https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/
Это животное называется конь обыкновенный — забыла латинское название... Его наши предки запрягали в телеги, возили на нем дрова, пахали и даже ездили в гости...
И хоть мы знаем, что такой процесс механизации нужен и он, видимо, необратим, все же как-то больно вот так думать о коне, который для нас был таким привычным и домашним, будто сызмалу знакомая игрушка — да, да, не улыбайтесь! — игрушка, потому что куры и цыплята, кошки и котята, коровы и телята, кони и жеребята были для нас, деревенских детей, словно живые и любимые игрушки...
Попрощавшись с конюхом, я лугом вышел на анибалевскую дорогу. Хорошо идти по знакомой уже тебе тропинке — она кажется намного короче, чем когда ты идешь по ней в первый раз.
Вот пасутся коровы из Андреевщины. Иван Купава издалека здоровается со мной и, волоча по траве намокший кнут, бежит ближе, на ходу спрашивает:
— Почему вы пешком, а не на машине?
Вот и то гнездышко, которое я видел весной,— опустевшее, полуразрушенное: видно, жаворонята давно уже вывелись, научились пользоваться своими крыльями и улетели в теплые края.
Вот и Гриша Медвецкий докапывает своей картофелекопалкой картофельное поле в Аржавке — ту картошку, которую он сам сажал, сам окучивал, сам растил.
Вот в Хралах анибалевские женщины поднимают последний лен.
А вот уже и само Анибалево.
Хата Палагеи Аланцевой — чуть ли не последняя в деревне: под самым Соловьем. Возле изгороди, на улице, кажется в самой пыли, реденько разостлана поздняя осенняя отава — кто ее знает, успеет ли она высохнуть. Сбитые из жердочек (только для приличия) ворота — представляю, как они скрипят, когда их открывают, чтобы впустить во двор коня с телегой. Всюду — и на дворе, и даже за воротами, на улице,— не убранные пока что, валяются сломанные игрушки: тут лежит втоптанная в землю нога светло-розовой пластмассовой куклы, вон там — погнутый маленький совочек, еще дальше — испорченная заводная машина... Мне все это понятно — у тетки Польки в хате все лето было много детей. Теперь осталась только одна внучка — светловолосая говорунья ее дочери.
В хате чисто, аккуратно. В передней стоит холодильник, газовая плита. В задней — два шкафа, которыми отгорожена спальня. Тетка Полька, увидев, что я гляжу на эти два шкафа (зачем они, мол, два в деревенской хате), объясняет:
— Второй шкаф брата. Она собиралась на ферму.
— Ты побудь, внученька, одна, пока мамка с работы придет,— ласково сказала она девочке, которая забавлялась в передней хате большим голубым мячом.— Только смотри окна им не разбей...
Мы вышли на улицу.
С теткой Полькой по дороге на ферму
Что-то я совсем занедужила. Руки болят — и вот тут в пальцах, и вот тут в плечах. А что вы думали — сызмальства работаю, да чтоб все еще сила была? Откуда же ей браться? После войны осталась одна, без хозяина, а на руках — пятеро детей. И все маленькие, как конопельки. Что тут делать? Сижу и ничего придумать не могу.
А дети есть просят: «мамка» да «мамка». Крикнешь на них: «Я тебе сейчас мамкну!» — а потом и самой жалко. Мне уже советовали кого-нибудь в детдом отдать — все легче было бы. Но кого из них отжалеть? Если кого и отдашь, так будто ты его уже не так и жалеешь. Погляжу я на них, погляжу, а потом обниму всех, прижму к себе да как заплачу-заплачу. И они, дети, плачут. Нет, думаю, пускай все остаются: никого не отдам — они же все мне дороги. Как будет, так будет — как-нибудь проживем.
