https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/kvadratnye/
Он брел вдоль реки, затем поднялся в гору, перевалил через нее, спустился в лощину. Здесь, в пади, земля была бела от соли. Дека наметанным взглядом определил, откуда приходят к солонцам олени. В пожухлой траве виднелась едва приметная оленья тропка — толопа.
Дека зашел с подветренной стороны и устроил здесь скрадку. Он просидел в ней полдня. Олени не приходили. Федору хотелось есть, ныла недавняя рана, но он сидел не шелохнувшись. Ветер приносил ему запахи хвои, мха, запах вечерней промозглой сырости. На тайгу опустился вечер. Затопив тайгу голубоватым светом, выползла луна. И олени пришли.
Сначала раздался чуть слышный хруст веток. Потом Дека отчетливо почуял запах оленей. И вот, наконец, показался красавец изюбр. Луна ярко высветила его рога, шею, бок. Он царственно повернул голову, украшенную роскошной короной, втянул в ноздри воздух и сделал осторожный шаг к солонцам.
— Господи, помоги! — одними губами молитвенно прошептал Дека. — Хоть бы пищаль не дала осечку...
Щелкнул кремневый замок, и почти в то же мгновенье грохнул оглушительный выстрел. Изюбр, вскинутый выстрелом, подпрыгнул и рухнул наземь. Дека подошел к убитому оленю, еще не веря в удачу, заглянул в его влажно-дымчатый, остывающий глаз, вздохнул по-детски виновато, охваченный жалостью к этому красивому и сильному зверю. В бою ему не раз доводилось убивать и людей. Но то был бой, а не бойня...
Он потоптался возле приговоренного им к смерти животного, еще раз вздохнул и принялся собирать сушняк для костра.
Потом развел костер и, настелив возле него пихтового лапника, лег спать.
Утром он отправился в аил звать мужчин. В аиле старого Сандры поднялся переполох: шуточное ли дело — изюбра добыть! Вот что значит огненная казачья палка! Куда до нее луку! Разве из лука оленя убьешь?
Сандра радовался, как ребенок:
— Чакши, казак! Гору мяса добыл. То-то паштык Шапкай обрадуется. Вкусным мясом его на свадьбе угощать будем. Его абыртка, наше мясо. Веселиться будем. Правильные ли слова говорю я, внучка?
Кинэ молчала, забившись в угол. А Федор подумал: «Зря, дед, радуешься! Свадьбу-то тебе без невесты играть придется».
К обеду мужчины притащили на волокуше оленью тушу. Женщины захлопотали вкруг очага, мужчины принялись свежевать и разделывать добычу. Сандра восторженно поглядывал на казака: «Хорошие, однако, люди казаки! Сколько добра аилу сделал чужак!»
А Дека ходил мрачнее тучи. Кошки скребли у него на душе. С тоской оглядывал он убогое жилище, давшее ему приют в тяжкие для него дни, вглядывался в лица аильчан. «Благо ли я учиняю, умыкая девку? — терзался Дека. — Плачу злом старику, дважды вырвавшему меня из когтей смерти?»
Мысль о собственной неблагодарности угнетала его, он отгонял ее прочь.
«Сами же они толкают меня на это, — успокаивал он себя. — Пошто чадо свое продают старику в рабство? Зачем губят девчонку?»
«А будет ли ей с тобой краше, чем с этим стариком? — вопрошал его какой-то второй, внутренний голос. — Что ты дашь ей кроме полуголодной скудной жизни и вечного страха за казацкую твою судьбу? Одна голова не бедна, и бедна — так одна. А как обженился да пошли дети, вот уж тут действительно подступит нужда, и Кинэ лиха хватит».
«Но ведь я люб ей! — сам от себя защищался Дека. — И вряд ли ей со мною будет голоднее и хуже, чем в аиле...»
Приближался родовой праздник сеока Калар. Аильчане собирались в этот день на поклон к священной горе Мустаг: помолиться и принести жертвы родовым тезям. Даже старый шаман Сандра решил поклониться тезям перед смертью, которая, как он полагал, уже заготовила ему место на третьем небе. Этим-то случаем, когда аил опустеет, и решил Федор воспользоваться для побега.
