Сервис на уровне Wodolei
Ее неотлучным телохранителем во всех этих разъездах являлся поручик Узатис.
Узатис во время войны за освобождение Болгарии от турецкого ига служил в 16-й дивизии. За храбрость, проявленную в боях под Плевной, был представлен к высшей награде — кресту св. Георгия 4-й степени, и Скобелев, очень ценивший блестящего, отважного в бою и весьма исполнительного офицера, взял его к себе — адъютантом.
По окончании Балканской кампании Узатис продолжал служить в частях русской армии, расквартированной в Болгарии. Когда же Ольга Николаевна прибыла на Балканы, он — по приказанию Скобелева — был приставлен к ней для ее охраны. Он был выходцем из бога-
той нижегородской семьи, широко образованным офицером, свободно владевшим многими европейскими языками. И Ольга Николаевна, бесконечно доверявшая ему во многом, очень ценила столь блестящего своего
спутника.
Но вот однажды, когда собралась она в очередную поездку по стране — в город Чирпан, Узатис, сославшись на некое весьма срочное и важное воинское поручение, уклонился от сопровождения ее в этой поездке. И она тронулась в дорогу, взяв с собой в экипаж только горничную да унтер-офицера Иванова. При ней были деньги, и немалые — около пятидесяти тысяч рублей ассигнациями, прихваченные для какой-то одной ей ведомой цели.
Совершенно непонятно, почему было решено тронуться в путь глубокой ночью. Тем не менее это было
так.
И вот неподалеку от города Филиппополя, из которого путники выехали, направляясь в Чирпан, экипаж Скобелевой был внезапно встречен среди дороги Узатисом и двумя сопровождавшими его вершными стражниками-черногорцами.
— Что случилось, поручик?!— спросила с тревожным недоумением Ольга Николаевна, приказав кучеру остановить экипаж.
Вместо ответа Узатис молниеносным ударом сабли раскроил череп Скобелевой. А черногорские стражники тотчас же покончили с кучером и горничной. И только одному раненому унтер-офицеру, оставшемуся в живых, удалось скрыться, воспользовавшись близким кустарником и темнотой, и, добравшись до города, забить тревогу!
С рассветом погоня трех казачьих разъездов настигла Узатиса, укрывшегося за мельницей на реке Дермендере. Попав в окружение своих преследователей, поручик пустил себе пулю в висок, навеки запрятав в своей могиле тайну этого кровавого преступления.
Второй такой неразгаданной и поныне тайной овеяна и утрата Скобелевым всего своего состояния, стоимостью в один миллион рублей. Где-то там за месяц до крайне загадочной своей кончины, Скобелев, приехав в Москву, навестил своего друга — князя Оболенского. Впоследствии князь вспоминал в своей книжке —«Наброски из прошлого», что генерал был не в духе, не давал
прямых ответов на вопросы. Было очевидно, что он был чем-то крайне встревожен.
Князь пригласил генерала на ужин в «Славянском базаре». Но и тут, в любимом московском ресторане Скобелева, его не покинуло мрачное, временами — почти полувменяемое состояние духа.
— Да что, наконец, с вами?!— спросил князь.— Вам, вижу, нездоровится?
— Да как вам сказать, Сергей Сергеич!— задумчиво проговорил Скобелев, расхаживая по кабинету «Славянского базара» размеренным, строевым шагом.— Видите ли, деньги мои пропали...
— Какие деньги?!— удивился князь.— Вы потеряли бумажник?
— Ах, какой там бумажник! Я потерял миллион... Да. Да. Весь мой миллион пропал бесследно!
— Как?! Каким образом?! Где?!
— Да я и сам не дам тому никакого толку... Вообразите, что мой крестный отец Иван Ильич реализовал по моему приказанию все ценные мои бумаги, продал все золотые вещи, весь мой хлеб в Спасском, и — на этих днях — сошел с ума. Я понятия не имею, где теперь мои деньги... Сам же он невменяем. Я пытался несколько раз упорно допрашивать его. А он в ответ чуть ли не лает на меня из-под дивана. Словом, впал вдруг в полнейшее безумие... И я не знаю, как теперь быть и что делать!