Пошла я тогда с мужчинами косить. И что вы думаете — научилась не хуже их косой махать. Потом уже мужчины узнавали мой прокос — «так чисто, видимо, Полька косила...». А я, может, и не пошла бы косить, но тогда косцам литру молока давали. Пойду-ка, думаю, пусть моим деткам хоть та литра молока будет.
Повырастали уже мои дети, поженились, поразъехались, кто куда. Нынче вон сынок пишет, что скоро приедет, дров мне поможет привезти. И прошлый год приезжал, навозил дров, напилил, наколол, сложил, да и говорит: «Не жалей их, мама, жги, чтоб в хате тепло было». Так их, этих дров, до самого лета хватило.
А со мной дочушка моя, Томка, с внучкой живет. Правда, и Томка уже выходила замуж в Оршу. Поженились они с Мишей. Ну, я им денег дала, сумки поналожила в город — живите там как люди, разживайтесь. Они от меня и пошли на автобус.
Дошли до магазина, как раз до остановки, а он как пристал: давай деньги, и все тут. Это чтоб выпить. Он до этой гадости тягу большую имел. А Томка — ему не давать. Упрашивает его:
— Миша, ну подожди, куда я с тобой, с пьяным, поеду. Приедем в Оршу, дома и выпьешь.
А он — с кулаками. Да так дал, что Томка головой об асфальт ударилась. Сознание потеряла. Ее быстренько в больницу отвезли.
Лежит она в Семашке, а я ничего не знаю. Неделю, вторую лежит в больнице, а мне ничего не передают. Уже чужие люди сказали: «А знаешь ли ты, Полька, что твоя дочка в больнице с сотрясением мозгов лежит?» Я быстренько собралась, коров подоила — и в Оршу.
— Что, моя детка? — спрашиваю.
— Ничего, мама, страшного: шла и с лестницы упала,— обманывает она меня.
А доктора сказали:
— Это ее муж так ударил...
Тогда я и говорю Томке:
— Бросай ты его, моя детка, как-нибудь проживем...
Потом, когда выписалась, пришел брат мой, пастух,— он еще живой был. Виктор Колтунов, может, слышали? Вот тут недалеко от меня жил. Вон его хата печалится — и окна досками забиты, и двери. Витя все в колхозе коров пас. А такой уж был мой братец отзывчивый — всегда, когда надо, поможет. Он тогда и говорит моему зятю:
— Ты, змей, над этой горемычной семьей не издевайся Она и так много горя узнала.
А тот все равно бил Томку. Развелись. Миша ушел от нас. И в Андреевщине в примаки пристал — как раз по соседству с Романовной живет. . А мой братец в прошлом году, как раз в свой день рождения, утонул. Сорок лет ему всего исполнилось. Жарко было, а они возле Оршицы коров пасли. Виктор полез в реку, чтоб немного освежиться, а оттуда уже и не вылез: сердце, говорят доктора, разорвалось.
Прошло каких-то полгода — на тебе, и жена его померла. Райка работала прачкой в Андреевской школе-интернате. Тр ли она так перепугалась, то ли еще что.
Сами они умерли, им будто уже и легче, а мне оставили четверых сироток. Вон они у меня все лето на каникулах были. А я уже слаба, растить их сил нет. Большенькую, Нину, отвезла в Витебск в школу-интернат. Теперь раза по два в месяц езжу туда. «Тетенька, возьмите меня назад в Анибалево»,— плачет Нинка. А я и сама плачу, да уговариваю ее, как могу: «Глупенькая ты, тут же хорошо, тут ведь ты и ухоженная, тут и подружки у тебя есть». А она все свое: «Пускай себе, но в Анибалеве, когда были мама и папа живы, мне было веселей». Глупенькая, она еще не понимает, что без папки и мамки всюду невесело — ни там, ни в Анибалеве. Когда она была в Андреевской школе-интернате (жаль, что у нас тут всего восемь классов, а она ведь в девятый ходит), так у меня только и пропадала. Все же веселей на родной улице, возле родной хаты, хоть в ней и окна досками позабиты.
