https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/River/
И тут же добавил:— Не зарьтесь зря-то! Панок — не простой потому што. Он у меня — налитой! Со свинцом внутре. Поняли или тупо?..
— Вот это да-а!..— восхитился я, взвешивая на своей ладошке налитую расплавленным свинцом Пашкину бабку.
— Я с имя — хоть это и ихний аул — шибко шыр-катца тута не стану! Мне бара берь, говоря по-ихиему, что к чему!— сказал Пашка, кивнув в сторону увлеченных игрой казашат.— Я чо с имя изделаю сейчас?— продолжал, все более и более ожесточаясь, Пашка.— Я, язви те мать, с десяти шагов ка-ак врр-ррежу вот этим самым паночком — весь их кон вдребезги! А вы тут будьте у меня под рукой. На подхвате. Штобы пулей все ихние сбиты бабки собрать. Все. До единой! А разинете рот, я и перед вами в долгу не буду... Пошли. Айда за мной. Марш!— скомандовал — как отрубил — Пашка.
И мы покорно поплелись за нашим вожаком в сторону тоже уже успевших заметить нас насторожившихся казахских ребятишек. Приблизившись к незнакомцам на два-три шага, мы замерли — как в строю по команде смирно — и какое-то время молча с угрюмой подозри-
тельностью, пытливо, изучающе приглядывались друг к другу.
Один из двух казашат выглядел рыхловатым, не по возрасту раздавшимся вширь оборвышем-увальнем. В драных-передраных чембаришках — овчинных, внутрь шерстью штанишках. В латаной-перелатаной бязевой рубашонке с напрочь оторванным по локоть левым рукавом.
Другой из этих степных дружков-тамыров был одет поопрятнее своего — похоже — почти что погодка. Этот был в застиранной алой сатиновой рубахе. В добротных — из черного плюша — шароваришках, засученных выше коленок. Этот с виду был поподжаристей, по-подсобранней, порезвее своего дружка, да и из юрты — видать — совсем уже иного достатка... Оба шустроглазых степных парнишки были наголо стрижены. С почти обуглившимися от загара лицами. Босиком.
— Здравья желаю!— рявкнул — как урядник перед строем — Пашка, картинно отдавая при этом честь мальчишкам молодцевато подкинутой к виску ладошкой и бодро пристукнувшими друг об дружку сапожными подборами.
Но в ответ на такое парадное Пашкино приветствие увалень с оторванным по локоть рукавом вдруг разом сразил всех нас троих начисто — бойко и весело выматерившись по-русски!
Пашка — как равно и мы с Тронькой — на секунду оторопел, опешил. Но за словом в карман не полез. В долгу не остался. Он хоть там через пятое на десятое, а по-ихнему толмачил. И потому тут же, с ходу понуж-нул задиру — и тоже с самой верхней полки — на родном наречии этих невинных детей степи... Итак — мы были квиты!
Тут мы все снова умолкли. Стояли, переминаясь с ноги на ногу. Посапывали носами. Кряхтели. Прикрякивали. И опять — в высшей степени подозрительно присматривались друг к другу.
Вдруг Пашка, нацелив перст на толстяка, спросил его по-казахски — на сей раз уже иным, доверительным, миролюбивым тоном:
— Сенин атын ким? Короче, как тебя зовут, если спросить по-русски?
— Мен — Сабит!— ткнув себя в грудь пальцем, живо отозвался тот. И тут же, кивнув на дружка в бархатных шароваришках, назвал и его имя:—Ол — Габит!
— Жаксы! Хорошо вас зовут. Складно. Сабит-Га-бит!..— похвалил их Пашка.— А меня, это значит я — Павел! Пашка! Белесын ба? Поняли у меня, где середка, где половинка?
Тут Пашка рассмеялся, миролюбиво обнажив свои иссиня-белые, как рафинад, цыганские зубы и с хитрецой подмигнул тоже повеселевшим, заулыбавшимся казахским мальчишкам.
— А эти вот,— показывая пальцем на нас с Тронькой, продолжал Пашка,— еки бала, двое ребятишек — мои дружки. Тамыры — по-вашенски. Один Тронька. Другой — Ванька. Все мы — пресновские казаки. Белесын? Ясно?— заключил свою речь Пашка уже по-русски.
— Бергель куресемис! — вдруг заорал, как с печки упав, назвавшийся Сабитом парнишка.