Еще с вечера старый шаман и его сыновья приготовили бубен, священную абыртку, кермежеков и прочие необходимые для священнодействия вещи. Утром, едва развиднелось, процессия двинулась в сторону священной горы. Все аильчане, от стариков до детей, отправились на родовой праздник. Остались только Федор да Кинэ, сказавшаяся больной. Едва аил опустел, как они начали собираться в дорогу.
Федор отрубил от оленьей туши стегно и еще большой кусок мякоти. Этого, по его расчетам, им должно было хватить на весь путь до Кузнецка. Кинэ отсыпала из скудных семейных запасов немного талкана и муки из толченых корней кандыка, отобрала с десяток вяленых рыбин. Федор взял свою пищаль, саблю, охотничий нож. Все это они перенесли к реке и погрузили в лодку.
И вот, наконец, наступил момент, которого оба они и ждали, и боялись одновременно. Этот горький, этот сладостный час отплытия, расставания с прошлым, где было столько разного: радостей и тревог за будущее, огорчений и робких надежд. Федор осенил себя крестом, до земли поклонился гостеприимному берегу. Лодку уже качала вода Мундыбаша. Федор подхватил девушку на руки и посадил в лодку. Глаза Кинэ были наполнены слезами. Не отрываясь, глядела она на берег, прощаясь с родным аилом. Что-то ждет ее впереди?
Федор оттолкнул долбленку от берега, вскочил в нее. Волны хищно набросились на лодку, стремясь перевернуть ее. Лодка клюнула носом на суводи, покачалась, как бы раздумывая: плыть ей или не плыть? Покидать ли этот гостеприимный берег? А течение уже тащило долбленку, унося все дальше от аила.
Федор взял в руки весло, перешел на корму. Двумя сильными гребками он поставил лодку носом по течению, и она перестала качаться. Размеренно и плавно погнал Дека свое суденышко вниз по течению, туда, где Мундыбаш встречается с Кондомой. Далеко ли это место — он не знал. Сколько дней придется плыть туда? День? Два? Неделю? И Федор, и Кинэ понимали одно: в аил возврата не будет.
Аил старого Сандры давно уже скрылся из виду, осеннее тусклое солнце поднялось над лесистым берегом. А Кинэ все сидела, обхватив руками колени. Студеный речной ветер высушил на глазах ее слезы. Ей стало зябко, и Федор, заметив, как дрожит девчонка, укутал ее в свою однорядку. Кинэ сразу же утонула в богатырской его одежде, сидела маленькая, тихая и серьезная, смиренно выглядывая из просторной казачьей однорядки, как воробьишко из-под застрехи.
Она взглянула на него с такой кротостью и доверчивостью, что у Федора екнуло в груди. Что за чудо у нее глаза! Теперь они были желто-коричневые, ореховые, и по ним пробегал золотистый огонь. Эти странные, изменчивые ее глаза умели неожиданно вдруг густеть и становиться темными или вдруг становились талыми, увлажнялись.
Не столь уж много добра видел от людей Федор, чтобы не оценить любовь этой девочки и такой вот ее взгляд. Он глядел на нее в счастливом возбуждении и вспоминал все подробности недолгого их с Кинэ счастья. Что с того, что оно длилось не долго! Зато у них все еще впереди.
Солнце описало круг и сползло за кромку леса.
«Наши уже вернулись в аил, — подумала Кинэ с внезапно подступившей тоской. — Ищут теперь меня...»
И тут же отогнала тоскливые мысли: «Не надо об этом думать».
На закате они причалили к пологому, поросшему тальником берегу и вышли из лодки. Федор вытащил лодку на сухо до половины. Они немного походили по пустынному берегу, разминая задеревеневшие в лодке ноги, потом развели костер, поджарили оленины и, поев, стали укладываться спать. Кинэ задремала быстро, и ей тут же приснился Сандра. Старик стучал в бубен и изображал полет орла. Вот он простер руки-крылья, оторвался от земли и полетел, закружился, то удаляясь, то приближаясь к Кинэ. Подлетел к ней вплотную, и вдруг Кинэ с ужасом увидела, что это не Сандра вовсе, а паштык Шапкай.
— Так вот ты куда сбежала, херээжок! Подлая девчонка! — прошелестели губы Шапкая, и он схватил ее за горло жирными пальцами.
— А-а-а! — закричала в страхе Кинэ.
— Ты чего, Кинэ? — подскочил Федор.
В темноте не видно было, как по щекам ее текли слезы.