Так и осталась навсегда никому не ведомой истинная причина исчезновения скобелевского миллиона,— возможно, что и по личной воле генерала отказанного на какое-то втайне задуманное им дело, связанное с его законспирированной борьбой против политики ненавистного ему Александра III...
И последнее звено в роковой цепи всех этих таинственных событий замкнулось — 25 июня 1882 года — внезапной кончиной Скобелева, тоже овеянной непроницаемой тайной.
В этот день белый генерал присутствовал на обеде у своего армейского друга — барона Розена. За столом, кроме Скобелева и Розена,— еще трое близких генералу людей. Личный доктор его — военный врач Вернадский, полковник Баранок — скобелевский адъютант. И казачий есаул Саранский — бывший ординарец Скобелева в годы Балканской кампании.
За обедом Скобелев почти не пил. Был малоразговорчив, тревожен и мрачен. А в конце этого маловеселого обеда вдруг — ни с того ни с сего — сказал, обратясь к полковнику Бараноку:
— А ты помнишь, Алексей Никитич, как сказал на похоронах в Геок-Тепе подвыпивший батюшка: слава человеческая, яко дым переходящий! Хорошо, хорошо сказал тогда старик!..
После обеда у Розена Скобелев уехал в гостиницу «Англия» и, заняв там номер, провел вечер в обществе некоей немки Ванды — дамы сомнительной репутации...
Близко к полуночи Скобелев вдруг почувствовал себя плохо. Гостиница всполошилась. И врач прибыл уже к бездыханному телу генерала.
Весть о внезапной кончине тридцатидевятилетнего Скобелева потрясла русскую армию, весь русский народ и зарубежных славян,— ведь на Балканах его имя было не менее популярно, чем в России...
В официальном сообщении о смерти Скобелева утверждалось, что скончался он от паралича сердца и легких, воспалением которых якобы страдал еще так недавно...
Но этому официальному сообщению никто не верил — ни в России, ни за ее пределами. И тут и там все в голос говорили о том, что генерал умер не естественной смертью, а связанной с какими-то таинственными обстоятельствами, имевшими прямое отношение к царскому двору, к политике.
— Это дело рук самого Александра Третьего!— всегда категорично говорил дядя Егор, когда речь заходила о таинственной смерти Скобелева.— Зельем опоили его царедворцы. По прямому наущению царя. По Петербургу в ту пору — читывал я — ходили слухи, что покойный император Александр Второй встает по ночам из гроба и бродит по Казанскому собору. Бродит и предвещает гибель своему сыну, а престол пророчит Скобелеву! Новый царь верил этим слухам и страшился генерала пуще воды и огня.
— А может, и правда — разрыв сердца? — полуутвердительно говорил, усумнясь, кто-либо из собеседников дяди.
— Никакого разрыву! — сердито прикрикивал тот на маловерца.— Убили его. Убрали с царской дороги... Я-то
знавал, какой это был богатырь! С коня по трое суток не слазил. А марши, бывало,— по сто тридцать верст иной раз за сутки! Иные из нашего брата, случалось, в седлах засыпали. А он — упаси боже!— сутками глаз не смыкал. Орлиные были то очи... Так што про скобелевское сердце пусть оне мне — вкривь и вкось — лучше не боронят!..
Я любил генерала, наверно, не меньше дяди. Всем поражал, захватывал пылкое воображение мое этот необыкновенный военачальник. И героической жизнью. И загадочной смертью. И даже — его похоронами.
Я читал, что когда гроб с телом Скобелева был поставлен для отпевания в московской церкви Трех святителей, заложенной у Красных ворот его дедом, мимо усопшего генерала — за два дня — прошло более шестидесяти тысяч человек.
— Ради любви его к нашему отечеству,— говорил, заключая свою речь на панихиде по Скобелеву, епископ Амвросий,— ради любви к покойному народа нашего, ради слез наших и сердечной молитвы нашей о нем, паче же ради бесконечной любви твоей, господи, благоволи-тельно приемлеющей чистую любовь человеческую во всех видах и проявлениях, буди к нему милостив на суде твоем праведном!