Младшенькие, близнецы Лешка и Павлик,— те в Полоцке, в детдоме. Тоже, как только приеду, очень радуются — глазенки так и горят. Вот немного управлюсь, поеду и переведу их из детдома в Андреевскую школу-интернат —
все-таки ближе будут. И я чаще смогу к ним зайти, да и они сами, когда скучно станет, прибегут...
А Наташка — совсем малое грудное дитя — в Оршанском приюте. Ну, она еще ничего не понимает — ей все равно где соску сосать. Это потом уже, когда увидит, как к другим матери да отцы будут приходить, заскучает и эта сиротка.
Но пока я жива, пока еще ходить смогу, буду им, этим детям, заменять и отца и мать...
Мы шли медленно — тетка Полька не может уже быстро ходить.
Улица кончалась. Вот и последние хаты. Из сеней в какой-то длинной, похожей на пальто поддевке, со своей обязательной палкой в руках вышла старая Куляиха и по переулочку, который отгораживал узкую стежку от огородика под окном с одной стороны и от опустевших уже грядок — с другой, пошла было к той скамеечке, на которой я разговаривал с ней еще весной, но, видно что-то вспомнив, снова вернулась в сени...
Спустились в овражек, поднялись на крутой пригорок — вот мы и на ферме.
Тетка Полька, скинув с себя ватник, закатала рукава кофты и взялась замешивать мукой в большом чане пойло коровам, а я, познакомившись с другими доярками и свинарками, сидел и слушал их разговор.
Послушай, Геннадий, и ты, о чем они мне рассказывали.
— Вот с хлебом у нас не все хорошо. В Оршу ездим, в Андреевщину ходим. А чаще всего черствый едим. И так уже мы попривыкали к черствому, что от свежего нам уже, наверно, и плохо было бы,— шутят женщины.— Хоть бы раза два в неделю привозили нам в Анибалево хлеб. А то, бывает, и коня запряжешь, и объедешь близкий свет — и Соловье, и Селище, и Хлусово — и так, без хлеба,— злой-злой! — домой вернешься. Там не привезли, там разобрали. Хорошо, что Вася Кавецкий, шофер молоковоза, возит нам из Орши хлеб. Когда ни попросишь — никогда не откажет, всегда привезет. И порожняком он не ездит: туда молоко везет, оттуда — хлеба мешок.
(— А чего они хотят, чтобы я им за хлебом ездил? —
злился ты, когда я передал тебе эти слова.— Мы ведь договорились с андреевским магазином, сделали ящик, чтоб возить хлеб, даже на правлении решили, что колхоз будет платить за каждую возку по рублю, а они никак охотника не могут найти. Видишь, коня никто не умеет запрячь. Да и за рубль никто не хочет ехать — мало. И ящик стоит, и хлеба нет.)
— И с водою у нас не лучше. Один родник на все Аниба-лево. Зимою так в замерзших окнах утром дырочку каждый надышит и все поглядывав в нее, кто же первый осмелится тропинку к роднику протоптать, лед пробить... Пробьет кто-нибудь (надоест ждать!), ну, тогда уже вся деревня и пошла по его следам с ведрами. А весною, как заплывет наш родничок, понаедет санитарных врачей, хлоркой все так засыплют, что воду и не пригубишь: воняет — на километр ко рту не подноси. А когда себе, в Андреевщине, задумали водопровод построить и когда не разрешали через шоссе пробивать, так Садкович даже в Минск ездил... Добились все же разрешения...
(— А чего они хотят, чтобы я им и колодец копал? — снова злишься ты, услышав об этом.— Наняли бы землекопа да выкопали себе пару колодцев — вот и все. А то ждут, чтоб кто-то за них сделал.)