— Это он чо к чему?— пугливо спросил я Пашку.
— Бороться с нами вяжется, язва!..
— Но и чо потом? Подумашь там, задавало!.. Я же его в один секунд угвоздаю. Замертво. На обои лопатки!— скороговоркой выпалил я, расхрабрившись.
— А ежели в драку полезут?— напомнил осторожный Тронька.
— Но и что? Нас же трое. А трое — не один, хоть телегу, да не отдадим!— возразил я Троньке довольно решительно и агрессивно.
— Жок! Жок! Жок!— с жестокой решимостью заорал на Сабита Пашка.— Никаких тама бергель куресемис!.. Это потом. После. А перво-наперво — оданда асык ойнаик. Сначала давайте сыграем в бабки.
Затем, выяснив на смешанном русско-казахском языке, что у ребятишек было в заначке двадцать пять бабок, Пашка предложил им свои условия игры. Все их наличные двадцать пять бабок должны быть поставлены в кон. А он — Пашка — будет бить по этому кону — не с каких-то там несчастных пяти — как это было положено по правилам извечной детской игры — а аж с пятнадцати шагов! Но ударит он по кону своим, собственным битком. И тут Пашка показал ребятишкам извлеченный из шароварного кармана свой знаменитый, тайно залитый свинцом биток — обыкновенную с виду бабку, ничем не отличавшуюся на глаз от прочих игорных ее товарок.
Поторговавшись — для куражу — с Пашкой, степные игроки наконец приняли довольно рискованные, но весьма соблазнительные его условия.
А они были таковы. Ежели Пашка с одного удара начисто сметет своим битком всю строевую шеренгу бабок,— мальчишки остаются тогда в разгромном проигрыше и все их богатство переходит в полную собственность победителя. Ежели хоть одна из бабок останется стоять не задетой битком, то в таком случае Пашка почтет себя в проигрыше и сию же секунду безоговорочно выплачивает неустойку — четвертак серебром — по копейке за каждую бабку!
Когда же торг завершился и стороны, ударив по рукам, пришли, так сказать, к обоюдному соглашению,— Пашка тоже поставил на кон обусловленную игрою денежную сумму. Сорвав со своей башки форменную фуражку, он бросил ее наземь — рядом с выстроившимся в шеренгу коном бабок и небрежно выкинул на ее тулью две серебряных монеты — гривенник с пятиалтынным. И игра занялась.
Парнишка, назвавшийся Сабитом, не спеша, стараясь ступать как можно шире — отмерил от кона пятнадцать обусловленных для боя по кону шагов и воткнул на этом месте жиденький ракитовый прутик.
Все мы — я, Тронька и наши игровые соперники Сабит с Габитом — насторожились. Наглухо замкнулись. Как там говорится,— ушли в себя. Потому что наступал самый драматический момент рискованной нашей игры — удар Пашки! И он наступил.
Заняв свою оговоренную дистанцию у воткнутого Сабитом в землю жиденького ракитового прутика, Пашка, прищурив правый глаз, чуть-чуть покачиваясь из стороны в сторону, долго — слишком долго!— присматривался, прицеливался к кону. Издали я все же узрел, приметил, что он, поспешно шевеля увесистыми губами, что-то там нашептывал. И только потом, позднее — после трагической этой игры — он нам с Тронькой признался, что шептал — перед ударом по кону — магические слова одного колдовского заклинания. Однако вещих слов этой черной своей магии так нам — ни за какие деньги — и не открыл...
Итак, Пашка продолжал, испытывая наше терпение, целиться. И вдруг — в эту самую драматическую минуту — я увидел возле Сабита с Габитом еще пятерых их аульных погодков. Когда и откуда они тут появились — неизвестно! Все они словно из-под земли выросли и
о чем-то торопливо, заговорщически переговаривались теперь на своем родном языке друг с другом.
Заметил это неожиданное происшествие и Тронька и тут же пророчески мне прокаркал:
— Это — к худу, Ваня. Теперь драки с имя нам не миновать!
— Ладно тебе... Не празднуй труса. Мы с ими — и с семерыми — как пить дать — живо управимся!— самонадеянно обнадежил я не ахти какого храброго моего друга.
Но в этот момент я увидел на мгновение озарившееся ослепительно-яростной, полузловещей улыбкой, как будто еще более почерневшее от злобной решимости лицо Пашки. И тут — как теперь бы сказали футбольные комментаторы — последовал удар по воротам!
