https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/detskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

дзинь... дзинь... дзинь... Сивер перед теплом злится. Неприветлива тайга весной.
Но уже раскачивались и исходили щебетом унизанные птицами ветви, живность не соглашалась с зазимком. Пахло березовыми почками, взявшимися на солнцепеке клейковиной. Петушились и урчали перед главными схватками косачи. Жаворонок пробовал потрясти в вышине свой серебряный колоколец и тут же замолкал, обескураженный ледовитым дыханием сивера, нырял в теплые ольховники.
И принимала Сибирь в свои кущи гостей со всех волостей.
Весна — пора таежных бродяг. Несчастные бежали из-за Камня под защиту лесной пустыни сам-друг и артелями, в непролазную распуту, кривопутком, чертоломными дебрями, обходя заставы со стрельцами. И хотя велено было сибирским воеводам казнить беглых — холопей и нетей (Нети, нетчики — находившиеся в «нетях» —
бегах), что-то посильнее высочайших указов ограждало беглых от плахи. Тайга всасывала несчастных и разных вольных статей людишек, как косматый мох воду,— без следа. Сразу за Камнем вступал в силу неписаный закон: в Сибири выдачи нет. Закон этот не распространялся лишь на воров — преступников против державы и матерых убийц. Впрочем, в сибирских кущах находили приют бежавшие не только из татиных, но и из опальных тюрем*.
По уездам гремело имя неуловимого атамана Серых зипунов Гурки Твердохлеба. Народная молва сделала имя Твердохлеба легендой. Им пугали купцов и целовальников. «Хучь день — да мой!» — говаривал Гурка и, подстерегая купчишек в самых неожиданных местах, грабил дочиста. Крестьян и мастеровых Серые зипуны не трогали. Сказывали, что на этой их слабости сыграл богатый хлебник Елизар Мошницын. Распродав хлеб в Кузнецком остроге с великой прибылью, возвращался купец под видом нищеброда в Томский со спрятанной на груди калитой серебра. Ватага Твердохлеба встретила купца в глухом месте. Впереди сам Гурка, топор у него за поясом, как месяц светит. Из-под мохнатых, сросшихся в седой куст бровей — глазища, как два ружейных дула, глянули на купчика. Заледенел купец от страха. Подивившись на лохмотья путника, лихие обыскивать его не стали, а дали перепуганному богачу две гривны на бедность.
Степенный сибирский купец ездить тайгой в одиночку боялся, а коли дела толкали — снаряжали поезд в несколько подвод и при оружии. Если все же случалось снарядить один воз, то посылали работника или двух. Лесные бородачи окружали одинокий возок, любопытствовали:
— Чо, дядя, везешь?
Осматривали товар, отбирали съестное, порох, припасы и что пригоже из лопоти. Иной шутник из зипунов «удивлялся»:
— Гляди, Гурка! Серед тайги кафтан нашел!
- Дак в нем человек. — А ты его вытряхни! А ежели мужик кричал, звал на помощь — то колотили. Не больно. А так, для острастки.
Среди скитальцев много было истинных горемык, пущенных по миру помещиками-мироедами.
Как ни боялись беглецы, гулебщики попасть - лапы ката, голод и лишения заставил их искать встреч с людьми. Сибирь притягивала к себе вольных искателей хабара, тех, что искали в ней молочные реки с кисельными берегами, а не найдя оных, скитались «меж двор», шастали от заимки к заимке, перебиваясь случайным заработком, а то и шалили не хуже ушкуйников.
В память о лихих тех временах остались вдоль казачьего тракта до времен наших, новых старые деревни с названиями одно красноречивее другого: Погромная, Убей, Караул, Острог, Сорокинские Разбои, Потрошилово...