— Боюсь, Федор. За нами не погонятся?
— Не бойся, не догонят. За день мы уже верст тридцать отмахали. Горная река — Мундыбаш, быстрая. Спи спокойно...
Монотонно шумела река на перекате.
Кинэ успокоилась, подвинулась ближе к костру, устроилась поудобнее, уснула. Федору не спалось. Он встал, подложил в костер сушняку, походил по берегу, сходил к лодке и принес оттуда пищаль. Потом спать захотелось и ему. Спал Федор спокойно. Одной рукой казак обнимал Кинэ, другой держался за оружие. Кинэ глубоко и ласково вздыхала во сне.
Рассвет застал Деку хлопочущим возле костра. Федор достал из мешка снизку копченых хариусов, снял с нее две рыбины и бросил в кипящий котелок. Немного поварив, приправил варево толокном — талканом. Когда Кинэ проснулась, Федор уже снимал похлебку с огня.
— Утро доброе! — сказал он по-русски хрипловатым со сна голосом. — Отдохнула хорошо ли?
И Кинэ поняла его, улыбнулась радостно-озаренно. Она подставила лицо свету зари, как подставляют его под теплый ливень, закрыла глаза и некоторое время сидела так, неподвижно, расслабленно, будто боясь расплескать очарование тихого этого утра. Она была счастлива.
Федору хотелось прикоснуться к ней, к детски-восторженному ее счастью, но он боялся вспугнуть его, боялся потревожить ту особую струну, которая в этот миг звучала в ее душе.
Она встряхнула головой, словно возвращаясь от сна к действительности. Стала хлопотать, помогая Деке накрывать «стол». Отыскала и накрошила в похлебку приправы — какой-то пряной и острой травки, на лопухе разложила разварившуюся рыбу, достала ложки. Они стали хлебать варево вприкуску с ячменными лепешками. Ели и глядели на реку, не видя, не замечая ничего, кроме бездомного своего счастья.
Душа у Федора сжалась от какого-то до жути простого, давно уже не испытываемого житейски уютного чувства — и к этой девчонке, и к утру, и ко всему этому гостеприимному дикому берегу, от которого исходят добро и покой, почти домашность. Что-то в Федоре раскрепостилось, какая-то пружина распустилась в нем, он вдруг почувствовал себя свободным, сильным и правым во всем. Так бывало с ним редко и очень давно, так давно, что Федор уже и не помнил, когда и как это было. Теперь это снова проснулось в нем, затопив все его существо. Случилось это только с Кинэ, из-за нее, и только когда они остались совсем одни.
В приливе вспыхнувшей нежной благодарности он сжал ей руку, обхватил за плечи, обдал ее шею горячим дыханием; и она поняла, что Федор оттаял, отмяк сердцем, избавился от угрюмой своей замкнутости, которая, не поймешь с чего, нет-нет да и накатывала вдруг на казака. И сердце у нее забилось потерянно, затрепетало, так остро кольнуло в нем от счастья — гляди-ка, какая трепетная нежность крылась в Федоре под суровостью-то! — задрожало все внутри у нее от малой той ласки, в голову будто хмель ударил.
...Река играла то серебром, то золотом; было тихо. Лишь всплески крупной рыбы доносились с реки.
«Ушицу, что ль, из свежей рыбы сварганить? — подумал Федор, возвращаясь с небес на землю. — Старая-то лежалая, обрыдла уж, да и мало ее. До Кузнецкого едва ли хватит...»
У самой воды рос тальник. Федор нарезал тальниковых веток, выбрав лозины позеленей и погибче, и принялся плести морду. С привычной этой работой (любой малец в русском любом селенье самоловы плести научен) Дека управился быстро — Кинэ даже не успела вдоволь налюбоваться ловкостью Декиных рук, как самолов был готов. Федор прочел в ее глазах восхищение и, застеснявшись такого ее взгляда, стал плести следующую морду.
К обеду три морды лежали на дне: одну из них он спустил в тихое, поросшее камышами, приглубое место, вторую — поближе к перекату, а третью — в затравевшую заводь.
Каково же было ликование Кинэ, когда Федор, багровея от натуги, выволок одну за другой все три морды, набитые ленками, окунями и сорожками!
Весело взбулькивал на костре казанок с ухой, распространяя вокруг аппетитные запахи. Река бормотала в полутьме неназойливо, приглушенно, будто делясь с ними какими-то своими дремучими мыслями.