И удар был феерическим! Мы с Тронькой просто-напросто остолбенели, когда на наших глазах весь дочиста строевой кон бабок — точно взорванный изнутри — взлетел, взбрызнул на воздух и рассыпался в разные стороны по степи.
А пока мы с Тронькой, разинув рты, в отупении глазели на это неправдоподобное зрелище, в отупении топтались с ноги на ногу на месте, аульные орлята не растерялись. Они тут же — как по команде — ринулись хва тать с ходу раскиданные по степи свирепым Пашкиным ударом бабки.
Все мы — и Тронька, и Пашка, и я — не успели опомниться, а Сабит уже вмиг смел с тульи Пашкиной фуражки обе выставленные под залог серебряные монеты, и — айда улепетывать на всех парах в сторону родимого аула.
— Грабют!.. С нами бог, братцы! За мной. В атаку!— взревел не своим голосом Пашка.
Между тем проигрыш — во времени — был теперь уже за нами. И пока мы спохватились, пришли в себя, лихие аульные коршунята, изловчившись, похватав с поля боя дочиста все выбитые из кона бабки, ринулись вразброс — кто куда —Кто степи, и мы уже не знали, за кем из них сподручней бросаться нам в погоню.
Ближе всех — по беглой моей прикидке — из врассыпную удиравших от нас казашат оказался сцапавший серебро с Пашкиной фуражки, и я увязался за ним вдогонку.Мне повезло.
Беглец, угодив босой ногой в сурчиную нору, упал, растянувшись плашмя. Вот тут-то я — с разбегу — и оседлал его, прочно сев верхом на его спину. Посылая поверженному ниц беглецу тумака в бока, я вопил, требуя от него возвращения похищенных им Пашкиных денег. Но он, изворачиваясь подо мною, лишь нечленораздельно мычал и матерился по-русски.
Наконец изловчившись, взыграв — как иной норовистый конь — он сбросил меня со спины наземь, а сам, вскочив на ноги, ринулся резкой иноходью к аулу.Подбежал Пашка. На нем лица не было.
— Что тако, Паша?— испуганно спросил я, хорошо уже зная — что к чему.
— Мой же биток смел у меня из-под самого носа этот их варнак — Габит. Вот чо!..— сказал, задыхаясь от ярости, упавшим голосом Пашка.
Все было кончено. Мы потерпели на этом поле боя полное наше разгромное поражение. Неизмеримо больше всех нас пострадал, разумеется, самолюбивый и гордый наш вожак — Пашка. Мы-то с Тронькой отделались разве посрамленным, легко ранимым нашим самолюбием — только и всего.
А Пашка — горел огнем! Он — по его же затее — вмиг превратился в круглого банкрота, разом лишившись всего наличного его капитала, целого четвертака серебром — гривенника с пятиалтынным. Но самым главным ударом, какой нанесла ему в этой нашей дороге изменчивая судьба,— это была невозвратимая утрата знаменитого его, налитого свинчаткой битка, которому — по единодушному нашему убеждению — никакой там цены в красный базарный день, конечно, не могло быть и не было!..
А теперь, забежав вперед, я только всего и скажу, что это была первая в моей жизни встреча с моими земляками, с моими друзьями, известными казахскими писателями — Габитом Мусреповым и Сабитом Мукановым!..
А наутро — чуть свет — мы, покинув гостеприимный аул и ловко одурачивших нас степных наших сверстников, снова двинулись в неблизкий путь.
И опять ни конца и ни края не было этим дремучим степям. И чем глуше, безлюднее становились безмолвствующие равнины, тем прохладнее и прозрачнее были их придорожные родниковые ручейки. Тем светлей и задумчивей выглядели их скитальческие, застенчиво прикрывшиеся камышом и ракитником речушки. Тем осле-
пительнее сверкали зеркальной лазурью их безмятежные, тихие озерки.
И чем пустыннее было вокруг под высоким, дышавшим вечным покоем небом, тем суровее и угрюмее взирали на божий мир в одиночестве дремавшие по сарматским и скифским курганам столетние беркуты. Тем таинственнее и печальнее пересвистывались по вечерам сурчиные орды. Тем все глуше и горше, по-бабьи рыдали над аспидно-черной от грозовых туч озерной водой дурным голосом незримые выпи.