Весь путь, по которому следовал торжественно-скорбный кортеж — от церкви до Казанского вокзала,— сплошь был покрыт лавровыми и дубовыми ветвями и листьями, и все близлежащие улицы и переулки были до отказа забиты народом.
К месту последнего успокоения — в родовое имение Спасское — тело генерала сопровождали воинские части всех родов оружия под командой генерала Дохтурова. И на протяжении всего пути — от Москвы до Рязани — тысячи и тысячи людей — крестьян, мастеровых, фабричных рабочих — стояли вдоль полотна железной дороги, и многие — на коленях.
Траурный поезд из пятнадцати классных вагонов, медленно продвигаясь, делал непродолжительные остановки чуть ли не на каждой версте.
То была небывалая, неслыханная в истории России манифестация народной скорби по национальному ее герою, убитому царедворцами — в этом все были глубоко уверены — по прихоти самого царя.
Когда же траурный поезд прибыл на железнодорожную станцию Ранненбург, крестьяне понесли гроб с телом Скобелева на руках. Так несли они когда-то на руках — за многие версты — с этой станции до родового скобелевского имения и тела его деда, отца и матери, похороненных в фамильной прадедовской церкви села Спасского, где обрел свой последний земной приют — рядом с ними — и легендарный Белый генерал!..
А через восемь лет после кончины Скобелева — в 1890 году — за подписью Наказного атамана Сибирского казачьего войска, генерала от кавалерии Сухомлинова поступил приказ о создании во всех станичных начальных школах так называемых сотен скобелевских казачат. Создавались такие сотни из учеников двух старших классов — третьего и четвертого, и мальчишки, зачисленные в сотни, именовались отныне — скобе-левцами!
Бывал таким скобелевцем и я, когда пришла и моя пора встать под трехцветное знамя. Все мы — односотенцы — носили форму нашего Сибирского линейного казачьего войска — летнюю и зимнюю. Сапожки из яловой кожи — со скрипом. Черные — миткалевые летом, зимой грубошерстные шаровары с красными лампасами. Гимнастерки защитного цвета с такими же красными, как и лампасы, погончиками. Темно-коричневые кожаные кушачки с двуглавым орлом на медных бляхах. Серые суконные шинельки. И фуражки с красными околышами, молодцевато сдвинутые набекрень над лихими, ухоженными чубчиками...
Это — летом.
А в зимнюю пору красовались мы в дубленых овчинных борчатках, называвшихся на местном казачьем наречии — чистоборами, и в белых, тоже ухарски заломленных набекрень барашковых папахах.
Все мы, конечно, земли под ногами не чуяли, вдруг облачась в такую восхитительную воинскую форму. Но больше всего нас сводили с ума наши шашки. Казачьи, почти всамделишные. С черными лакированными ножнами. С позолоченными — бронзой — эфесами. С пышными махровыми темляками. С белыми сыромятными портупеями. Все было в них настоящим. И только клинки в роскошных ножнах были деревянными...
Командовал нашей сотней все тот же мой двоюродный брат — Антон Кириллович Шухов.
Тот. Да — не тот!
До этого был он для меня самой близкой нашей родней, и я привык запросто называть его — браткой.
Братка был в нашем фамильном роду ото всех на от-личку. Гвардейского роста, выправки и осанки, с черной, курчавой окладистой бородой, лихо закрученными кверху рогульками усов и темным, как смоль, холеным чубом, он чем-то походил одновременно то на императора Александра III, то на бравого ярмарочного цыгана. На цыгана он смахивал, может быть, еще и потому, что с самой весны до глубокой осени разгуливал по станице только босиком, с обнаженной головой, с полурасстегнутым воротом выгоревшей на солнце, некогда ярко-красной сатиновой рубахи.
И только по редким — годовым — праздникам видывал я братку обутым в шагреневые сапоги, начищенные ваксой до зеркального блеска, и одетым в старомодный войсковой парадный мундир — длиннополый бешмет из тонкого темного сукна, при диагоналевых — мышиного цвета — шароварах с красными лампасами, заправленных в высококозырьковые щегольские голенища.