— И улицу нашу надо было бы осветить. А то темнотища, особенно осенью, идешь — руки перед собой выставишь, чтоб не удариться обо что-нибудь. Вы же знаете, какие осенью вечера темные бывают — хоть глаз выколи. Ей-богу, на шаг от себя ничего не видишь. А мы и на работу идем затемно, и с работы в темноте.
(— А что я им — на столбы полезу, лампочки вкручивать буду? Обо всем председатель должен думать. Даже как лампочку вкрутить...)
— Вон и клуб наш давно закрыт. Овес в нем лежит. Да и так там ни одного хорошего стула нет — все поломанные. Свою какую-то самодеятельность организовали, так со всего села одеяла собирали, чтобы сцену занавесить. Хоть мы-то сами танцевать в тот клуб, может, и не соберемся, но пойти посидеть возле стены, полюбоваться, как наши дети танцуют,— не откажемся.
Ну, про отдых, про культурные мероприятия мне уже говорила Корпачева, директор просторного андреевского клуба. Как-то пригласили они из Витебска солидных артистов, привезли их, деньги им колхоз за'платил, послали в деревни машины (теперь ведь и на концерт колхоз-
ника надо привезти и обратно к самой хате отвезти), так почти никто не захотел ехать: чуть ли не на коленях некоторых упрашивали съездить проветриться в Андре-евщину... А в анибалевском клубе одни отходники и танцуют.
Но все же, Геннадий,— мы с тобой можем быть откровенными — мне немного не понравилось твое отношение к просьбам анибалевских животноводов. Понятно, тебе незачем самому лезть на столб, чтоб ввернуть лампочку, нет необходимости тоже самому возить в Анибалево хлеб, но ты ведь председатель, руководитель, так к кому же тогда еще, если не к тебе, пойдут вот эти женщины со своими заботами? Ты не лезь сам копать колодец, не вози хлеб, не вкручивай лампочки, но организуй, помоги людям, чтоб они были и со свежим хлебом, и с чистой водой, и с освещенными улицами... Мне кажется, что, занятый экономическими, хозяйственными заботами, ты случайно упустил это из виду...
К вечеру неожиданно резко похолодало. Зарядил нудный промозглый дождь — куда девались недавнее тепло и грустная красота бабьего лета, которое вернулось было на несколько дней. Только желтая молодая роща броско светилась и в это темное и мокрое предвечерье.
А вот и вечер настоящией осени. Как только свечерело, густая, тугая темень обволакивает тебя так плотно, что даже, кажется, чувствуешь, как она шелестит, ходит возле тебя. Выйдешь на улицу и долго стоишь, слушаешь, как по листьям, еще не успевшим опасть, гулко сечет дождь; долго вглядываешься в темноту, стараешься заметить очертания дерева, хлева или забора, чтоб хоть знать, в какую сторону идти. Но, ничего так и не разглядев, рассердившись, снова спешишь в теплую хату.
Утром похолодало еще больше. Неприятно сек колючий и холодный дождь. Он был крупный и частый: нагнешь голову — и со шляпы, собранный широкими полями, зажурчит вниз холодный ручей. Воздух отдавал морозом,— наверно, где-то недалеко лежал снег.
Бухавец надел уже свой теплый синий свитер, ходил по бригадному двору, энергично отдавал какие-то очень нужные сегодня приказы, а сам все втягивал голову в теплый и мягкий воротник.
Не спешили выпускать и коров.
— Незачем их гонять по такому холоду. Они и вчера так замерзли, что со всех ног домой бежали...
Женщины, которые сортировали лен, оделись сегодня потеплее. Даже перчатки с оторванными пальцами натянули на руки — хоть в них пальцы и голые, а все равно немного теплее.
К полудню дождь еще усилился. С поля, промокшая до нитки, прибежала Ганна Кухаренка — льноводки только что отсортировали машину льна, который надо сегодня же отвезти на льнозавод. Перед дорогой ей, звеньевой, надо переодеться и пообедать.
