высокие смесители для накладной раковины
Однажды на прогулке она видела такую сцену. На набережной, около иностранного парусника, подрались два матроса. Третий хотел их разнять, но тогда дерущиеся напали на примирителя и жестоко избили его. Вот и она сыграла такую же печальную роль: она не сошлась ближе с мужем, но впала в немилость у императрицы...
Оскорбления, оскорбления, оскорбления... Сколько слез было пролито тогда!.. Господи, Ты видел!
Все время ей твердили, что она чужая, что она ненужная. Она чувствовала в себе силы и знания, чтобы принять участие в ходе государственных дел, но малейшая попытка с ее стороны заговорить о чем-нибудь таком принималась сухо, небрежно, враждебно: Елизавета Петровна была ревнива к власти. И ей вечно давали понять, что она не исполняет своего прямого назначения, а лезет в чужую область, что она нужна лишь постольку, поскольку от нее может произрасти новая ветвь российского престолонаследия.
И вот свершилось: она почувствовала себя матерью. Это было, пожалуй, самой светлой порой ее жизни тогда. За ней ухаживали, о ней заботились, она сразу стала нужной, дорогой... И она отдавалась этой волне ласки и заботливости, старательно отгоняя от себя назойливую мысль, что и холят-то ее только как хрупкий сосуд, вмещающий в себя будущего императора.
Впрочем, были и сомнения: а вдруг будет девочка?
Господь услышал ее пламенные мольбы, родился сын... Павел... С какой любовью, с какой просветленной нежностью она впервые склонилась к этому комочку пищавшего, сморщенного мяса, который был плотью от ее плоти и кровью от ее крови! И вдруг... вдруг пришли две статс-дамы и унесли люльку с царственным младенцем к императрице. Елизавета Петровна взяла новорожденного к себе, сама ухаживала и воспитывала его, почти не подпуская мать к сыну... И с первых же дней это поселило между нею и сыном Павлом холод и отчуждение...
Господи, Ты видел!
Как искренне хотела она быть доброй матерью, доброй женой!.. Но люди нарочно ограждали ее непреодолимой стеной от того, что было ее долгом.
Императрица Елизавета умерла, и перед Екатериной открылась новая жизнь. Но эта жизнь с первых же шагов оказалась путем крестных мук.
Прежде ее и Петра III хоть немного сближало то, что оба они страдали от капризов императрицы, теперь же он был предоставлен самому себе и, словно вырвавшийся на свободу школьник, торопился использовать открывшийся перед ним простор.
Что это была за жизнь?
Вот чреватое последствиями пиршество... В столовой накурено крепким немецким кнастером — словно и не во дворце, а в плохой немецкой пивной. Петр Федорович пил стакан за стаканом и, как всегда, быстро напивался. Он был красен, злобен, придирчив, только и думал, чем бы побольнее задеть императрицу-жену... Как был он груб, как разнуздан! Он щипал и обнимал соседок, чуть ли не сажал их на колени... И вдруг... Она, Екатерина, не поверила своим ушам, но это было так: царственный супруг громко назвал ее при всех «дурой», да, мало того, приказал дежурному камергеру пойти и передать это ей тут же...
А вечером братья Орловы сообщили, что нельзя терять ни минуты: император хочет развестись с ней и заточить ее в монастырь...
И вот свершился переворот... Она не хотела зла мужу, она просто не видела иного пути обезопасить и себя, и сына, и Россию... Но Орлов перестарался... Господи, если бы она могла уничтожить эту страницу своей жизни!..
И вот она — всесильная императрица. В каком ужасном состоянии застала она страну! Казна была истощена, русское оружие унижено раболепством, с которым император Петр III поторопился избавить короля Фридриха
Прусского от неприятного положения, созданного для него императрицей Елизаветой; народ был темен, забит, истощен плохим правлением и корыстными чиновниками. Куда ни глянь — везде были ужас, мерзость запустения...
Она искренне хотела добра стране. Сын попрекнул ее флигель-адъютантами... Но разве виновата она, что не могла найти ни в ком человека?
И ведь не вспомнит он, что все ее интимные друзья были людьми, отмеченными особыми способностями. Орловы — отличные администраторы (борьба с чумой в Москве) и полководцы (Чесма!); Завадовский создал целую финансовую систему и умело руководил основанным по его плану государственным банком, Потемкин...
Да, Потемкин... Много зла принес он, это она знает. Но где же те весы, на которых учесть меру зла и меру добра? Потомство рассудит, потомству будет виднее, но без Григория она как без рук.