Сидя — между отцом и мамой — в ракитовом коробке нашей парной повозки, я часами прислушивался, хмурясь от яркого солнца, к слабому шороху ястребиных крыл над разомлевшими в жару травами. И сладостно было вдыхать в полудремоте дурманящий аромат полыней, донника, таволжника, богородской травы...
И чем дальше, чем более дичали от орлиного клекота, от чумного волчьего воя в ночи повитые угарным маревом степи,— тем ароматнее, тем хмельнее был во встречных аулах вольнолюбивых кочевников перебродивший в кожаных бурдюках кумыс — томительная брага. Настой из медовых пастбищных трав. На парном весеннем ветру. На расплавленном обручальном золоте утренних и вечерних майских зорь. На предрассветной июньской свежести и ночной прохладе...
Да. Даже вот и теперь, вдосталь наскитавшись по белому свету, вдоволь наплававшись,— как те серые гуси из маловеселой песни, которым пора бы уже потихоньку и ворочаться домой!..— даже и сейчас я считаю, что самым все-таки далеким и самым прекрасным путешествием в моей жизни была эта — ныне похожая уже на полузаспанное, светлое детское сновидение — веселая поездка наша из станицы Пресновской в город Кокчетав!
Я дважды — туда и обратно — перелетал через Атлантический океан. Я побывал во многих заморских странах. В Западной Европе. На Балканах. В Канаде. В Америке. И повидал — и тут и там — немало всяких чудес. Ниагарский водопад, скажем. Или ночной Бродвей Нью-Йорка. Сверкающие зеркальным стеклом, сталью и никелем небоскребы Чикаго. И парадный купол Капитолия в Вашингтоне. Неправдоподобный, сказочный средневековый город на Адриатике. Белокрылый Белград. И огни Парижа...
Это было странно. Но каждый раз, попав в чужую страну, оказавшись вдали от родины, я неизменно испытывал такое чувство, что все это было уже для меня не внове, что все это я, должно быть, уже видел когда-то — не поймешь как — во сне или наяву.
А впрочем, отчасти так оно, наверно, и было. Ибо впервые увидел я Нью-Йорк действительно давным-давно — в детстве. Девяти лет от роду. Это было за год до знаменитого моего кокчетавского путешествия. Увидел я этот чудовищный город учеником второго класса Пре-сновского начального училища.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
— Вот это да-а!..— восхитился я, взвешивая на своей ладошке налитую расплавленным свинцом Пашкину бабку.
— Я с имя — хоть это и ихний аул — шибко шыр-катца тута не стану! Мне бара берь, говоря по-ихиему, что к чему!— сказал Пашка, кивнув в сторону увлеченных игрой казашат.— Я чо с имя изделаю сейчас?— продолжал, все более и более ожесточаясь, Пашка.— Я, язви те мать, с десяти шагов ка-ак врр-ррежу вот этим самым паночком — весь их кон вдребезги! А вы тут будьте у меня под рукой. На подхвате. Штобы пулей все ихние сбиты бабки собрать. Все. До единой! А разинете рот, я и перед вами в долгу не буду... Пошли. Айда за мной. Марш!— скомандовал — как отрубил — Пашка.
И мы покорно поплелись за нашим вожаком в сторону тоже уже успевших заметить нас насторожившихся казахских ребятишек. Приблизившись к незнакомцам на два-три шага, мы замерли — как в строю по команде смирно — и какое-то время молча с угрюмой подозри-
тельностью, пытливо, изучающе приглядывались друг к другу.
Один из двух казашат выглядел рыхловатым, не по возрасту раздавшимся вширь оборвышем-увальнем. В драных-передраных чембаришках — овчинных, внутрь шерстью штанишках. В латаной-перелатаной бязевой рубашонке с напрочь оторванным по локоть левым рукавом.
Другой из этих степных дружков-тамыров был одет поопрятнее своего — похоже — почти что погодка. Этот был в застиранной алой сатиновой рубахе. В добротных — из черного плюша — шароваришках, засученных выше коленок. Этот с виду был поподжаристей, по-подсобранней, порезвее своего дружка, да и из юрты — видать — совсем уже иного достатка... Оба шустроглазых степных парнишки были наголо стрижены. С почти обуглившимися от загара лицами. Босиком.
— Здравья желаю!— рявкнул — как урядник перед строем — Пашка, картинно отдавая при этом честь мальчишкам молодцевато подкинутой к виску ладошкой и бодро пристукнувшими друг об дружку сапожными подборами.