Тетка Ганна достала из, печи чугунок упревшей картошки с фасолью. В третью миску она не наливала — дядька Степан был еще на работе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
И хоть мы знаем, что такой процесс механизации нужен и он, видимо, необратим, все же как-то больно вот так думать о коне, который для нас был таким привычным и домашним, будто сызмалу знакомая игрушка — да, да, не улыбайтесь! — игрушка, потому что куры и цыплята, кошки и котята, коровы и телята, кони и жеребята были для нас, деревенских детей, словно живые и любимые игрушки...
Попрощавшись с конюхом, я лугом вышел на анибалевскую дорогу. Хорошо идти по знакомой уже тебе тропинке — она кажется намного короче, чем когда ты идешь по ней в первый раз.
Вот пасутся коровы из Андреевщины. Иван Купава издалека здоровается со мной и, волоча по траве намокший кнут, бежит ближе, на ходу спрашивает:
— Почему вы пешком, а не на машине?
Вот и то гнездышко, которое я видел весной,— опустевшее, полуразрушенное: видно, жаворонята давно уже вывелись, научились пользоваться своими крыльями и улетели в теплые края.
Вот и Гриша Медвецкий докапывает своей картофелекопалкой картофельное поле в Аржавке — ту картошку, которую он сам сажал, сам окучивал, сам растил.
Вот в Хралах анибалевские женщины поднимают последний лен.
А вот уже и само Анибалево.
Хата Палагеи Аланцевой — чуть ли не последняя в деревне: под самым Соловьем. Возле изгороди, на улице, кажется в самой пыли, реденько разостлана поздняя осенняя отава — кто ее знает, успеет ли она высохнуть. Сбитые из жердочек (только для приличия) ворота — представляю, как они скрипят, когда их открывают, чтобы впустить во двор коня с телегой. Всюду — и на дворе, и даже за воротами, на улице,— не убранные пока что, валяются сломанные игрушки: тут лежит втоптанная в землю нога светло-розовой пластмассовой куклы, вон там — погнутый маленький совочек, еще дальше — испорченная заводная машина... Мне все это понятно — у тетки Польки в хате все лето было много детей. Теперь осталась только одна внучка — светловолосая говорунья ее дочери.
В хате чисто, аккуратно. В передней стоит холодильник, газовая плита. В задней — два шкафа, которыми отгорожена спальня. Тетка Полька, увидев, что я гляжу на эти два шкафа (зачем они, мол, два в деревенской хате), объясняет:
— Второй шкаф брата. Она собиралась на ферму.
— Ты побудь, внученька, одна, пока мамка с работы придет,— ласково сказала она девочке, которая забавлялась в передней хате большим голубым мячом.— Только смотри окна им не разбей...
Мы вышли на улицу.
С теткой Полькой по дороге на ферму
Что-то я совсем занедужила. Руки болят — и вот тут в пальцах, и вот тут в плечах. А что вы думали — сызмальства работаю, да чтоб все еще сила была? Откуда же ей браться? После войны осталась одна, без хозяина, а на руках — пятеро детей. И все маленькие, как конопельки. Что тут делать? Сижу и ничего придумать не могу.
А дети есть просят: «мамка» да «мамка». Крикнешь на них: «Я тебе сейчас мамкну!» — а потом и самой жалко. Мне уже советовали кого-нибудь в детдом отдать — все легче было бы. Но кого из них отжалеть? Если кого и отдашь, так будто ты его уже не так и жалеешь. Погляжу я на них, погляжу, а потом обниму всех, прижму к себе да как заплачу-заплачу. И они, дети, плачут. Нет, думаю, пускай все остаются: никого не отдам — они же все мне дороги. Как будет, так будет — как-нибудь проживем.
Пошла я тогда с мужчинами косить. И что вы думаете — научилась не хуже их косой махать. Потом уже мужчины узнавали мой прокос — «так чисто, видимо, Полька косила...». А я, может, и не пошла бы косить, но тогда косцам литру молока давали. Пойду-ка, думаю, пусть моим деткам хоть та литра молока будет.