В первую же весну, по теплому времечку, потянулись к Харламовскому острожку новяки: подкормиться, погреться под крышей, пожить по-людски после ночевок на стылой земле, в таежной промозглой сырости. Стали гулящие прибиваться к новому острожку. Не в казацких правилах было любопытствовать о прошлом гулящего человека. Сибирь уравнивала в правах и беглого холопа, и ссыльного, и пришедшего в нее по своей охоте искателя хабара, вольных статей человека. Кому здесь было дело до того, что привело мужика в сибирские кущи!
Харламов прибирал охочих, не пытая о роде-племени. В списках государевых служилых людей появлялись Сила Бесфамильный, Ивашка Непомнящий да Куземка Беглов и всякие другие. Харламов всех привечал, всем верил. На иных из Разбойного приказа сыскная случалась. Укрывал всех, опричь душегубов-головников.
— Тщишься прикормить волков морковкой? — в упор спросил его однажды Осип Кокорев. — Пустая твоя затея. Без кормов останешься, и руки обкусают. Волки, они и есть волки — завсегда в лес смотрют. И морковка твоя тут не поможет.
— Им мясо подавай. Кровь человецкая им потребна, — в тон Осипу поучал Лавров. — Пропащая душа ищет пропасть поглубже, дело погрязней. Вредом они начали, вредом кончат.
Остафию хотелось возразить, сказать, что есть среди гулящей вольницы работящий и просто несчастный люд, но он по обыкновению, набычившись, молчал или отвечал полупонятно :
— Пущай, иной дал промашку, да повинился,— не моги помянуть ему об том.
Нетчиков он до поры втае держал: на рубке хлыстов, в тайге — покуда обличье не сменят. Погодив, и таких в казаки верстал. Знал Остафий: такие удобней еще — самые тяжкие работы работают и не ропщут. И жаловал вновь поверстанных лопотьем, государевым хлебным жалованием: голодный да босый о службе не помыслит. А вот с сытого спросить можно. Кое-кого из охочих пытал:
— Служилым быть — в драки ходить. У казака врагов орды многие, а нас — горстка. Не убоишься?
Запомнился сказ Остапа Куренного, прибредшего невесть откуда, из донских вольных степей:
— Ты нас, Харламыч, не пужай. Пужаны мы с избытком. Бачилы и дыбу, и секиру. Нам ли кыргызцов злякаться?
Случалось, иные, подкормившись и прихватив казенный самопал, так же таинственно исчезали, как и появлялись. Тайга поглощала их с привычной и равнодушной жадностью, как поглотила уже десятки и сотни искателей вольности. Остафий переносил это с видимым спокойствием, не выказывая страха на казаках.
Кокорев с Лавровым не говорили ему ни слова, но Остафий по глазам их видел: торжествуют. Все выходит, как они предсказывали. Бежали многие из гулящих. Случалась и резня в остроге. А когда лавровцы обратно в Томский город собрались, подошел казачий голова к Остафию, заглянул в глаза и посоветовал:
— Брось, Остафий, играть с огнем, не испытывай судьбу. Они народ отпетый, на все пойтить могут. Ты приглядись-ка к ним, поспрошай, кто они?
— Спрашивал уж. Сказывают, царевы, дескать.
— Царь-то у них кто? Вот об чем спроси. Царь у них — хабар, царица — ночка темная. Вот оно что. Ты на глазищи, на глазищи-то ихни погляди — дула мушкетные! От кыргызцев да татар рвами защитились, заплотами загородились. А скажи ты мне, чем от своих татей, коих в острог ты напустил, загораживаться будешь? Сбеглый, он и есть сбеглый. От сыску убег и от тебя сбегет. Только прежде животов тебя лишит, а то и вовсе прирежет.
— Оно, конешно, сбеглый — не ангел, да ить и я-то, не младень. Слава богу, рублевики перстами мну и подковы гну. Не родился еще человек силенкой под стать Осташке. За силушку мне с семнадцати годков было имя с отечеством*. Любому могу укорот дать. Федьша Дека — матерой облом, а и ево, пожалуй, в бараний рог согнуть могу. Уж если сулеба (Сулеба — род меча с изогнутым лезвием) кыргызская ущадила меня, нешто свои, православные, погубят?..