Касторовая — с багровым околышем и серебристой кокардой — фуражка, откинутая набекрень над вздыбленным чубом, придавала братке еще более моложавый, бравый, гвардейский вид. А натертая осколком каленого кирпича бронзовая медаль, украшавшая левый борт его мундира, казалась мне недоступно высокой, внушающей трепет наградой, будя и тревожа пылкое мое воображение.
Вот таким — при полном параде — и увидел я братку на первом нашем сборе. Такие сборы происходили у нас раз в неделю — по субботам, когда мы — старшеклассники — освобождались от классных занятий в школе, поступая на круглый день в распоряжение командира нашей сотни.
Местом нашего сбора — в погожую осеннюю и зимнюю пору — был плац в древней, обнесенной земляными валами Пресновской крепости, а в непогодь — просторный зал войсковой казармы, предназначенный для гимнастических упражнений на спортивных снарядах и занятий по устной словесности.
Являться на плац или в войсковую казарму мы были обязаны к восьми часам утра в присвоенной нам форме.
При шашках. Выстроившись по ранжиру, мы ждали — пока в вольных позах — прихода нашего командира. При появлении же его наш правофланговый, долговязый Ар-ся Островский, исполнявший у нас роль отделенного командира, подавал нам свирепую команду.
— Смирно!
И мы тотчас же умирали душой и телом в строю, наторев со временем съедать выпученными глазами грозное наше начальство!..
Между тем, на мгновение задержав свой суровый, в высшей степени подозрительный взгляд на наших одеревеневших лицах, братка, вдруг выпрямившись во весь свой гвардейский рост, оглушал нас громовым басом:
— Здорово, орлы!
— Зравяжалая, господин хорунжий!— радостно рявкали мы в ответ слитными, лающими голосами.
— Молодцы!
— Рады стараться, господин хорунжий!
— Стоять вольно!
И мы, слегка разомкнув строй, принимали внешне расслабленные позы. Но внутренне по-прежнему были собраны, насторожены.
Хорошо изучив впоследствии пылкий, сбивчивый норов нашего командира, мы в такие минуты — после его похвалы — всегда мысленно трепетали в ожидании почти неминуемого очередного разноса, бранного посрамления, хулы — одного или многих из нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Узатис во время войны за освобождение Болгарии от турецкого ига служил в 16-й дивизии. За храбрость, проявленную в боях под Плевной, был представлен к высшей награде — кресту св. Георгия 4-й степени, и Скобелев, очень ценивший блестящего, отважного в бою и весьма исполнительного офицера, взял его к себе — адъютантом.
По окончании Балканской кампании Узатис продолжал служить в частях русской армии, расквартированной в Болгарии. Когда же Ольга Николаевна прибыла на Балканы, он — по приказанию Скобелева — был приставлен к ней для ее охраны. Он был выходцем из бога-
той нижегородской семьи, широко образованным офицером, свободно владевшим многими европейскими языками. И Ольга Николаевна, бесконечно доверявшая ему во многом, очень ценила столь блестящего своего
спутника.
Но вот однажды, когда собралась она в очередную поездку по стране — в город Чирпан, Узатис, сославшись на некое весьма срочное и важное воинское поручение, уклонился от сопровождения ее в этой поездке. И она тронулась в дорогу, взяв с собой в экипаж только горничную да унтер-офицера Иванова. При ней были деньги, и немалые — около пятидесяти тысяч рублей ассигнациями, прихваченные для какой-то одной ей ведомой цели.
Совершенно непонятно, почему было решено тронуться в путь глубокой ночью. Тем не менее это было
так.
И вот неподалеку от города Филиппополя, из которого путники выехали, направляясь в Чирпан, экипаж Скобелевой был внезапно встречен среди дороги Узатисом и двумя сопровождавшими его вершными стражниками-черногорцами.
— Что случилось, поручик?!— спросила с тревожным недоумением Ольга Николаевна, приказав кучеру остановить экипаж.
Вместо ответа Узатис молниеносным ударом сабли раскроил череп Скобелевой. А черногорские стражники тотчас же покончили с кучером и горничной. И только одному раненому унтер-офицеру, оставшемуся в живых, удалось скрыться, воспользовавшись близким кустарником и темнотой, и, добравшись до города, забить тревогу!
