https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/90x80cm/
Ты не думай, дьяволенок, что я слеп ко всем твоим недостаткам, — продолжал он, с чувственной дрожью запуская пальцы в волны мягких волос Бодены, — я отлично знаю, что ты дика, как шмель, лакома, как кошка, воровата, как сорока, и при всем том зла, как обезьяна. И все-таки, негодное созданье, я так сильно люблю тебя, что, как ни хочу, не могу вырвать тебя из своего сердца.
— Напрасно, напрасно! А то вырвал бы в самом деле! Или, может быть, ты воображаешь, что Бодена будет жалеть об этом? Ошибаешься, длинноногий дурачок!
— Если бы я мог, я уже давно прогнал бы тебя, скверная девчонка, да не могу. Я отлично знаю, что ты в душе глубоко равнодушна ко мне, а если иногда и притворяешься, будто любишь, так потому, что я, первый человек во всей стране, перед которым склоняются все и каждый, настолько глуп, что подстерегаю твое малейшее желание, готов удовлетворить любой, самый сумасшедший каприз, причуду, прихоть. Но будь я бедняком. ..
— Я стала бы ненавидеть тебя, думаешь ты? И опять ошибаешься, дылда! Наверное, я любила бы тебя гораздо больше, чем теперь, когда ты богат, могуществен и... очень противен!
— Ну, чего ты опять за старое! Разве тебе чего-нибудь не хватает? Разве не исполнял я малейшего твоего желания, разве тебе нужно что-нибудь? Так скажи!
— Нет! В своем невыносимом великодушии, которое
зачастую смущает меня, ты одарил меня более, чем нужно такому нетребовательному существу, как я.
— И все-таки ты недовольна?
— Да, — вздохнув, призналась Бодена.
— Но почему?
— Да ведь я — только твоя крепостная! Возьми обратно все, что ты подарил мне, только верни мне свободу!
— Да разве ты не свободна? Разве ты и без того не делаешь всего, что хочешь?
— О, конечно! Я могу делать все, что мне угодно... Могу танцевать, когда ты этого хочешь; могу петь, тоже когда ты этого хочешь. Несносный тиран! И это ты называешь свободой?
— А что бы ты сделала, если бы я сказал тебе: «Ты свободна, ступай, куда хочешь»?
— О, тогда я убежала бы далеко-далеко из этого холодного, скучного, унылого города! Я убежала бы далеко-далеко на юг, в привольные степи, где свободные, как ветер, разгулртвают цыгане, мои близкие, мои родные. Там, на пышном ковре зелени, я отдохнула бы от этих давящих меня потолков, от прикрытой парчой и бархатом мерзости парадной постели! Я носилась бы там, как вихрь, я пела и плясала бы, но тогда, когда мне этого хотелось бы, а не по приказанию рабовладельца.
— Ты очень неблагодарна, милейшая гиена! Сколько знатнейших петербургских дам сочло бы за особенное счастье жить со мной под одной кровлей и делить могущество и богатство первого человека в стране, как делишь со мною их ты!
— Бедные дамы! Видимо, они не знают, что значит быть собственностью такого деспота, как ты! Они не знают, что нужно забыть всякий стыд, всякую совесть, всякое достоинство, чтобы служить развлечением для истасканного человека, чувства которого притупились и не удовлетворяются обыденным! Может быть, они стали 46
бы плясать голыми перед тобой? Полно тебе! Да я предпочту голодать в лесах и степях с цыганами, чем оставаться твоей игрушкой!
— Ты сегодня ужасно злобно настроена, скверная обезьянка!
— Так выбрось меня из своего дома! Оттолкни меня ногой, как отталкивают собаку, надоевшую своими ласками. Крикни мне: «Убирайся отсюда ко всем чертям!» — и я... я буду благословлять тебя за это!
— Да пойми же, злая девчонка, что я люблю тебя больше всего на свете, что я не могу жить без тебя!
— Все это пустые, лживые слова!
— Бодена, потребуй от меня доказательств! Я дам их тебе!
— Дай мне доказательство: отпусти меня!
— Все, что хочешь, но только не это. Пока я живу на свете, ты останешься моей крепостной, и нет той силы в мире, которая может вырвать тебя у меня!