Повырастали уже мои дети, поженились, поразъехались, кто куда. Нынче вон сынок пишет, что скоро приедет, дров мне поможет привезти. И прошлый год приезжал, навозил дров, напилил, наколол, сложил, да и говорит: «Не жалей их, мама, жги, чтоб в хате тепло было». Так их, этих дров, до самого лета хватило.
А со мной дочушка моя, Томка, с внучкой живет. Правда, и Томка уже выходила замуж в Оршу. Поженились они с Мишей. Ну, я им денег дала, сумки поналожила в город — живите там как люди, разживайтесь. Они от меня и пошли на автобус.
Дошли до магазина, как раз до остановки, а он как пристал: давай деньги, и все тут. Это чтоб выпить. Он до этой гадости тягу большую имел. А Томка — ему не давать. Упрашивает его:
— Миша, ну подожди, куда я с тобой, с пьяным, поеду. Приедем в Оршу, дома и выпьешь.
А он — с кулаками. Да так дал, что Томка головой об асфальт ударилась. Сознание потеряла. Ее быстренько в больницу отвезли.
Лежит она в Семашке, а я ничего не знаю. Неделю, вторую лежит в больнице, а мне ничего не передают. Уже чужие люди сказали: «А знаешь ли ты, Полька, что твоя дочка в больнице с сотрясением мозгов лежит?» Я быстренько собралась, коров подоила — и в Оршу.
— Что, моя детка? — спрашиваю.
— Ничего, мама, страшного: шла и с лестницы упала,— обманывает она меня.
А доктора сказали:
— Это ее муж так ударил...
Тогда я и говорю Томке:
— Бросай ты его, моя детка, как-нибудь проживем...
Потом, когда выписалась, пришел брат мой, пастух,— он еще живой был. Виктор Колтунов, может, слышали? Вот тут недалеко от меня жил. Вон его хата печалится — и окна досками забиты, и двери. Витя все в колхозе коров пас. А такой уж был мой братец отзывчивый — всегда, когда надо, поможет. Он тогда и говорит моему зятю:
— Ты, змей, над этой горемычной семьей не издевайся Она и так много горя узнала.
А тот все равно бил Томку. Развелись. Миша ушел от нас. И в Андреевщине в примаки пристал — как раз по соседству с Романовной живет. . А мой братец в прошлом году, как раз в свой день рождения, утонул. Сорок лет ему всего исполнилось. Жарко было, а они возле Оршицы коров пасли. Виктор полез в реку, чтоб немного освежиться, а оттуда уже и не вылез: сердце, говорят доктора, разорвалось.
Прошло каких-то полгода — на тебе, и жена его померла. Райка работала прачкой в Андреевской школе-интернате. Тр ли она так перепугалась, то ли еще что.
Сами они умерли, им будто уже и легче, а мне оставили четверых сироток. Вон они у меня все лето на каникулах были. А я уже слаба, растить их сил нет. Большенькую, Нину, отвезла в Витебск в школу-интернат. Теперь раза по два в месяц езжу туда. «Тетенька, возьмите меня назад в Анибалево»,— плачет Нинка. А я и сама плачу, да уговариваю ее, как могу: «Глупенькая ты, тут же хорошо, тут ведь ты и ухоженная, тут и подружки у тебя есть». А она все свое: «Пускай себе, но в Анибалеве, когда были мама и папа живы, мне было веселей». Глупенькая, она еще не понимает, что без папки и мамки всюду невесело — ни там, ни в Анибалеве. Когда она была в Андреевской школе-интернате (жаль, что у нас тут всего восемь классов, а она ведь в девятый ходит), так у меня только и пропадала. Все же веселей на родной улице, возле родной хаты, хоть в ней и окна досками позабиты.