С рассветом погоня трех казачьих разъездов настигла Узатиса, укрывшегося за мельницей на реке Дермендере. Попав в окружение своих преследователей, поручик пустил себе пулю в висок, навеки запрятав в своей могиле тайну этого кровавого преступления.
Второй такой неразгаданной и поныне тайной овеяна и утрата Скобелевым всего своего состояния, стоимостью в один миллион рублей. Где-то там за месяц до крайне загадочной своей кончины, Скобелев, приехав в Москву, навестил своего друга — князя Оболенского. Впоследствии князь вспоминал в своей книжке —«Наброски из прошлого», что генерал был не в духе, не давал
прямых ответов на вопросы. Было очевидно, что он был чем-то крайне встревожен.
Князь пригласил генерала на ужин в «Славянском базаре». Но и тут, в любимом московском ресторане Скобелева, его не покинуло мрачное, временами — почти полувменяемое состояние духа.
— Да что, наконец, с вами?!— спросил князь.— Вам, вижу, нездоровится?
— Да как вам сказать, Сергей Сергеич!— задумчиво проговорил Скобелев, расхаживая по кабинету «Славянского базара» размеренным, строевым шагом.— Видите ли, деньги мои пропали...
— Какие деньги?!— удивился князь.— Вы потеряли бумажник?
— Ах, какой там бумажник! Я потерял миллион... Да. Да. Весь мой миллион пропал бесследно!
— Как?! Каким образом?! Где?!
— Да я и сам не дам тому никакого толку... Вообразите, что мой крестный отец Иван Ильич реализовал по моему приказанию все ценные мои бумаги, продал все золотые вещи, весь мой хлеб в Спасском, и — на этих днях — сошел с ума. Я понятия не имею, где теперь мои деньги... Сам же он невменяем. Я пытался несколько раз упорно допрашивать его. А он в ответ чуть ли не лает на меня из-под дивана. Словом, впал вдруг в полнейшее безумие... И я не знаю, как теперь быть и что делать!
Так и осталась навсегда никому не ведомой истинная причина исчезновения скобелевского миллиона,— возможно, что и по личной воле генерала отказанного на какое-то втайне задуманное им дело, связанное с его законспирированной борьбой против политики ненавистного ему Александра III...
И последнее звено в роковой цепи всех этих таинственных событий замкнулось — 25 июня 1882 года — внезапной кончиной Скобелева, тоже овеянной непроницаемой тайной.
В этот день белый генерал присутствовал на обеде у своего армейского друга — барона Розена. За столом, кроме Скобелева и Розена,— еще трое близких генералу людей. Личный доктор его — военный врач Вернадский, полковник Баранок — скобелевский адъютант. И казачий есаул Саранский — бывший ординарец Скобелева в годы Балканской кампании.
За обедом Скобелев почти не пил. Был малоразговорчив, тревожен и мрачен. А в конце этого маловеселого обеда вдруг — ни с того ни с сего — сказал, обратясь к полковнику Бараноку:
— А ты помнишь, Алексей Никитич, как сказал на похоронах в Геок-Тепе подвыпивший батюшка: слава человеческая, яко дым переходящий! Хорошо, хорошо сказал тогда старик!..
После обеда у Розена Скобелев уехал в гостиницу «Англия» и, заняв там номер, провел вечер в обществе некоей немки Ванды — дамы сомнительной репутации...
Близко к полуночи Скобелев вдруг почувствовал себя плохо. Гостиница всполошилась. И врач прибыл уже к бездыханному телу генерала.
Весть о внезапной кончине тридцатидевятилетнего Скобелева потрясла русскую армию, весь русский народ и зарубежных славян,— ведь на Балканах его имя было не менее популярно, чем в России...
В официальном сообщении о смерти Скобелева утверждалось, что скончался он от паралича сердца и легких, воспалением которых якобы страдал еще так недавно...
Но этому официальному сообщению никто не верил — ни в России, ни за ее пределами. И тут и там все в голос говорили о том, что генерал умер не естественной смертью, а связанной с какими-то таинственными обстоятельствами, имевшими прямое отношение к царскому двору, к политике.