— Эх ты, хвастунишка! Ну, а если мне со скуки придет в голову изменить тебе?
— Тогда... Я скажу тебе, что будет тогда. Ввиду того, что на этот счет я отличаюсь страшной щекотливостью и не признаю никаких шуток, то, узнав про твою измену, я так накажу тебя, как ты того заслуживаешь. Прежде всего, дорогая моя деточка, я обнажу дивные красоты твоего тела и изуродую их нагайкой. Затем, сокровище мое, я обрежу тебе волосы и уши и в таком виде выгоню ко всем чертям.
— И ты думаешь, балда, что я остановлюсь перед такими угрозами, если мне вздумается изменить тебе? Ошибаешься, одноглазый красавец, этим меня не испугаешь. Единственное, что меня пугает, это мысль: «Неужели же я на всю жизнь буду связана с тобой?» Ужаснее такой казни я не знаю! — И, вскочив с места, Бодена, юркая, как уж, выскользнула за дверь.
«Противная девчонка бессовестно третирует меня! — подумал Потемкин, оставшись один. — Ну, да ничего,
за дождем следует солнце, и я уверен, что Бодена в самом непродолжительном времени кинется нежной и покорной в объятия своего господина и повелителя. Но как она дерзка, как она дерзка! Положим, именно поэтому-то она и нравится мне! Господи, насколько она выше всех этих дам, готовых пасть в мои объятия по первому знаку. Взять хотя бы моих племянниц! Одна Надежда-безнадежная1 — ведь ее распущенность не имеет пределов. А Варенька, а Александра... Впрочем, Варенька — премилая девчонка. Давненько я не видал ее... Ба, да не проучить ли мне смуглянку-ведьму? Небось раскается, прибежит с ласками да ужимками, а я... Да, надо выдержать денек-два»...
И Потемкин сел к письменному столу и, улыбаясь, написал следующую записку к Варваре Голицыной, урожденной Энгельгард:
«Варенька, жизнь моя, ангел мой! Приезжай, голубушка, сударка моя, коли меня любишь. Целую всю тебя. Твой дядя»2.
Через несколько дней после разговора между Потемкиным и Боденой, описанного в предыдущей главе, в Петербург примчался курьер, доставивший печальную весть о новой победе, одержанной Пугачевым над войсками Михельсона. Все высшие чины правительства всполошились от этой новой удачи самозванца — успехи восстания грозили серьезной опасностью.
Императрица делала вид, будто восстание нисколько не тревожит ее, но на самом деле сколько бессонных ночей, скольких горьких дум стоила ей пугачевская эпопея! А вести становились все грознее.
Однажды утром, получив новую депешу с театра военных действий, государыня так взволновалась, что уже в семь часов послала разбудить Потемкина с приказанием немедленно явиться к ней, хотя она и знала, что он встает только после одиннадцати.
Потемкин заставил довольно долго ждать себя. Екатерина Алексеевна нетерпеливо расхаживала взад и вперед по кабинету и наконец воскликнула:
— Мой одноглазый Купидон становится чересчур небрежным и ленивым. Надо будет серьезно поговорить с ним, потому что более так продолжаться не может. Уж сколько раз я собиралась сделать это, но — о, женщина, слабость тебе имя! — не могла решиться осыпать его упреками, так как его отвага, широта размаха, авторитетность — все так действует на меня, что бывают минуты, когда — мне стыдно даже самой себе признаться в этом — когда... я просто боюсь его. А почему? Все потому, что я — женщина, только слабая женщина, а этот одноглазый циклоп — мужчина, мужчина в полном смысле этого гордого, хотя и унизительного для нас, женщин, понятия. Бывают моменты, когда я готова проклинать тот миг, в который пленилась им и вверила ему свои мечты, свои планы, свои широкие задачи. А в другой раз — я готова благословлять тот же самый миг... Но он все не идет! — снова вспылила императрица, с досады покусывая пересохшие губы. — Что может, что смеет помешать ему явиться сейчас же на зов своей государыни? Нет ему извинений, довольно унижений! Сегодня же я... Ага, чьи-то шаги! Это он! Ну, тише, тише! Обыкновенно холодное негодование действует лучше, чем пламенный гнев!