Но в ответ на такое парадное Пашкино приветствие увалень с оторванным по локоть рукавом вдруг разом сразил всех нас троих начисто — бойко и весело выматерившись по-русски!
Пашка — как равно и мы с Тронькой — на секунду оторопел, опешил. Но за словом в карман не полез. В долгу не остался. Он хоть там через пятое на десятое, а по-ихнему толмачил. И потому тут же, с ходу понуж-нул задиру — и тоже с самой верхней полки — на родном наречии этих невинных детей степи... Итак — мы были квиты!
Тут мы все снова умолкли. Стояли, переминаясь с ноги на ногу. Посапывали носами. Кряхтели. Прикрякивали. И опять — в высшей степени подозрительно присматривались друг к другу.
Вдруг Пашка, нацелив перст на толстяка, спросил его по-казахски — на сей раз уже иным, доверительным, миролюбивым тоном:
— Сенин атын ким? Короче, как тебя зовут, если спросить по-русски?
— Мен — Сабит!— ткнув себя в грудь пальцем, живо отозвался тот. И тут же, кивнув на дружка в бархатных шароваришках, назвал и его имя:—Ол — Габит!
— Жаксы! Хорошо вас зовут. Складно. Сабит-Га-бит!..— похвалил их Пашка.— А меня, это значит я — Павел! Пашка! Белесын ба? Поняли у меня, где середка, где половинка?
Тут Пашка рассмеялся, миролюбиво обнажив свои иссиня-белые, как рафинад, цыганские зубы и с хитрецой подмигнул тоже повеселевшим, заулыбавшимся казахским мальчишкам.
— А эти вот,— показывая пальцем на нас с Тронькой, продолжал Пашка,— еки бала, двое ребятишек — мои дружки. Тамыры — по-вашенски. Один Тронька. Другой — Ванька. Все мы — пресновские казаки. Белесын? Ясно?— заключил свою речь Пашка уже по-русски.
— Бергель куресемис! — вдруг заорал, как с печки упав, назвавшийся Сабитом парнишка.
— Это он чо к чему?— пугливо спросил я Пашку.
— Бороться с нами вяжется, язва!..
— Но и чо потом? Подумашь там, задавало!.. Я же его в один секунд угвоздаю. Замертво. На обои лопатки!— скороговоркой выпалил я, расхрабрившись.
— А ежели в драку полезут?— напомнил осторожный Тронька.
— Но и что? Нас же трое. А трое — не один, хоть телегу, да не отдадим!— возразил я Троньке довольно решительно и агрессивно.
— Жок! Жок! Жок!— с жестокой решимостью заорал на Сабита Пашка.— Никаких тама бергель куресемис!.. Это потом. После. А перво-наперво — оданда асык ойнаик. Сначала давайте сыграем в бабки.
Затем, выяснив на смешанном русско-казахском языке, что у ребятишек было в заначке двадцать пять бабок, Пашка предложил им свои условия игры. Все их наличные двадцать пять бабок должны быть поставлены в кон. А он — Пашка — будет бить по этому кону — не с каких-то там несчастных пяти — как это было положено по правилам извечной детской игры — а аж с пятнадцати шагов! Но ударит он по кону своим, собственным битком. И тут Пашка показал ребятишкам извлеченный из шароварного кармана свой знаменитый, тайно залитый свинцом биток — обыкновенную с виду бабку, ничем не отличавшуюся на глаз от прочих игорных ее товарок.
Поторговавшись — для куражу — с Пашкой, степные игроки наконец приняли довольно рискованные, но весьма соблазнительные его условия.
А они были таковы. Ежели Пашка с одного удара начисто сметет своим битком всю строевую шеренгу бабок,— мальчишки остаются тогда в разгромном проигрыше и все их богатство переходит в полную собственность победителя. Ежели хоть одна из бабок останется стоять не задетой битком, то в таком случае Пашка почтет себя в проигрыше и сию же секунду безоговорочно выплачивает неустойку — четвертак серебром — по копейке за каждую бабку!
Когда же торг завершился и стороны, ударив по рукам, пришли, так сказать, к обоюдному соглашению,— Пашка тоже поставил на кон обусловленную игрою денежную сумму. Сорвав со своей башки форменную фуражку, он бросил ее наземь — рядом с выстроившимся в шеренгу коном бабок и небрежно выкинул на ее тулью две серебряных монеты — гривенник с пятиалтынным. И игра занялась.
