнями вырывать деревья, а они стоят и не покачиваются даже. А если и качается какое, так будто бы нехотя. И только бы удивиться этому, как вдруг вспоминаешь, что их упругие зеленые паруса лежат уже где-то под снегом, и потому ветер свободно пролетает через недавнюю крону — не за что ему зацепиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
У каждого человека, имевшего великое счастье когда-то родиться на нашей зеленой — такой маленькой и такой необъятной — земле, непременно есть свой любимый, ласковый и щемяще-неповторимый край, который в большом и широком понятии Родины обычно занимает небольшое, привычное место. Такой край — всегда твой целый мир. И как бурно вырастает он в твоей душе, как ширится и заполняет тебя всего благородной гордостью, светлой радостью, уже даже одним только напоминанием о себе, случайным упоминанием про знакомые тебе с детства места.
Есть такой край и у меня.
Там намного позднее, чем в более теплых районах Белоруссии, зацветает огуречник, а из шершавых пупырышей не так скоро вырастают полосатенькие, как дикие зеленые кабанчики, огурцы.
Там намного дольше созревают привязанные к колышкам, тяжело обвисшие на рогульках зеленоватые помидоры, а круглобокие тыквы, перевернутые белыми, незагорев-шими боками к поспокойневшему, похолодавшему уже осеннему солнцу, лежат в огородах чуть ли не до самых заморозков.
Там недели на две позже начинается весенний сев, позднее выезжают на жатву в поле комбайны — земля и солнце не успевают так быстро и полно взрастить и выследить колос, как в южных районах республики. Ибо то летнее время, когда растение наиболее активно трудится, радуя себя животворными соками,— там, в моем краю, хоть и не намного, но все же короче.
Там сгибают до земли перья отавы крупные и чистые августовские росы, которые выпадают утром и не скатываются на землю чуть ли не весь день: согретые белыми туманами, в них очень уж хорошо доспевают заботливо
разостланные льны — гордость и слава моих земляков.
Зато намного раньше выбеливают знакомые мне зеленые поля и луга ранние зазимки — седые до неожиданности. Зима, как сообщают метеорологи, всегда приходит в мою область раньше, чем в другие, она богаче снегом и более сердитая своими морозами.
А когда вдруг по-осеннему желто и торжественно засветятся рощи и дубравы, то под каждой березкой обязательно прорежется подберезовик, под каждой осиной — подосиновик, а боровики, это осмелевшие лесенята, выходят тогда из-под мрачных елей, которые, как наседки крылья, распустили у самой земли ветви,— выходят на солнечные поляны, а то даже и на самое поле.
Что-то от настоящего Севера имеет, кажется, мой край.
И не удивительно — он же на самых северных склонах Белоруссии. Потому тут и осеннее небо кажется порой слишком низким, и метели — круче, и даже ветер немного белее — и не от холода, а просто от одной, видимо, мысли о Севере.
Этот край, этот мой Север — холмистая, озерная, льняная Витебщина, а в ней еще более близкая, еще более своя — Оршанщина.
Вот почему, когда появилось желание основательно понаблюдать за каким-нибудь колхозом во все четыре времени года, мне не надо было выбирать, куда ехать,— конечно же только Витебщина, понятно — только Оршанщина.
Не понадобилось также искать и подбирать колхоз: еще задолго до командировок я уже совершенно точно знал, что поеду в «Большевик». Обыкновенный, еще не заласканный славой колхоз, который тихо, но настойчиво трудится под самой Оршей.
Сначала про «Большевик» я услыхал в своих Зубревичах.
Тогда была самая жатва, и запыленные, со свежей соломой на хедерах комбайны торопливо и, на взгляд постороннего человека, суетливо ездили туда-сюда по улице. Помню, кто-то сказал:
— Вон Шведов тремя комбайнами все до зернышка убрал, а мы и такой силой никак не можем управиться.
И потом, в некоторых других, близких к колхозу деревнях, где приходилось мне быть, я только и слышал: «А Шведов...», «А у, Шведова...», «А, Шведову...» Даже районная газета удивлялась, что «Большевик» тремя комбайнами убирает за день больше, чем знаменитый и экономически сильный колхоз имени Кирова — всеми одиннадцатью.
Я начал следить по сводкам в районной газете, как «Большевик» сеет, косит, жнет, молотит... Сводки только радовали. Ей-богу, когда читал их, казалось, что в колхозе царит какой-то неожиданный, но очень радостный праздник каждого дня — праздник труда. Скажем, если другие хозяйства убрали картошку на каких-то тридцать процентов, то «Большевик» — уже на все сто; соседние колхозы только еще начинали возить тресту на льнозаводы, а «Большевик» успел уже всю сдать; на других фермах молока убавлялось, а в «Большевике» — хорошие плюсы по сравнению с этим же временем прошлого года.
Все «Большевику» удавалось, все «Большевик» успевал делать.
Потому я и поехал именно туда. Тем более что Геннадия Михайловича Шведова, молодого председателя колхоза, я хорошо знал.