Вошел Потемкин. Он сразу заметил, что императрица рассержена, и поклонился ей особенно глубоко и почтительно.
— Вы заставили слишком долго ждать себя, генерал, — холодно заметила ему Екатерина. — Чем вы можете оправдать такое возмутительное опоздание?
— Ваше величество, мне пришлось давать аудиенцию.
— В такой ранний час?
— С некоторого времени, ваше величество, я страдаю бессонницей — встаю раньше, чем прежде.
— Но что же это за важная персона, которой вы даете аудиенцию в семь часов утра?
— Это знаменитый художник, прибывший из Польши.
— Художник? — переспросила императрица, не зная, расхохотаться или выгнать вон дерзкого, заставляющего свою государыню ждать из-за разговора с художником.
— Ну да, я заказал ему нарисовать мне крестный ход. Вчера он приехал поздно вечером и сегодня утром принес мне картину. Смотрю: великолепно нарисованная церковь, стоит как живая, вот-вот колокола загудят. Да крестного хода-то и нет. «Позволь, братец, — говорю я ему, — а люди-то где же?» — «Какие люди?» — «Как какие? Ведь я тебе что заказал? Крестный ход?» — «Да видите ли, — отвечает он мне, — люди есть, только они зашли в церковь помолиться, возьмут оттуда иконы и пойдут крестным ходом». Вот так мазилка! Признаюсь, меня этот ответ сначала даже смутил. «Хорошо, — говорю я ему, — отличных ты мне людей нарисовал, истинных православных. Но только за гонораром, братец, приходи тогда, когда крестный ход из церкви выйдет!»
Потемкин рассказывал все это с таким неподражаемым комизмом, так отлично передразнивал и художника и себя, с таким лукавым юмором подмигивал глазом во время последней фразы, что как ни крепилась Екатерина, а в конце концов от души расхохоталась.
А известно: кто смеется, тот уже не сердится.
— Вы прощены, генерал! — торжественно сказала императрица, лицо которой опять стало ласковым и милостивым, как и прежде. — Вот что, Григорий Александрович: я приказала позвать тебя, чтобы показать тебе очень грустную депешу. Вот, почитай-ка, почитай!
Потемкин взял в руки листок и, глотая слова, прочел:
«Всеподданнейше доношу Вашему... прошлой ночью... при отбитии... генерал-аншеф, кавалер орденов... Бибиков... скончался от полученных ран»...
— Ну, что ты скажешь на это?— спросила государыня.
— Что же, — ответил Потемкин, спокойно складывая донесение, — конечно, жалко Бибикова, но незаменимых людей не существует!
— Я тоже так думаю! Господин маркиз де Пугачев, — продолжала государыня в тревожно-ироническом тоне, — грозит наделать нам больше бед, чем уверял мудрый генерал-адъютант Потемкин. Он вовсе не так глуп, как все вы его рисуете. Он знает, чего хочет, и знает тот сброд, с которым имеет дело. Ведомо ли тебе, что этот господин издал манифест, в котором объявил крепостное право уничтоженным как несоответствующее христианским понятиям?
— На сало ловят мышей, ваше величество.
— Ну а на что мы поймаем самозванца?
— Очень просто: мы назначим нового главнокомандующего!
— А кто же, по-твоему, более всего подходит для такого важного поста?
— Князь Александр Михайлович Голицын.
— Отличный выбор! Но, с вашего любезного позволения, достопочтенный генерал, осмелюсь заметить вам нижеследующее: мне кажется более подходящим, чтобы князь опирался в диспозициях на ваши мудрые советы, а посему — когда вы можете отправиться в действующую армию?
— В самом непродолжительном времени, государыня: ну, через месяц, скажем!
— Да? А в течение этого времени маркиз де Пугачев возьмет штурмом Москву и победителем отправится короноваться в Успенский собор?
— Это не так скоро делается, ваше величество! До Москвы надо добраться, да и почтенная старушка не сдастся так легко!
— А не говорили вы того же самого о Казани? Нет, полноте, мешкать нельзя!.. Чем дальше подвигается самозванец, тем тверже становится у него под ногами почва. Да что, собственно, задерживает вас так долго?
— Мой врач предписал мне серьезное лечение...
— Вы больны?
— Да, он находит что-то неладное внутри и требует абсолютного покоя!