Разве так легко и приятно восседать на престоле? В начале царствования она искренне хотела поднять человека, возвысить его самосознание, привлечь его к активной творческой работе как гражданина своего отечества. Но неумолимый рок вечно вставлял палки в колеса ее предначертаний. Грозный призрак революции надвигался с запада, гидра вольнодумства грозила пожрать законных государей... Да еще свои постоянные бунты, мятежи, заговоры...
Да, заговоры! Если бы не Потемкин, плохо пришлось бы ей... Вот и сын Павел тоже: ведь сам подкапывается под нее, сам вступает в переговоры с врагами трона... Ее-то попрекает, а что сам делает? Злоумышляет на законного государя!
Законного... Так ли это? О, конечно, по уму, по выдающимся способностям, по государственному гению — она и впрямь законная монархиня. Но если разобраться в завещании императрицы Елизаветы, если спросить беспристрастных догматиков государственного права, то они, 242
пожалуй, скажут, что она, Екатерина, владеет престолом вопреки законным правам сына Павла...
Но что такое мертвый закон против живой жизни? Неужели во имя сухой буквы надо взять да уничтожить дело своих рук, навлечь на страну ряд новых бедствий? Отдать корону этому несдержанному, необузданному в страстях, злобному сыну, который до отвращения напоминает ненавистного ей мужа? Разве нет у нее обязанности перед страной, которая только пострадает от этого?
Пострадает!.. А счастлива ли теперь страна? Ведь Потемкин сумел доказать ей, что все намеченные ею свободолюбивые реформы несвоевременны, вредны, опасны. Ведь по-прежнему рабы стонут в суровых тисках крепостничества, по-прежнему свободная мысль встречает только преследования... Разве не пришлось ей самой наложить оковы на тех, кого она считала лучшими людьми?
Но все равно — жребий избран, чаша налита. Что бы ни было — она допьет до конца эту чашу!
А с сыном-то как же быть? Неужели так и жить с ним в чаду вечных перебранок, упреков, раздоров?.. Разве уж так безвинна она сама по отношению к нему? Разве не приходилось ей зачастую становиться на сторону Потемкина даже в тех случаях, когда она ясно видела неправоту последнего?
Ах, как все это бесконечно, невыносимо тяжело, как хотелось бы забыться, не думать, отдохнуть от всего... или хоть поплакать!..
Но не было слез, и по-прежнему грудь судорожно сжималась в невысказанной муке...
Портьеры у дверей тихо шевельнулись, и оттуда вышел молодой человек. Он был красив, словно античный герой. Голубые, невинные глаза, полные очаровательной мечтательности, смотрели нежно и задумчиво. Глубокой
поэзией дышал весь его облик — при взгляде на него вспоминался Ромео Шекспира. Он был очень хрупкого сложения; округлость плеч, развитые бедра, безбородое лицо, ослепительно белая кожа, крошечная нога, кораллово-красный маленький, капризный рот делали его похожим скорее на переодетую девушку, чем на мужчину. Да и весь он был полон какой-то гибкости, покорности, женственности. ..
Это был Александр Дмитриевич Ланской, новый флигель-адъютант императрицы Екатерины, бывший на тридцать лет моложе ее.
Когда Потемкин преподнес императрице миниатюрный портрет Ланского, она сейчас же пожелала видеть оригинал. Она думала, что портрет льстит оригиналу, но увидела, что на самом деле оригинал бесконечно превосходил портрет, и что-то мощное, глубокое шевельнулось в ее сердце.
Но это было не похоже на то, что испытывала она к последним своим фаворитам. Прислушавшись к своему сердцу, императрица вспомнила, что один только Поня- товский произвел когда-то такое же впечатление на нее — впечатление чудного художественного произведения, полного глубокой поэзии...
Но Понятовский был на заре ее жизни, а Ланской засверкал уже к закату. Однако теперь ее сердце было надломлено вечными исканиями; все те, кого она приближала к себе, оказались грубыми животными; все источники ее духовной жизни были запачканными, мутными. Поэтому вид Ланского был поистине живительным ключом, каждая капля которого ярко сверкает радугой чистоты и незапятнанности.
Императрица смотрела на смущенного, красневшего как девушка молодого человека, и весна расцветала в ее сердце — совершенно так же, как если бы в пожелтевшей осенью дубраве распустился стыдливо-нежный куст весенних ландышей. Кругом все так торжественно-похоронно, так уныло, все говорит о смерти и увядании, а маленький застенчивый цветочек своим ароматом возвращает мысль о царственной роскоши весны...
За первой любовью, благодаря фантазии поэтов, установилась репутация самой поэтической, прочной и пламенной. Но на самом деле так редко бывает. Ведь в ранней юности любовь очень часто появляется от сознания, что уже настала пора любить, и вот потребность в любви принимается за самое любовь. В юности мы мало разборчивы, мало знаем жизнь и людей. Мы не способны к анализу, мы живем непосредственными восприятиями. И, напротив, самой прочной, самой сильной, самой всепобеждающей является зрелая любовь, любовь заката...