Младшенькие, близнецы Лешка и Павлик,— те в Полоцке, в детдоме. Тоже, как только приеду, очень радуются — глазенки так и горят. Вот немного управлюсь, поеду и переведу их из детдома в Андреевскую школу-интернат —
все-таки ближе будут. И я чаще смогу к ним зайти, да и они сами, когда скучно станет, прибегут...
А Наташка — совсем малое грудное дитя — в Оршанском приюте. Ну, она еще ничего не понимает — ей все равно где соску сосать. Это потом уже, когда увидит, как к другим матери да отцы будут приходить, заскучает и эта сиротка.
Но пока я жива, пока еще ходить смогу, буду им, этим детям, заменять и отца и мать...
Мы шли медленно — тетка Полька не может уже быстро ходить.
Улица кончалась. Вот и последние хаты. Из сеней в какой-то длинной, похожей на пальто поддевке, со своей обязательной палкой в руках вышла старая Куляиха и по переулочку, который отгораживал узкую стежку от огородика под окном с одной стороны и от опустевших уже грядок — с другой, пошла было к той скамеечке, на которой я разговаривал с ней еще весной, но, видно что-то вспомнив, снова вернулась в сени...
Спустились в овражек, поднялись на крутой пригорок — вот мы и на ферме.
Тетка Полька, скинув с себя ватник, закатала рукава кофты и взялась замешивать мукой в большом чане пойло коровам, а я, познакомившись с другими доярками и свинарками, сидел и слушал их разговор.
Послушай, Геннадий, и ты, о чем они мне рассказывали.
— Вот с хлебом у нас не все хорошо. В Оршу ездим, в Андреевщину ходим. А чаще всего черствый едим. И так уже мы попривыкали к черствому, что от свежего нам уже, наверно, и плохо было бы,— шутят женщины.— Хоть бы раза два в неделю привозили нам в Анибалево хлеб. А то, бывает, и коня запряжешь, и объедешь близкий свет — и Соловье, и Селище, и Хлусово — и так, без хлеба,— злой-злой! — домой вернешься. Там не привезли, там разобрали. Хорошо, что Вася Кавецкий, шофер молоковоза, возит нам из Орши хлеб. Когда ни попросишь — никогда не откажет, всегда привезет. И порожняком он не ездит: туда молоко везет, оттуда — хлеба мешок.
(— А чего они хотят, чтобы я им за хлебом ездил? —
злился ты, когда я передал тебе эти слова.— Мы ведь договорились с андреевским магазином, сделали ящик, чтоб возить хлеб, даже на правлении решили, что колхоз будет платить за каждую возку по рублю, а они никак охотника не могут найти. Видишь, коня никто не умеет запрячь. Да и за рубль никто не хочет ехать — мало. И ящик стоит, и хлеба нет.)
— И с водою у нас не лучше. Один родник на все Аниба-лево. Зимою так в замерзших окнах утром дырочку каждый надышит и все поглядывав в нее, кто же первый осмелится тропинку к роднику протоптать, лед пробить... Пробьет кто-нибудь (надоест ждать!), ну, тогда уже вся деревня и пошла по его следам с ведрами. А весною, как заплывет наш родничок, понаедет санитарных врачей, хлоркой все так засыплют, что воду и не пригубишь: воняет — на километр ко рту не подноси. А когда себе, в Андреевщине, задумали водопровод построить и когда не разрешали через шоссе пробивать, так Садкович даже в Минск ездил... Добились все же разрешения...
(— А чего они хотят, чтобы я им и колодец копал? — снова злишься ты, услышав об этом.— Наняли бы землекопа да выкопали себе пару колодцев — вот и все. А то ждут, чтоб кто-то за них сделал.)
— И улицу нашу надо было бы осветить. А то темнотища, особенно осенью, идешь — руки перед собой выставишь, чтоб не удариться обо что-нибудь. Вы же знаете, какие осенью вечера темные бывают — хоть глаз выколи. Ей-богу, на шаг от себя ничего не видишь. А мы и на работу идем затемно, и с работы в темноте.