— Это опасно, значит?
— Он уверяет, что да.
— Так не отпустить ли мне тебя вообще на покой, как ты думаешь?
— Ваше императорское величество, я вижу в этом новое доказательство милостивой заботы и благоволения моей справедливой, — Потемкин подчеркнул это слово, — императрицы.
— Полно, полно, Григорий, как тебе не стыдно! Как смеешь ты даже думать о покое! Отечество в опасности, а ты, храбрейший из храбрых, будешь удаляться на покой? Я даю тебе неделю срока на сборы. Через неделю, под страхом моей вечной немилости, ты должен выехать в действующую армию!
— Желания вашего величества — для меня закон. Не пощажу живота моего и завтра же отправлюсь!
Екатерина Алексеевна протянула Потемкину руку, когда же он наклонился и поцеловал ее, она положила ему обе руки на голову и сказала:
— Да будет мое благословение неизменно с вами, генерал-адъютант Потемкин!
Потемкин схватил руку государыни и, прижав ее к своему сердцу, воскликнул:
— Клянусь, что не вернусь к своей обожаемой монархине до тех пор, пока не подавлю гидры бунта или пока сам не лягу там костьми!
— Отправляйтесь с Богом, фельдмаршал Потемкин!
Вернувшись домой, Потемкин поспешил отдать необходимые распоряжения относительно предстоявшего на следующий день отъезда. Первый, кого он приказал позвать, был его домашний врач.
Это был чистенький, розовый старичок, голштинский немец по происхождению. Его звали Бауэрхан, но он не имел ровно ничего против, если его высокий повелитель в часы хорошего расположения духа называл его попросту «Кукареку».
Бауэрхан изучал медицину в университетах Геттин-гена и Йены и принадлежал к школе так называемых «рационалистов», которые сводили все болезни к расстройствам желудка и в качестве лечебных средств пользовались, главным и почти исключительным образом, рвотным и слабительным. Болело ли у клиента горло — рецепт: горькая вода; болели зубы — горькая вода; ныла от ревматизма нога — горькая вода — словом, всегда и от всего панацеей было слабительное. Бауэрхан говорил, что Генрих Вика, открывший Эпсомские минеральные источники, и Иоганн Рудольф Глаубер, впервые добывший и описавший свойства сернокислого натра (глауберова соль), были величайшими благодетелями человечества.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Напрасно, напрасно! А то вырвал бы в самом деле! Или, может быть, ты воображаешь, что Бодена будет жалеть об этом? Ошибаешься, длинноногий дурачок!
— Если бы я мог, я уже давно прогнал бы тебя, скверная девчонка, да не могу. Я отлично знаю, что ты в душе глубоко равнодушна ко мне, а если иногда и притворяешься, будто любишь, так потому, что я, первый человек во всей стране, перед которым склоняются все и каждый, настолько глуп, что подстерегаю твое малейшее желание, готов удовлетворить любой, самый сумасшедший каприз, причуду, прихоть. Но будь я бедняком. ..
— Я стала бы ненавидеть тебя, думаешь ты? И опять ошибаешься, дылда! Наверное, я любила бы тебя гораздо больше, чем теперь, когда ты богат, могуществен и... очень противен!
— Ну, чего ты опять за старое! Разве тебе чего-нибудь не хватает? Разве не исполнял я малейшего твоего желания, разве тебе нужно что-нибудь? Так скажи!
— Нет! В своем невыносимом великодушии, которое
зачастую смущает меня, ты одарил меня более, чем нужно такому нетребовательному существу, как я.
— И все-таки ты недовольна?
— Да, — вздохнув, призналась Бодена.
— Но почему?
— Да ведь я — только твоя крепостная! Возьми обратно все, что ты подарил мне, только верни мне свободу!
— Да разве ты не свободна? Разве ты и без того не делаешь всего, что хочешь?
— О, конечно! Я могу делать все, что мне угодно... Могу танцевать, когда ты этого хочешь; могу петь, тоже когда ты этого хочешь. Несносный тиран! И это ты называешь свободой?
— А что бы ты сделала, если бы я сказал тебе: «Ты свободна, ступай, куда хочешь»?