Федор слушал лопотанье воды, неустанно бегущей, спешащей в бессонном и вечном своем движении туда, к Кузнецку. И мысли его текли и спешили вместе с водой и подобно ей — плавно и обтекаемо, не останавливаясь, не задерживаясь ни на миг. Только мысли эти быстрее и стремительней любого течения. Они были уже далеко отсюда, мысли казака, — там, в Кузнецком остроге, его, Федора, крепости и детище, о котором казак как-то вдруг запамятовал, забыл за событиями последних суматошных месяцев. Дело, ради которого он голодал и терпел стужу, принял смертную почти рану, его дело — город, выстраданный и выстроенный им, — заявило, напомнило о себе, властно ворвалось в его думы. И чем ближе был казак к Кузнецку, тем чаще и подробнее размышлял о своем детище.
Он живо представил себе окутанный сумерками острог, сторожевых, негромко переговаривающихся в шалашах и на башнях, скрип дверей, чей-то смех, звяканье железа, кашель — те разные, живые, идущие от людей звуки, что создают невнятный, сплошной гуд, висящий над любым городищем. И ему с новой силой захотелось поскорее оказаться там, посреди всех этих привычных звуков и знакомых запахов, от которых он уже успел отвыкнуть и которые стал было уже за последние месяцы забывать.
Почему-то именно этот негромкий, но внятный и настойчивый вечерний гул укладывающегося спать городища и вспомнился сейчас казаку. Как-то примет его Кузнецк не одного? Уходил сам-друг, а вернется с невестой...
«А ведь она нехрещеная, — осторожно шевельнулась в нем опасливая, сразу отрезвляющая мысль. — Как бы воевода с попом не взбеленились. Попа еще можно задобрить штофом сивухи, а как подступиться к воеводе? Вот же закавыка...»
Федор попытался отогнать от себя эту опаску, не хотел сейчас об этом думать: утро вечера мудреней. Но не так-то легко было от этой мысли отделаться. Она снова выползла, заработала теперь уже с другой стороны: «А что скажут люди? Кузнецк — городишко малый. Вся жизнь на виду да на общем суду».
«Да плюнь ты на обчество, на пересуды их! — рассердился на себя Федор. — Смерти не страшишься, сплетен испугался. Что тебе до них? Люди что собаки. Кто не в лад им зашевелился — они в брех.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Дека зашел с подветренной стороны и устроил здесь скрадку. Он просидел в ней полдня. Олени не приходили. Федору хотелось есть, ныла недавняя рана, но он сидел не шелохнувшись. Ветер приносил ему запахи хвои, мха, запах вечерней промозглой сырости. На тайгу опустился вечер. Затопив тайгу голубоватым светом, выползла луна. И олени пришли.
Сначала раздался чуть слышный хруст веток. Потом Дека отчетливо почуял запах оленей. И вот, наконец, показался красавец изюбр. Луна ярко высветила его рога, шею, бок. Он царственно повернул голову, украшенную роскошной короной, втянул в ноздри воздух и сделал осторожный шаг к солонцам.
— Господи, помоги! — одними губами молитвенно прошептал Дека. — Хоть бы пищаль не дала осечку...
Щелкнул кремневый замок, и почти в то же мгновенье грохнул оглушительный выстрел. Изюбр, вскинутый выстрелом, подпрыгнул и рухнул наземь. Дека подошел к убитому оленю, еще не веря в удачу, заглянул в его влажно-дымчатый, остывающий глаз, вздохнул по-детски виновато, охваченный жалостью к этому красивому и сильному зверю. В бою ему не раз доводилось убивать и людей. Но то был бой, а не бойня...
Он потоптался возле приговоренного им к смерти животного, еще раз вздохнул и принялся собирать сушняк для костра.
Потом развел костер и, настелив возле него пихтового лапника, лег спать.
Утром он отправился в аил звать мужчин. В аиле старого Сандры поднялся переполох: шуточное ли дело — изюбра добыть! Вот что значит огненная казачья палка! Куда до нее луку! Разве из лука оленя убьешь?
Сандра радовался, как ребенок:
— Чакши, казак! Гору мяса добыл. То-то паштык Шапкай обрадуется. Вкусным мясом его на свадьбе угощать будем. Его абыртка, наше мясо. Веселиться будем. Правильные ли слова говорю я, внучка?