Чтоб пестрый свой люд от неправды всякой унять, указал Харламов: «За которым человеком сышется какое воровство или татьба, кто сироту обидит, али деньги в рост даст, да лихву имать станет, и того плетьми бить и из острогу прочь гнати (сребролюбивая душа сытости не знает, за алтын на последнее зло идет), а кто ленив и сонлив и крадлив и упьянчив, и того от дела отставить».
Меж тем, «государев» амбар пустел, и кормовые приходилось урезать всем служилым острожка. Остафия это тревожило хуже кыргызских набегов. Многие в остроге сетовали на «вертиголову», «в ушах гремление и пищание», у других «кишки кровью
налились и зубы вылазили, ноги натекли, персты и долони напухли». Цинга уже являла гнилой свой оскал. Остафий велел ежедень всем пить настой сосновой хвои, но и это мало помогало. Многие уже и вовсе в дело не годились. Чем выше поднимались стены башен и острога, тем трудней становилось горстке обессилевших людей затаскивать долгомерные бревна на верхотуру.
В своей отписке в Томский город намекал Остафий на великую нужду острога Кузнецкого в людях.
«В тайге живать — надо сытно жевать,— сумрачно думал Остафий.— Тайга квелых не любит. Мне б сюды поболе крепышей вроде Деки — горы б своротил. Да где их взять? Во всем остроге токмо и работников, что Федьша Дека, Лучка Недоля, Пятко Кызылов да Остап Куренной. Остальные так, видимость одна, хиляки, муха крылом перешибет. Работа на лесоповале разве что лошади под силу. Тайга коварна, человек от голоду вял. Не успел отвернуться от падающей лесины — окровянит острым суком, а страшней того — перебьет хребет. А свалился казак, зацинжал, и кыргызец — вот он. Некому и захоронить будет...»
В бескормицу приварка ради лучших охотников из новокрещенных наряжал Харламов на добытки, лесовать, освобождая от плотницких работ. Томские татары — плотники неважнецкие, зато к охотницкому ремеслу зело успешны. Боровую дичь из лука на подслух за полета шагов бьют порато — добрей, чем иной из самопала, да и кулемки ставить горазды. И, случалось, кузнецкая тайга потчевала служилых нескупой рукой. По весне уток да гусей с крылец стреляли. С мясом, известное дело, голод — не голод, горе — не беда. В иные семицы дичина в острожке не переводилась, и тогда отъедались мясом, урезая хлебушко.
Сиротам казачьим Харламов указал давать «зверя мерного, а не детыша, и шкурье на оном не колото чтоб и не рвано было. Потому как сироты казачьи — и наши младени. Казачишкам, которы от трудные службы в хворость пришли, давали по тому же».
...День за днем одевались избы острога стропилами, стены дыбились зубчато, островерхие башни целились в самое небо. Зацинжавших до смерти, загибших погребали по весне старым обычаем — главою на всхожее, ногами — на закатимое солнце в долбленых колодах-домовинах, посеред цветущей елани.
В ту первую весну строились небогато. Допрежь всего о крепленье крепостцы пеклись, после — об удобствах. Попервости избы казачьи срубили торопливо да кособоко, без окон и с малой, словно пчелиный леток, дверью — тепла ради. Иные с топкою по-черному. В потолочный продух дым и смород выходили.
К маю у казаков были не только жилье, но и поветье, и кузница, и зелейный погреб.
Не какой-то там станок или заимка — надежная крепость выросла на виду у хмурой тайги. С мрачным любопытством разглядывала крепостцу кузнецкая черневая тайга, и люди к ней, к тайге, привыкали.