— О, тогда я убежала бы далеко-далеко из этого холодного, скучного, унылого города! Я убежала бы далеко-далеко на юг, в привольные степи, где свободные, как ветер, разгулртвают цыгане, мои близкие, мои родные. Там, на пышном ковре зелени, я отдохнула бы от этих давящих меня потолков, от прикрытой парчой и бархатом мерзости парадной постели! Я носилась бы там, как вихрь, я пела и плясала бы, но тогда, когда мне этого хотелось бы, а не по приказанию рабовладельца.
— Ты очень неблагодарна, милейшая гиена! Сколько знатнейших петербургских дам сочло бы за особенное счастье жить со мной под одной кровлей и делить могущество и богатство первого человека в стране, как делишь со мною их ты!
— Бедные дамы! Видимо, они не знают, что значит быть собственностью такого деспота, как ты! Они не знают, что нужно забыть всякий стыд, всякую совесть, всякое достоинство, чтобы служить развлечением для истасканного человека, чувства которого притупились и не удовлетворяются обыденным! Может быть, они стали 46
бы плясать голыми перед тобой? Полно тебе! Да я предпочту голодать в лесах и степях с цыганами, чем оставаться твоей игрушкой!
— Ты сегодня ужасно злобно настроена, скверная обезьянка!
— Так выбрось меня из своего дома! Оттолкни меня ногой, как отталкивают собаку, надоевшую своими ласками. Крикни мне: «Убирайся отсюда ко всем чертям!» — и я... я буду благословлять тебя за это!
— Да пойми же, злая девчонка, что я люблю тебя больше всего на свете, что я не могу жить без тебя!
— Все это пустые, лживые слова!
— Бодена, потребуй от меня доказательств! Я дам их тебе!
— Дай мне доказательство: отпусти меня!
— Все, что хочешь, но только не это. Пока я живу на свете, ты останешься моей крепостной, и нет той силы в мире, которая может вырвать тебя у меня!
— Эх ты, хвастунишка! Ну, а если мне со скуки придет в голову изменить тебе?
— Тогда... Я скажу тебе, что будет тогда. Ввиду того, что на этот счет я отличаюсь страшной щекотливостью и не признаю никаких шуток, то, узнав про твою измену, я так накажу тебя, как ты того заслуживаешь. Прежде всего, дорогая моя деточка, я обнажу дивные красоты твоего тела и изуродую их нагайкой. Затем, сокровище мое, я обрежу тебе волосы и уши и в таком виде выгоню ко всем чертям.
— И ты думаешь, балда, что я остановлюсь перед такими угрозами, если мне вздумается изменить тебе? Ошибаешься, одноглазый красавец, этим меня не испугаешь. Единственное, что меня пугает, это мысль: «Неужели же я на всю жизнь буду связана с тобой?» Ужаснее такой казни я не знаю! — И, вскочив с места, Бодена, юркая, как уж, выскользнула за дверь.
«Противная девчонка бессовестно третирует меня! — подумал Потемкин, оставшись один. — Ну, да ничего,
за дождем следует солнце, и я уверен, что Бодена в самом непродолжительном времени кинется нежной и покорной в объятия своего господина и повелителя. Но как она дерзка, как она дерзка! Положим, именно поэтому-то она и нравится мне! Господи, насколько она выше всех этих дам, готовых пасть в мои объятия по первому знаку. Взять хотя бы моих племянниц! Одна Надежда-безнадежная1 — ведь ее распущенность не имеет пределов. А Варенька, а Александра... Впрочем, Варенька — премилая девчонка. Давненько я не видал ее... Ба, да не проучить ли мне смуглянку-ведьму? Небось раскается, прибежит с ласками да ужимками, а я... Да, надо выдержать денек-два»...
И Потемкин сел к письменному столу и, улыбаясь, написал следующую записку к Варваре Голицыной, урожденной Энгельгард:
«Варенька, жизнь моя, ангел мой! Приезжай, голубушка, сударка моя, коли меня любишь. Целую всю тебя. Твой дядя»2.
Через несколько дней после разговора между Потемкиным и Боденой, описанного в предыдущей главе, в Петербург примчался курьер, доставивший печальную весть о новой победе, одержанной Пугачевым над войсками Михельсона. Все высшие чины правительства всполошились от этой новой удачи самозванца — успехи восстания грозили серьезной опасностью.