Кинэ молчала, забившись в угол. А Федор подумал: «Зря, дед, радуешься! Свадьбу-то тебе без невесты играть придется».
К обеду мужчины притащили на волокуше оленью тушу. Женщины захлопотали вкруг очага, мужчины принялись свежевать и разделывать добычу. Сандра восторженно поглядывал на казака: «Хорошие, однако, люди казаки! Сколько добра аилу сделал чужак!»
А Дека ходил мрачнее тучи. Кошки скребли у него на душе. С тоской оглядывал он убогое жилище, давшее ему приют в тяжкие для него дни, вглядывался в лица аильчан. «Благо ли я учиняю, умыкая девку? — терзался Дека. — Плачу злом старику, дважды вырвавшему меня из когтей смерти?»
Мысль о собственной неблагодарности угнетала его, он отгонял ее прочь.
«Сами же они толкают меня на это, — успокаивал он себя. — Пошто чадо свое продают старику в рабство? Зачем губят девчонку?»
«А будет ли ей с тобой краше, чем с этим стариком? — вопрошал его какой-то второй, внутренний голос. — Что ты дашь ей кроме полуголодной скудной жизни и вечного страха за казацкую твою судьбу? Одна голова не бедна, и бедна — так одна. А как обженился да пошли дети, вот уж тут действительно подступит нужда, и Кинэ лиха хватит».
«Но ведь я люб ей! — сам от себя защищался Дека. — И вряд ли ей со мною будет голоднее и хуже, чем в аиле...»
Приближался родовой праздник сеока Калар. Аильчане собирались в этот день на поклон к священной горе Мустаг: помолиться и принести жертвы родовым тезям. Даже старый шаман Сандра решил поклониться тезям перед смертью, которая, как он полагал, уже заготовила ему место на третьем небе. Этим-то случаем, когда аил опустеет, и решил Федор воспользоваться для побега.
Еще с вечера старый шаман и его сыновья приготовили бубен, священную абыртку, кермежеков и прочие необходимые для священнодействия вещи. Утром, едва развиднелось, процессия двинулась в сторону священной горы. Все аильчане, от стариков до детей, отправились на родовой праздник. Остались только Федор да Кинэ, сказавшаяся больной. Едва аил опустел, как они начали собираться в дорогу.
Федор отрубил от оленьей туши стегно и еще большой кусок мякоти. Этого, по его расчетам, им должно было хватить на весь путь до Кузнецка. Кинэ отсыпала из скудных семейных запасов немного талкана и муки из толченых корней кандыка, отобрала с десяток вяленых рыбин. Федор взял свою пищаль, саблю, охотничий нож. Все это они перенесли к реке и погрузили в лодку.
И вот, наконец, наступил момент, которого оба они и ждали, и боялись одновременно. Этот горький, этот сладостный час отплытия, расставания с прошлым, где было столько разного: радостей и тревог за будущее, огорчений и робких надежд. Федор осенил себя крестом, до земли поклонился гостеприимному берегу. Лодку уже качала вода Мундыбаша. Федор подхватил девушку на руки и посадил в лодку. Глаза Кинэ были наполнены слезами. Не отрываясь, глядела она на берег, прощаясь с родным аилом. Что-то ждет ее впереди?
Федор оттолкнул долбленку от берега, вскочил в нее. Волны хищно набросились на лодку, стремясь перевернуть ее. Лодка клюнула носом на суводи, покачалась, как бы раздумывая: плыть ей или не плыть? Покидать ли этот гостеприимный берег? А течение уже тащило долбленку, унося все дальше от аила.
Федор взял в руки весло, перешел на корму. Двумя сильными гребками он поставил лодку носом по течению, и она перестала качаться. Размеренно и плавно погнал Дека свое суденышко вниз по течению, туда, где Мундыбаш встречается с Кондомой. Далеко ли это место — он не знал. Сколько дней придется плыть туда? День? Два? Неделю? И Федор, и Кинэ понимали одно: в аил возврата не будет.
Аил старого Сандры давно уже скрылся из виду, осеннее тусклое солнце поднялось над лесистым берегом. А Кинэ все сидела, обхватив руками колени. Студеный речной ветер высушил на глазах ее слезы. Ей стало зябко, и Федор, заметив, как дрожит девчонка, укутал ее в свою однорядку. Кинэ сразу же утонула в богатырской его одежде, сидела маленькая, тихая и серьезная, смиренно выглядывая из просторной казачьей однорядки, как воробьишко из-под застрехи.