ТАИНСТВЕННЫЙ И ВЛАСТНЫЙ ЛИСТ БУМАЖНЫЙ
Когда на деревах стали лопаться почки, острог был сработан. Кокорев и Лавров с товарищами в Томский город в обрат с попутной водой сторопились... И то сказать, Кузнецк — крепостца малая, Томскому городу не чета. Вокруг юртовщики рыщут, числом многие. Того и жди пожог учинят либо резню. В Томском много спокойней. Да и корма в Кузнецке съедены, голодом сидят казачки. На одной, почитай, колбе сидят кузнечане, благо тут ее — косой коси. С горькой издевкой прозвали служилые дикий этот чеснок «казацким салом».
С превеликим трудом добрались казаки до Томского острога. Полая вода несла утлые шитики, будто щепу. Полили обычные в это время года затяжные дожди, и разбухшая Томь жадно слизывала с берегов деревья, татарские хижины.
Несколько раз Кокорев с Лавровым посылали людей в побережные аилы на поиски съестного. Татары, завидев причаливавшие шитики, разбегались кто куда, и казаки ничего, кроме закопченных стен, в аилах не находили. Лишь однажды за все это время казакам повезло: в одном аиле они нашли берестяные короба талкана и связку вяленой рыбы. Рыба была несоленой, от нее лоснились бороды и губы. И муку ели прямо руками, она ложилась желто-серым слоем на масляные бороды. Короба были вместительные, насытились все. И только наевшись, заметили, сколь смешон вид их. Сидя на берегу, тыкали друг друга в припудренные бороды, гоготали ленивыми, сытыми голосами, потом пили до вздутия животов воду. Сытости этой им хватило ненадолго, и казаки добрались до Томского в чем жива душа от голода.
Однако и в Томском их ждал не мед. Долгая зима подобрала дочиста припасы томичей. Прибывшие из Кузнецка сразу же залезли в долг к начальным казакам. Назревала смута, которая приходила каждый раз, когда наступал голод.
Чуя ее приближение, томские воеводы умело повернули казачье недовольство в нужную для себя сторону.
— Осударю-царю об жалованье писать надобно,— смиренно отводя глаза в сторону, гугнявил воеводин писец.
— А кто ее повезет на Москву, гумагу эту? Уж не ты ли? — припечатал кулак к столешнице Митька Згибнев.— У нас не токмо коней, сбруи конской и той нетути — всю сожрали. Пехтурой, што ль, до Москвы-то шмыгать?.
— Будут кони! — рванул на груди рубаху писец.— Будут кони. Пишите челобитную. Сам к Федору Васильичу пойду, в ноги бухнусь, а добьюсь и коней, и нарочных.
Несколько дней ушло на обдумывание и сочинение челобитной. Пока шумели да кричали, все вроде просто было, а как дело дошло до бумаги, так все нужные мысли и слова куда-то выветрились. Попробуй-ка собери их вместе да запиши буквами — ничего не падает на бумагу. Казаку свычней саблей махать, а не пером водить. Робеет казачина перед бумажным листом...
Сидели служилые, потели, опасливо поглядывая на чертову бумагу. Уж и не рады, что связались с челобитной. Спасибо, писец подсказал — что и как.
А он, писец, драгоценной бумаги не жалел. Много листов было исписано и перечеркано, и вот, наконец, челобитная набело переписана.
«Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии бьют челом холопи твои Томсково города пешие казаки Федька Борисов, да Данилка Анисимов, да Стенька Ядринский, да Митька Згибнев, да Васька Казаков и во всех своих товарыщей место 45 человек. В нынешнем, государь, во 126-м году* по твоему царскому указу и по отписке твоего государева боярина и воеводы князя Ивана Семеновича Куракина твои государевы воеводы Федор Васильевич Бабарыкин да Гаврило Юдичь Хрипунов посылали нас холопей твоих на твою царскую службу в Кузнецы с сыном боярским с Остафьем с Харламовым, а велено нам холопем твоим на усть Кондобы в Кузнецкой земле острог поставить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я