Императрица делала вид, будто восстание нисколько не тревожит ее, но на самом деле сколько бессонных ночей, скольких горьких дум стоила ей пугачевская эпопея! А вести становились все грознее.
Однажды утром, получив новую депешу с театра военных действий, государыня так взволновалась, что уже в семь часов послала разбудить Потемкина с приказанием немедленно явиться к ней, хотя она и знала, что он встает только после одиннадцати.
Потемкин заставил довольно долго ждать себя. Екатерина Алексеевна нетерпеливо расхаживала взад и вперед по кабинету и наконец воскликнула:
— Мой одноглазый Купидон становится чересчур небрежным и ленивым. Надо будет серьезно поговорить с ним, потому что более так продолжаться не может. Уж сколько раз я собиралась сделать это, но — о, женщина, слабость тебе имя! — не могла решиться осыпать его упреками, так как его отвага, широта размаха, авторитетность — все так действует на меня, что бывают минуты, когда — мне стыдно даже самой себе признаться в этом — когда... я просто боюсь его. А почему? Все потому, что я — женщина, только слабая женщина, а этот одноглазый циклоп — мужчина, мужчина в полном смысле этого гордого, хотя и унизительного для нас, женщин, понятия. Бывают моменты, когда я готова проклинать тот миг, в который пленилась им и вверила ему свои мечты, свои планы, свои широкие задачи. А в другой раз — я готова благословлять тот же самый миг... Но он все не идет! — снова вспылила императрица, с досады покусывая пересохшие губы. — Что может, что смеет помешать ему явиться сейчас же на зов своей государыни? Нет ему извинений, довольно унижений! Сегодня же я... Ага, чьи-то шаги! Это он! Ну, тише, тише! Обыкновенно холодное негодование действует лучше, чем пламенный гнев!
Вошел Потемкин. Он сразу заметил, что императрица рассержена, и поклонился ей особенно глубоко и почтительно.
— Вы заставили слишком долго ждать себя, генерал, — холодно заметила ему Екатерина. — Чем вы можете оправдать такое возмутительное опоздание?
— Ваше величество, мне пришлось давать аудиенцию.
— В такой ранний час?
— С некоторого времени, ваше величество, я страдаю бессонницей — встаю раньше, чем прежде.
— Но что же это за важная персона, которой вы даете аудиенцию в семь часов утра?
— Это знаменитый художник, прибывший из Польши.
— Художник? — переспросила императрица, не зная, расхохотаться или выгнать вон дерзкого, заставляющего свою государыню ждать из-за разговора с художником.
— Ну да, я заказал ему нарисовать мне крестный ход. Вчера он приехал поздно вечером и сегодня утром принес мне картину. Смотрю: великолепно нарисованная церковь, стоит как живая, вот-вот колокола загудят. Да крестного хода-то и нет. «Позволь, братец, — говорю я ему, — а люди-то где же?» — «Какие люди?» — «Как какие? Ведь я тебе что заказал? Крестный ход?» — «Да видите ли, — отвечает он мне, — люди есть, только они зашли в церковь помолиться, возьмут оттуда иконы и пойдут крестным ходом». Вот так мазилка! Признаюсь, меня этот ответ сначала даже смутил. «Хорошо, — говорю я ему, — отличных ты мне людей нарисовал, истинных православных. Но только за гонораром, братец, приходи тогда, когда крестный ход из церкви выйдет!»
Потемкин рассказывал все это с таким неподражаемым комизмом, так отлично передразнивал и художника и себя, с таким лукавым юмором подмигивал глазом во время последней фразы, что как ни крепилась Екатерина, а в конце концов от души расхохоталась.
А известно: кто смеется, тот уже не сердится.
— Вы прощены, генерал! — торжественно сказала императрица, лицо которой опять стало ласковым и милостивым, как и прежде. — Вот что, Григорий Александрович: я приказала позвать тебя, чтобы показать тебе очень грустную депешу. Вот, почитай-ка, почитай!
Потемкин взял в руки листок и, глотая слова, прочел:
«Всеподданнейше доношу Вашему... прошлой ночью... при отбитии... генерал-аншеф, кавалер орденов... Бибиков... скончался от полученных ран»...