До этого он работал зоотехником в нашем колхозе «Волна революции». Еще раньше мы с Геннадием учились вместе в школе, а после уроков носили из Дубровок, из сельсовета, почту, он в свое Понизовье, я — в свои Зубревичи.
Потому, видимо, председатель «Большевика» не обидится на меня, если буду называть его не Геннадием Михайловичем, как обращаются теперь к Шведову и в колхозе и в районе, а так, как говорил ему в то время, когда, нагруженные письмами и газетами, мы столько лет топали вместе одну дорогу из сельсовета...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В Витебскую область зима придет значительно раньше.
Из метеопрогнозов
Послушай, Геннадий, мне кажется, что обычно это бывает так.
Сначала ветер — такой упругий, что его даже можно, чувствуешь, взять в горсть, и такой неожиданно сухой и непривычный после долгих, нудных осенних дождей — отрясет последние листья с мокрых деревьев, которые и так стоят уже голыми будто привидения, повыдует холодную воду из луж, подсушит разбитую, разъезженную дорогу. Потом бодрый морозец, которым очень уж першисто дышится — он продирает легкие, как крепкий дедов самосад,— подморозит поле, где красиво зеленеют озимые, улицу, по которой идя в резиновых сапогах (не успел переобуться
во что-нибудь более теплое), ощущаешь каждую неровность схваченной морозом земли.
И потом уже подходит то тихое время, когда воздух становится звонким, ядреным: звякнет кто-нибудь ведром у колодца — и этот звон долго не затихает на улице, проникает чуть ли не в каждый двор. Скажет кто-либо «доброе утро» в одном конце улицы, а в другом женщины отодвигают на окнах занавески, чтобы посмотреть, кто это встал раньше их.
Тогда становишься будто сам не свой, ходишь задумчивый, с каким-то странным чувством, которому трудно, да, видно, и не стоит, искать, объяснения. Ходишь и все чего-то ждешь. Без надобности выйдешь во двор, поглядишь на небо, походишь по улице и снова возвращаешься в теплую хату. Но в хате тогда, понятно, не сидится.
Ну где же он? Ну когда же он?
И вот — наконец-то! В непривычной и торжественной тишине вдруг потемнеет небо, и оттуда обрушится на луг, на поле, на деревню белая радость — сначала засыплет колеи, борозды, лощинки, а потом выбелит, нарядит, как перед каким-то праздником, всю землю...
Этот же октябрьский снег падал не так, как всегда. Он, казалось, валился на черную и мокрую землю сразу целыми сугробами, валился без разбора, в самую грязь, в черные бездонные лужи — даже было жаль, что эта чистота сразу, вот сейчас перемешается с осенней чернотой улицы.
За окнами, несмотря на позднее утро, все еще темно — такой густой (сплошная стена!) снегопад. Даже не верится, что снег — это белое и чистое диво — может быть таким темным и неприглядным.
В райкоме партии горит свет. Секретарь райкома, глядя в темное окно, рассказывает:
— Если говорить честно, так мы предлагали Шведова председателем, а сами немного побаивались. Молод он, опыта нет. Да еще на место такого председателя, как Хасман. Даже после войны его «Красный берег» на всю республику гремел.
Да, мы с тобою, Геннадий, этот «Красный берег» помним — тогда нам, детям, казалось, что там создан какой-то земной рай. Уже только одно упоминание «Красного берега» говорило про достаток, зажиточность. И это тогда, когда в нашем колхозе, на нашем столе нередко не было даже самого основного —хлеба.
— Как быстро стареют люди! Хасман— уже на пенсии,— как бы про себя, с грустью заметил секретарь.
И снова глянул в окно. Там все еще валил снег. Там все еще было темно.
У секретаря, по-видимому, были какие-то свои мысли — о неумолимом времени, о старости. Мне же подумалось о другом: никак не мог я представить председателя, человека, который всегда, как говорят, был на ногах, работал все двадцать пять часов в сутки, на заслуженной пенсии: сиди себе на завалинке, цветы разводи. Председатели-пенсионеры — это, видимо, пока что еще редкость.
— А Шведов, понимаете, чуть было не бросил сельское хозяйство. Как-то зимой является в райком, заявление на стол кладет. «Я больше не могу, говорит, отпустите меня. Пойду на производство. Куда хотите пойду. Только не тут...» И действительно, положение тяжелое: самая середина зимы, а кормов в «Волне революции» — ни на зуб. А он там зоотехник. Мы его уговариваем, а он свое: «Скот сейчас начнет падать, а вы тогда Шведова — за воротник». Кое-как уговорили. Успокоили — мол, тогда все вместе будем отвечать. И он, и я, секретарь райкома. Чем могли, помогли. И вот видите — Шведов сам в хорошего руководителя вырос...