— Это дело рук самого Александра Третьего!— всегда категорично говорил дядя Егор, когда речь заходила о таинственной смерти Скобелева.— Зельем опоили его царедворцы. По прямому наущению царя. По Петербургу в ту пору — читывал я — ходили слухи, что покойный император Александр Второй встает по ночам из гроба и бродит по Казанскому собору. Бродит и предвещает гибель своему сыну, а престол пророчит Скобелеву! Новый царь верил этим слухам и страшился генерала пуще воды и огня.
— А может, и правда — разрыв сердца? — полуутвердительно говорил, усумнясь, кто-либо из собеседников дяди.
— Никакого разрыву! — сердито прикрикивал тот на маловерца.— Убили его. Убрали с царской дороги... Я-то
знавал, какой это был богатырь! С коня по трое суток не слазил. А марши, бывало,— по сто тридцать верст иной раз за сутки! Иные из нашего брата, случалось, в седлах засыпали. А он — упаси боже!— сутками глаз не смыкал. Орлиные были то очи... Так што про скобелевское сердце пусть оне мне — вкривь и вкось — лучше не боронят!..
Я любил генерала, наверно, не меньше дяди. Всем поражал, захватывал пылкое воображение мое этот необыкновенный военачальник. И героической жизнью. И загадочной смертью. И даже — его похоронами.
Я читал, что когда гроб с телом Скобелева был поставлен для отпевания в московской церкви Трех святителей, заложенной у Красных ворот его дедом, мимо усопшего генерала — за два дня — прошло более шестидесяти тысяч человек.
— Ради любви его к нашему отечеству,— говорил, заключая свою речь на панихиде по Скобелеву, епископ Амвросий,— ради любви к покойному народа нашего, ради слез наших и сердечной молитвы нашей о нем, паче же ради бесконечной любви твоей, господи, благоволи-тельно приемлеющей чистую любовь человеческую во всех видах и проявлениях, буди к нему милостив на суде твоем праведном!
Весь путь, по которому следовал торжественно-скорбный кортеж — от церкви до Казанского вокзала,— сплошь был покрыт лавровыми и дубовыми ветвями и листьями, и все близлежащие улицы и переулки были до отказа забиты народом.
К месту последнего успокоения — в родовое имение Спасское — тело генерала сопровождали воинские части всех родов оружия под командой генерала Дохтурова. И на протяжении всего пути — от Москвы до Рязани — тысячи и тысячи людей — крестьян, мастеровых, фабричных рабочих — стояли вдоль полотна железной дороги, и многие — на коленях.
Траурный поезд из пятнадцати классных вагонов, медленно продвигаясь, делал непродолжительные остановки чуть ли не на каждой версте.
То была небывалая, неслыханная в истории России манифестация народной скорби по национальному ее герою, убитому царедворцами — в этом все были глубоко уверены — по прихоти самого царя.
Когда же траурный поезд прибыл на железнодорожную станцию Ранненбург, крестьяне понесли гроб с телом Скобелева на руках. Так несли они когда-то на руках — за многие версты — с этой станции до родового скобелевского имения и тела его деда, отца и матери, похороненных в фамильной прадедовской церкви села Спасского, где обрел свой последний земной приют — рядом с ними — и легендарный Белый генерал!..
А через восемь лет после кончины Скобелева — в 1890 году — за подписью Наказного атамана Сибирского казачьего войска, генерала от кавалерии Сухомлинова поступил приказ о создании во всех станичных начальных школах так называемых сотен скобелевских казачат. Создавались такие сотни из учеников двух старших классов — третьего и четвертого, и мальчишки, зачисленные в сотни, именовались отныне — скобе-левцами!
Бывал таким скобелевцем и я, когда пришла и моя пора встать под трехцветное знамя. Все мы — односотенцы — носили форму нашего Сибирского линейного казачьего войска — летнюю и зимнюю. Сапожки из яловой кожи — со скрипом. Черные — миткалевые летом, зимой грубошерстные шаровары с красными лампасами. Гимнастерки защитного цвета с такими же красными, как и лампасы, погончиками. Темно-коричневые кожаные кушачки с двуглавым орлом на медных бляхах. Серые суконные шинельки. И фуражки с красными околышами, молодцевато сдвинутые набекрень над лихими, ухоженными чубчиками...