— Ну, что ты скажешь на это?— спросила государыня.
— Что же, — ответил Потемкин, спокойно складывая донесение, — конечно, жалко Бибикова, но незаменимых людей не существует!
— Я тоже так думаю! Господин маркиз де Пугачев, — продолжала государыня в тревожно-ироническом тоне, — грозит наделать нам больше бед, чем уверял мудрый генерал-адъютант Потемкин. Он вовсе не так глуп, как все вы его рисуете. Он знает, чего хочет, и знает тот сброд, с которым имеет дело. Ведомо ли тебе, что этот господин издал манифест, в котором объявил крепостное право уничтоженным как несоответствующее христианским понятиям?
— На сало ловят мышей, ваше величество.
— Ну а на что мы поймаем самозванца?
— Очень просто: мы назначим нового главнокомандующего!
— А кто же, по-твоему, более всего подходит для такого важного поста?
— Князь Александр Михайлович Голицын.
— Отличный выбор! Но, с вашего любезного позволения, достопочтенный генерал, осмелюсь заметить вам нижеследующее: мне кажется более подходящим, чтобы князь опирался в диспозициях на ваши мудрые советы, а посему — когда вы можете отправиться в действующую армию?
— В самом непродолжительном времени, государыня: ну, через месяц, скажем!
— Да? А в течение этого времени маркиз де Пугачев возьмет штурмом Москву и победителем отправится короноваться в Успенский собор?
— Это не так скоро делается, ваше величество! До Москвы надо добраться, да и почтенная старушка не сдастся так легко!
— А не говорили вы того же самого о Казани? Нет, полноте, мешкать нельзя!.. Чем дальше подвигается самозванец, тем тверже становится у него под ногами почва. Да что, собственно, задерживает вас так долго?
— Мой врач предписал мне серьезное лечение...
— Вы больны?
— Да, он находит что-то неладное внутри и требует абсолютного покоя!
— Это опасно, значит?
— Он уверяет, что да.
— Так не отпустить ли мне тебя вообще на покой, как ты думаешь?
— Ваше императорское величество, я вижу в этом новое доказательство милостивой заботы и благоволения моей справедливой, — Потемкин подчеркнул это слово, — императрицы.
— Полно, полно, Григорий, как тебе не стыдно! Как смеешь ты даже думать о покое! Отечество в опасности, а ты, храбрейший из храбрых, будешь удаляться на покой? Я даю тебе неделю срока на сборы. Через неделю, под страхом моей вечной немилости, ты должен выехать в действующую армию!
— Желания вашего величества — для меня закон. Не пощажу живота моего и завтра же отправлюсь!
Екатерина Алексеевна протянула Потемкину руку, когда же он наклонился и поцеловал ее, она положила ему обе руки на голову и сказала:
— Да будет мое благословение неизменно с вами, генерал-адъютант Потемкин!
Потемкин схватил руку государыни и, прижав ее к своему сердцу, воскликнул:
— Клянусь, что не вернусь к своей обожаемой монархине до тех пор, пока не подавлю гидры бунта или пока сам не лягу там костьми!
— Отправляйтесь с Богом, фельдмаршал Потемкин!
Вернувшись домой, Потемкин поспешил отдать необходимые распоряжения относительно предстоявшего на следующий день отъезда. Первый, кого он приказал позвать, был его домашний врач.
Это был чистенький, розовый старичок, голштинский немец по происхождению. Его звали Бауэрхан, но он не имел ровно ничего против, если его высокий повелитель в часы хорошего расположения духа называл его попросту «Кукареку».
Бауэрхан изучал медицину в университетах Геттин-гена и Йены и принадлежал к школе так называемых «рационалистов», которые сводили все болезни к расстройствам желудка и в качестве лечебных средств пользовались, главным и почти исключительным образом, рвотным и слабительным. Болело ли у клиента горло — рецепт: горькая вода; болели зубы — горькая вода; ныла от ревматизма нога — горькая вода — словом, всегда и от всего панацеей было слабительное. Бауэрхан говорил, что Генрих Вика, открывший Эпсомские минеральные источники, и Иоганн Рудольф Глаубер, впервые добывший и описавший свойства сернокислого натра (глауберова соль), были величайшими благодетелями человечества.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44