— Вначале многие не решались предлагать его «Большевику»,— усмехаясь, добавила Ганна Ивановна Комягина, тогдашний второй секретарь райкома.— Это все я упрямо настаивала. И думаете почему? Как-то была я в «Волне революции». Собрала там на поле женщин, поговорили мы вместе, что столько беспорядка в колхозе, что председатель у них такой равнодушный, а потом я и спрашиваю: «А кого бы вы хотели себе в председатели?» — «Никого нам не надо,— отвечают,— дайте нам нашего Шведова в председатели: он же, огонь его знает, какой хороший хлопец». Ну, тут я и подумала, что, если его, зоотехника, так сами колхозники хвалят, значит, ему можно доверить колхоз. Потому и настаивала. И на шестимесячные курсы председателей в Минск отправила...
На дороге ничего не видно — ни свету, ни следу. Машина идет очень медленно. «Дворники» едва успевают раздвигать в стороны снег на ветровом стекле. Но и в это протертое оконце ничего, кроме глухой мути снегопада, не разглядеть. Настоящая зима осенью!
На Кобыляцкой горе все движение остановилось. И должно быть, надолго. Там, как раз у самой вершины, развернуло
трактор с прицепом и перегородило все шоссе, да так, что этот случайный шлагбаум не могут объехать ни те машины, что едут сверху, ни те, что спешат взобраться на гору. Возле трактора, засунув руки в карманы, безучастно ходили трактористы и от нечего делать, для отвода глаз, бухали кирза-чами по скатам — будто в них была причина всей этой задержки.
Пришлось вылезать из теплой машины в ветреный снегопад и пешком идти несколько километров до Андреевщины.
Чужая деревня всегда кажется какой-то неупорядоченной: в ней обязательно надо пожить, чтоб незнакомые улицы стали и тебе такими же привычными, как тем людям, которые всегда помнили их только такими.
Пытаюсь разобраться, что к чему. Вот эта широкая полоса асфальта — шоссе Орша — Витебск,— конечно, центральная, главная улица Андреевщины. Вот здесь будто тоже улица или даже переулок — тут стоят магазин, контора колхоза, клуб. Вон там, где высятся голые деревья, где на окраине, как мне показали, стоит и дом председателя — наверное, еще одна улица.
Очевидно, от неожиданности, что зима пытается улечься так рано, деревня казалась притихшей, будто опустевшей. Плотно закрыты дворы. Нигде ни одного человека. Тихо. Только ветер, влившись в ранний снегопад, весело, как белая собачонка, кувыркается по улице.
Но так мне только казалось. Потом, приглядевшись, когда ты показывал свое хозяйство, я понял, что и сегодня колхоз работает, как всегда,— все на своих местах, каждый делает свое дело: кто в амбаре перелопачивает зерно, кто на механизированном току устанавливает новую веялку, кто в свинарнике взвешивает поросят, кто в мастерской ремонтирует трактор.
Вспомнилось, как когда-то на Тихоокеанском флоте мне показалось, что на большом крейсере совсем нет людей. Каково же было мое удивление, когда на вечернюю поверку на палубе безлюдного корабля выстроилась целая деревня моряков. До этого они были каждый на своем месте, а человек, который на своем месте тихо занят работой, всегда неприметный — он никому не мешает, ни у кого не путается под ногами.
По организованности, по дисциплине «Большевик» мне напомнил тот крейсер. И я понял, что никакого особенного праздника труда, который читался по сводкам, не было. Была обычная работа. Напряженная и ежедневная. Рит-
мичная и добросовестная. И радостная — как и всякая работа, что делается с желанием и заканчивается успешно.
Давай, Геннадий, мы попробуем с тобой вспомнить то наше путешествие и, как тогда, пройдемся по колхозу.
Вот амбар. Быстро закрыв за собой дверь, чтоб не напустить холода и снега, мы сразу попадаем в полумрак темного, без окон, помещения, останавливаемся и не можем отойти от двери. В амбаре ничего не видно. Но это пока приглядишься, пока глаза после яркой белизны снега привыкнут к сумраку. Постепенно светлеет. Мы видим уже закрома, полные чистого зерна, видим белые стены, кладовщицу. Да если бы мы даже и не присмотрелись, если б ничего и не увидели, все равно только по одному запаху каждый узнал бы, что тут лежит и прошлогодний и будущий урожай — зерно.
Всунешь руку чуть не до локтя (глубоко-глубоко!) в податливую кучу, да так, что заворошится, кажется, вся эта гора зерна, и почувствуешь, как добрый холодок постепенно остужает пальцы, ладонь. Пускай, пускай студит — этот холодок как раз и не даст зерну пробудиться слишком рано, не даст ему прорасти, не дождавшись весны.
Направляемся к кузнице. Какой зимний ветер! Настоящая вьюга — она чуть не сбивает с ног. Идешь и вдруг замечаешь что-то неестественное в поведении березок, лип. Такой ветер, которому бы с корнями вырывать деревья, а они стоят и не покачиваются даже. А если и качается какое, так будто бы нехотя. И только бы удивиться этому, как вдруг вспоминаешь, что их упругие зеленые паруса лежат уже где-то под снегом, и потому ветер свободно пролетает через недавнюю крону — не за что ему зацепиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21