Парнишка, назвавшийся Сабитом, не спеша, стараясь ступать как можно шире — отмерил от кона пятнадцать обусловленных для боя по кону шагов и воткнул на этом месте жиденький ракитовый прутик.
Все мы — я, Тронька и наши игровые соперники Сабит с Габитом — насторожились. Наглухо замкнулись. Как там говорится,— ушли в себя. Потому что наступал самый драматический момент рискованной нашей игры — удар Пашки! И он наступил.
Заняв свою оговоренную дистанцию у воткнутого Сабитом в землю жиденького ракитового прутика, Пашка, прищурив правый глаз, чуть-чуть покачиваясь из стороны в сторону, долго — слишком долго!— присматривался, прицеливался к кону. Издали я все же узрел, приметил, что он, поспешно шевеля увесистыми губами, что-то там нашептывал. И только потом, позднее — после трагической этой игры — он нам с Тронькой признался, что шептал — перед ударом по кону — магические слова одного колдовского заклинания. Однако вещих слов этой черной своей магии так нам — ни за какие деньги — и не открыл...
Итак, Пашка продолжал, испытывая наше терпение, целиться. И вдруг — в эту самую драматическую минуту — я увидел возле Сабита с Габитом еще пятерых их аульных погодков. Когда и откуда они тут появились — неизвестно! Все они словно из-под земли выросли и
о чем-то торопливо, заговорщически переговаривались теперь на своем родном языке друг с другом.
Заметил это неожиданное происшествие и Тронька и тут же пророчески мне прокаркал:
— Это — к худу, Ваня. Теперь драки с имя нам не миновать!
— Ладно тебе... Не празднуй труса. Мы с ими — и с семерыми — как пить дать — живо управимся!— самонадеянно обнадежил я не ахти какого храброго моего друга.
Но в этот момент я увидел на мгновение озарившееся ослепительно-яростной, полузловещей улыбкой, как будто еще более почерневшее от злобной решимости лицо Пашки. И тут — как теперь бы сказали футбольные комментаторы — последовал удар по воротам!
И удар был феерическим! Мы с Тронькой просто-напросто остолбенели, когда на наших глазах весь дочиста строевой кон бабок — точно взорванный изнутри — взлетел, взбрызнул на воздух и рассыпался в разные стороны по степи.
А пока мы с Тронькой, разинув рты, в отупении глазели на это неправдоподобное зрелище, в отупении топтались с ноги на ногу на месте, аульные орлята не растерялись. Они тут же — как по команде — ринулись хва тать с ходу раскиданные по степи свирепым Пашкиным ударом бабки.
Все мы — и Тронька, и Пашка, и я — не успели опомниться, а Сабит уже вмиг смел с тульи Пашкиной фуражки обе выставленные под залог серебряные монеты, и — айда улепетывать на всех парах в сторону родимого аула.
— Грабют!.. С нами бог, братцы! За мной. В атаку!— взревел не своим голосом Пашка.
Между тем проигрыш — во времени — был теперь уже за нами. И пока мы спохватились, пришли в себя, лихие аульные коршунята, изловчившись, похватав с поля боя дочиста все выбитые из кона бабки, ринулись вразброс — кто куда —Кто степи, и мы уже не знали, за кем из них сподручней бросаться нам в погоню.
Ближе всех — по беглой моей прикидке — из врассыпную удиравших от нас казашат оказался сцапавший серебро с Пашкиной фуражки, и я увязался за ним вдогонку.Мне повезло.
Беглец, угодив босой ногой в сурчиную нору, упал, растянувшись плашмя. Вот тут-то я — с разбегу — и оседлал его, прочно сев верхом на его спину. Посылая поверженному ниц беглецу тумака в бока, я вопил, требуя от него возвращения похищенных им Пашкиных денег. Но он, изворачиваясь подо мною, лишь нечленораздельно мычал и матерился по-русски.
Наконец изловчившись, взыграв — как иной норовистый конь — он сбросил меня со спины наземь, а сам, вскочив на ноги, ринулся резкой иноходью к аулу.Подбежал Пашка. На нем лица не было.
— Что тако, Паша?— испуганно спросил я, хорошо уже зная — что к чему.
— Мой же биток смел у меня из-под самого носа этот их варнак — Габит. Вот чо!..— сказал, задыхаясь от ярости, упавшим голосом Пашка.