Уколы первой и последней любви тоже различаются по своей болезненности. От первой любви обыкновенно остается впечатление чего-то наивного, славного, трогательного, последняя же любовь жжет, словно адский огонь...
И сошлись они — такие разные, такие непохожие. Пламенная, чувственная, энергичная, твердая Екатерина Алексеевна полюбила в Ланском его чистоту, его стыдливость, его мягкость... полюбила молодость, которой — увы! — так не хватало ей... И молодела сама...
Порою, глядя на себя в зеркало, Екатерина Алексеевна сама не верила, что годами она уже старуха, и с чувством гордого удовлетворения шептала французскую пословицу, говорящую, что женщине столько лет, сколько ей кажется.
Любил ли ее Ланской? Едва ли, но сам он был глубоко уверен в том, что любил. Это был первый из ее интимных друзей, который был искренен с нею и самим собой, который не искал в любви ничего эгоистического, корыстного. Он благоговел перед царственным величием императрицы Екатерины, поклонялся ее огромному светлому уму, близость к ней казалась ему верхом блаженного счастья...
До сих пор Ланской еще никогда никого не любил, он почти не знал женщин, и все в императрице переполняло его сердце сладким, томным трепетом...
Кроме всего этого, Ланского мощно влекла к ней глубокая жалость. Другие видели ее спокойной, улыбающейся, беззаботной, и только он один, свидетель ее горя и слез, знал, как мучается и страдает государыня. Всё превращалось для нее в бесконечные терзания. Она не раз говорила Ланскому, что чувствует себя банкротом. Все то, о чем она мечтала, во что верила, оставалось для нее недостижимым. Она хотела сделать много-много добра, а роковое стечение обстоятельств толкало ее на зло. Она верила в гордое достоинство человеческого духа, верила в торжество свободной мысли, а зловещий рок заставил ее послать в ссылку такого человека, как Радищев. Она искренне возмущалась произволом и верила, что только открытый, законный суд может подвергать человека той или иной каре, а обстоятельства заставляли ее тайком, втихомолку убирать вредных людей, и подземелья тюрем и крепостей ясно свидетельствовали, насколько несостоятельна была она применить на деле свои теоретические воззрения. Отношения с сыном тоже немало мучили государыню. Ведь она не могла не признавать, что Павел Петрович во многом прав, что от него нельзя требовать ни особой почтительности, ни сыновней любви, раз его жизнь действительно окружена многими терниями. Но что делать, как быть иначе? Сколько раз она пыталась просто и разумно поговорить с сыном, но ей не удавалось найти верный тон, и каждый разговор неизменно кончался ссорой и взаимными оскорблениями.
По временам императрица откровенно высказывала, что в ее нравственной несостоятельности сильно виноват Потемкин. Он опутал ее тонкой, вначале невидимой, но оказавшейся очень прочной паутиной, он создал такое положение вещей, при котором волей-неволей приходилось идти заведомо неправильным курсом, не имея возможности изменить его. Она пробовала отбиваться, по временам вырывалась из этих сетей, но безжалостный паук Потемкин оплетал паутиной все выходы, все пути в сторону, и ей, обессилевшей, приходилось продолжать свой неправильный курс. 246
Ланской очень близко к сердцу принимал все эти терзания, ему раздирала душу мысль, что такая прекрасная, высокая, гордая женщина, имеющая все права на лучшую долю, должна страдать. И каждый раз, когда он видел, что императрица грустна, он старался изо всех сил развлечь ее, успокоить, утешить, смягчить женственно- мягкой лаской.
Вот и теперь, увидев, какой мукой полно лицо государыни, он торопливо подбежал к ней, опустился около нее на колени, прильнул к ней, сочувственно заглянул в глаза и нежно сказал:
— Звезда ты моя золотая, зоренька ясная! Что затуманилась?
Екатерина Алексеевна обвила его голову руками, судорожно привлекла к себе и, задыхаясь, сказала: «Наконец-то! Слава Богу, что ты пришел наконец!» — И вдруг вся затряслась от неудержимых рыданий.
И в потоках глубоких слез растекался, таял тяжелый камень в ее сердце.
Ланской знал, что слезы могут принести ей только облегчение, и, сочувственно глядя на нее, ждал, пока государыня выплачется.
— Ну, полно, полно! — сказал он наконец, видя, что главный поток слез схлынул, и ласково погладил ее бессильно свесившуюся руку. — Опять кто-нибудь расстроил мою ненаглядную царицу?
— Ах, я так несчастна, так несчастна! — всхлипывая, сказала Екатерина Алексеевна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44