(— А что я им — на столбы полезу, лампочки вкручивать буду? Обо всем председатель должен думать. Даже как лампочку вкрутить...)
— Вон и клуб наш давно закрыт. Овес в нем лежит. Да и так там ни одного хорошего стула нет — все поломанные. Свою какую-то самодеятельность организовали, так со всего села одеяла собирали, чтобы сцену занавесить. Хоть мы-то сами танцевать в тот клуб, может, и не соберемся, но пойти посидеть возле стены, полюбоваться, как наши дети танцуют,— не откажемся.
Ну, про отдых, про культурные мероприятия мне уже говорила Корпачева, директор просторного андреевского клуба. Как-то пригласили они из Витебска солидных артистов, привезли их, деньги им колхоз за'платил, послали в деревни машины (теперь ведь и на концерт колхоз-
ника надо привезти и обратно к самой хате отвезти), так почти никто не захотел ехать: чуть ли не на коленях некоторых упрашивали съездить проветриться в Андре-евщину... А в анибалевском клубе одни отходники и танцуют.
Но все же, Геннадий,— мы с тобой можем быть откровенными — мне немного не понравилось твое отношение к просьбам анибалевских животноводов. Понятно, тебе незачем самому лезть на столб, чтоб ввернуть лампочку, нет необходимости тоже самому возить в Анибалево хлеб, но ты ведь председатель, руководитель, так к кому же тогда еще, если не к тебе, пойдут вот эти женщины со своими заботами? Ты не лезь сам копать колодец, не вози хлеб, не вкручивай лампочки, но организуй, помоги людям, чтоб они были и со свежим хлебом, и с чистой водой, и с освещенными улицами... Мне кажется, что, занятый экономическими, хозяйственными заботами, ты случайно упустил это из виду...
К вечеру неожиданно резко похолодало. Зарядил нудный промозглый дождь — куда девались недавнее тепло и грустная красота бабьего лета, которое вернулось было на несколько дней. Только желтая молодая роща броско светилась и в это темное и мокрое предвечерье.
А вот и вечер настоящией осени. Как только свечерело, густая, тугая темень обволакивает тебя так плотно, что даже, кажется, чувствуешь, как она шелестит, ходит возле тебя. Выйдешь на улицу и долго стоишь, слушаешь, как по листьям, еще не успевшим опасть, гулко сечет дождь; долго вглядываешься в темноту, стараешься заметить очертания дерева, хлева или забора, чтоб хоть знать, в какую сторону идти. Но, ничего так и не разглядев, рассердившись, снова спешишь в теплую хату.
Утром похолодало еще больше. Неприятно сек колючий и холодный дождь. Он был крупный и частый: нагнешь голову — и со шляпы, собранный широкими полями, зажурчит вниз холодный ручей. Воздух отдавал морозом,— наверно, где-то недалеко лежал снег.
Бухавец надел уже свой теплый синий свитер, ходил по бригадному двору, энергично отдавал какие-то очень нужные сегодня приказы, а сам все втягивал голову в теплый и мягкий воротник.
Не спешили выпускать и коров.
— Незачем их гонять по такому холоду. Они и вчера так замерзли, что со всех ног домой бежали...
Женщины, которые сортировали лен, оделись сегодня потеплее. Даже перчатки с оторванными пальцами натянули на руки — хоть в них пальцы и голые, а все равно немного теплее.
К полудню дождь еще усилился. С поля, промокшая до нитки, прибежала Ганна Кухаренка — льноводки только что отсортировали машину льна, который надо сегодня же отвезти на льнозавод. Перед дорогой ей, звеньевой, надо переодеться и пообедать.
Тетка Ганна достала из, печи чугунок упревшей картошки с фасолью. В третью миску она не наливала — дядька Степан был еще на работе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21