Это — летом.
А в зимнюю пору красовались мы в дубленых овчинных борчатках, называвшихся на местном казачьем наречии — чистоборами, и в белых, тоже ухарски заломленных набекрень барашковых папахах.
Все мы, конечно, земли под ногами не чуяли, вдруг облачась в такую восхитительную воинскую форму. Но больше всего нас сводили с ума наши шашки. Казачьи, почти всамделишные. С черными лакированными ножнами. С позолоченными — бронзой — эфесами. С пышными махровыми темляками. С белыми сыромятными портупеями. Все было в них настоящим. И только клинки в роскошных ножнах были деревянными...
Командовал нашей сотней все тот же мой двоюродный брат — Антон Кириллович Шухов.
Тот. Да — не тот!
До этого был он для меня самой близкой нашей родней, и я привык запросто называть его — браткой.
Братка был в нашем фамильном роду ото всех на от-личку. Гвардейского роста, выправки и осанки, с черной, курчавой окладистой бородой, лихо закрученными кверху рогульками усов и темным, как смоль, холеным чубом, он чем-то походил одновременно то на императора Александра III, то на бравого ярмарочного цыгана. На цыгана он смахивал, может быть, еще и потому, что с самой весны до глубокой осени разгуливал по станице только босиком, с обнаженной головой, с полурасстегнутым воротом выгоревшей на солнце, некогда ярко-красной сатиновой рубахи.
И только по редким — годовым — праздникам видывал я братку обутым в шагреневые сапоги, начищенные ваксой до зеркального блеска, и одетым в старомодный войсковой парадный мундир — длиннополый бешмет из тонкого темного сукна, при диагоналевых — мышиного цвета — шароварах с красными лампасами, заправленных в высококозырьковые щегольские голенища.
Касторовая — с багровым околышем и серебристой кокардой — фуражка, откинутая набекрень над вздыбленным чубом, придавала братке еще более моложавый, бравый, гвардейский вид. А натертая осколком каленого кирпича бронзовая медаль, украшавшая левый борт его мундира, казалась мне недоступно высокой, внушающей трепет наградой, будя и тревожа пылкое мое воображение.
Вот таким — при полном параде — и увидел я братку на первом нашем сборе. Такие сборы происходили у нас раз в неделю — по субботам, когда мы — старшеклассники — освобождались от классных занятий в школе, поступая на круглый день в распоряжение командира нашей сотни.
Местом нашего сбора — в погожую осеннюю и зимнюю пору — был плац в древней, обнесенной земляными валами Пресновской крепости, а в непогодь — просторный зал войсковой казармы, предназначенный для гимнастических упражнений на спортивных снарядах и занятий по устной словесности.
Являться на плац или в войсковую казарму мы были обязаны к восьми часам утра в присвоенной нам форме.
При шашках. Выстроившись по ранжиру, мы ждали — пока в вольных позах — прихода нашего командира. При появлении же его наш правофланговый, долговязый Ар-ся Островский, исполнявший у нас роль отделенного командира, подавал нам свирепую команду.
— Смирно!
И мы тотчас же умирали душой и телом в строю, наторев со временем съедать выпученными глазами грозное наше начальство!..
Между тем, на мгновение задержав свой суровый, в высшей степени подозрительный взгляд на наших одеревеневших лицах, братка, вдруг выпрямившись во весь свой гвардейский рост, оглушал нас громовым басом:
— Здорово, орлы!
— Зравяжалая, господин хорунжий!— радостно рявкали мы в ответ слитными, лающими голосами.
— Молодцы!
— Рады стараться, господин хорунжий!
— Стоять вольно!
И мы, слегка разомкнув строй, принимали внешне расслабленные позы. Но внутренне по-прежнему были собраны, насторожены.
Хорошо изучив впоследствии пылкий, сбивчивый норов нашего командира, мы в такие минуты — после его похвалы — всегда мысленно трепетали в ожидании почти неминуемого очередного разноса, бранного посрамления, хулы — одного или многих из нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23