Все было кончено. Мы потерпели на этом поле боя полное наше разгромное поражение. Неизмеримо больше всех нас пострадал, разумеется, самолюбивый и гордый наш вожак — Пашка. Мы-то с Тронькой отделались разве посрамленным, легко ранимым нашим самолюбием — только и всего.
А Пашка — горел огнем! Он — по его же затее — вмиг превратился в круглого банкрота, разом лишившись всего наличного его капитала, целого четвертака серебром — гривенника с пятиалтынным. Но самым главным ударом, какой нанесла ему в этой нашей дороге изменчивая судьба,— это была невозвратимая утрата знаменитого его, налитого свинчаткой битка, которому — по единодушному нашему убеждению — никакой там цены в красный базарный день, конечно, не могло быть и не было!..
А теперь, забежав вперед, я только всего и скажу, что это была первая в моей жизни встреча с моими земляками, с моими друзьями, известными казахскими писателями — Габитом Мусреповым и Сабитом Мукановым!..
А наутро — чуть свет — мы, покинув гостеприимный аул и ловко одурачивших нас степных наших сверстников, снова двинулись в неблизкий путь.
И опять ни конца и ни края не было этим дремучим степям. И чем глуше, безлюднее становились безмолвствующие равнины, тем прохладнее и прозрачнее были их придорожные родниковые ручейки. Тем светлей и задумчивей выглядели их скитальческие, застенчиво прикрывшиеся камышом и ракитником речушки. Тем осле-
пительнее сверкали зеркальной лазурью их безмятежные, тихие озерки.
И чем пустыннее было вокруг под высоким, дышавшим вечным покоем небом, тем суровее и угрюмее взирали на божий мир в одиночестве дремавшие по сарматским и скифским курганам столетние беркуты. Тем таинственнее и печальнее пересвистывались по вечерам сурчиные орды. Тем все глуше и горше, по-бабьи рыдали над аспидно-черной от грозовых туч озерной водой дурным голосом незримые выпи.
Сидя — между отцом и мамой — в ракитовом коробке нашей парной повозки, я часами прислушивался, хмурясь от яркого солнца, к слабому шороху ястребиных крыл над разомлевшими в жару травами. И сладостно было вдыхать в полудремоте дурманящий аромат полыней, донника, таволжника, богородской травы...
И чем дальше, чем более дичали от орлиного клекота, от чумного волчьего воя в ночи повитые угарным маревом степи,— тем ароматнее, тем хмельнее был во встречных аулах вольнолюбивых кочевников перебродивший в кожаных бурдюках кумыс — томительная брага. Настой из медовых пастбищных трав. На парном весеннем ветру. На расплавленном обручальном золоте утренних и вечерних майских зорь. На предрассветной июньской свежести и ночной прохладе...
Да. Даже вот и теперь, вдосталь наскитавшись по белому свету, вдоволь наплававшись,— как те серые гуси из маловеселой песни, которым пора бы уже потихоньку и ворочаться домой!..— даже и сейчас я считаю, что самым все-таки далеким и самым прекрасным путешествием в моей жизни была эта — ныне похожая уже на полузаспанное, светлое детское сновидение — веселая поездка наша из станицы Пресновской в город Кокчетав!
Я дважды — туда и обратно — перелетал через Атлантический океан. Я побывал во многих заморских странах. В Западной Европе. На Балканах. В Канаде. В Америке. И повидал — и тут и там — немало всяких чудес. Ниагарский водопад, скажем. Или ночной Бродвей Нью-Йорка. Сверкающие зеркальным стеклом, сталью и никелем небоскребы Чикаго. И парадный купол Капитолия в Вашингтоне. Неправдоподобный, сказочный средневековый город на Адриатике. Белокрылый Белград. И огни Парижа...
Это было странно. Но каждый раз, попав в чужую страну, оказавшись вдали от родины, я неизменно испытывал такое чувство, что все это было уже для меня не внове, что все это я, должно быть, уже видел когда-то — не поймешь как — во сне или наяву.
А впрочем, отчасти так оно, наверно, и было. Ибо впервые увидел я Нью-Йорк действительно давным-давно — в детстве. Девяти лет от роду. Это было за год до знаменитого моего кокчетавского путешествия. Увидел я этот чудовищный город учеником второго класса Пре-сновского начального училища.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23