Она взглянула на него с такой кротостью и доверчивостью, что у Федора екнуло в груди. Что за чудо у нее глаза! Теперь они были желто-коричневые, ореховые, и по ним пробегал золотистый огонь. Эти странные, изменчивые ее глаза умели неожиданно вдруг густеть и становиться темными или вдруг становились талыми, увлажнялись.
Не столь уж много добра видел от людей Федор, чтобы не оценить любовь этой девочки и такой вот ее взгляд. Он глядел на нее в счастливом возбуждении и вспоминал все подробности недолгого их с Кинэ счастья. Что с того, что оно длилось не долго! Зато у них все еще впереди.
Солнце описало круг и сползло за кромку леса.
«Наши уже вернулись в аил, — подумала Кинэ с внезапно подступившей тоской. — Ищут теперь меня...»
И тут же отогнала тоскливые мысли: «Не надо об этом думать».
На закате они причалили к пологому, поросшему тальником берегу и вышли из лодки. Федор вытащил лодку на сухо до половины. Они немного походили по пустынному берегу, разминая задеревеневшие в лодке ноги, потом развели костер, поджарили оленины и, поев, стали укладываться спать. Кинэ задремала быстро, и ей тут же приснился Сандра. Старик стучал в бубен и изображал полет орла. Вот он простер руки-крылья, оторвался от земли и полетел, закружился, то удаляясь, то приближаясь к Кинэ. Подлетел к ней вплотную, и вдруг Кинэ с ужасом увидела, что это не Сандра вовсе, а паштык Шапкай.
— Так вот ты куда сбежала, херээжок! Подлая девчонка! — прошелестели губы Шапкая, и он схватил ее за горло жирными пальцами.
— А-а-а! — закричала в страхе Кинэ.
— Ты чего, Кинэ? — подскочил Федор.
В темноте не видно было, как по щекам ее текли слезы.
— Боюсь, Федор. За нами не погонятся?
— Не бойся, не догонят. За день мы уже верст тридцать отмахали. Горная река — Мундыбаш, быстрая. Спи спокойно...
Монотонно шумела река на перекате.
Кинэ успокоилась, подвинулась ближе к костру, устроилась поудобнее, уснула. Федору не спалось. Он встал, подложил в костер сушняку, походил по берегу, сходил к лодке и принес оттуда пищаль. Потом спать захотелось и ему. Спал Федор спокойно. Одной рукой казак обнимал Кинэ, другой держался за оружие. Кинэ глубоко и ласково вздыхала во сне.
Рассвет застал Деку хлопочущим возле костра. Федор достал из мешка снизку копченых хариусов, снял с нее две рыбины и бросил в кипящий котелок. Немного поварив, приправил варево толокном — талканом. Когда Кинэ проснулась, Федор уже снимал похлебку с огня.
— Утро доброе! — сказал он по-русски хрипловатым со сна голосом. — Отдохнула хорошо ли?
И Кинэ поняла его, улыбнулась радостно-озаренно. Она подставила лицо свету зари, как подставляют его под теплый ливень, закрыла глаза и некоторое время сидела так, неподвижно, расслабленно, будто боясь расплескать очарование тихого этого утра. Она была счастлива.
Федору хотелось прикоснуться к ней, к детски-восторженному ее счастью, но он боялся вспугнуть его, боялся потревожить ту особую струну, которая в этот миг звучала в ее душе.
Она встряхнула головой, словно возвращаясь от сна к действительности. Стала хлопотать, помогая Деке накрывать «стол». Отыскала и накрошила в похлебку приправы — какой-то пряной и острой травки, на лопухе разложила разварившуюся рыбу, достала ложки. Они стали хлебать варево вприкуску с ячменными лепешками. Ели и глядели на реку, не видя, не замечая ничего, кроме бездомного своего счастья.
Душа у Федора сжалась от какого-то до жути простого, давно уже не испытываемого житейски уютного чувства — и к этой девчонке, и к утру, и ко всему этому гостеприимному дикому берегу, от которого исходят добро и покой, почти домашность. Что-то в Федоре раскрепостилось, какая-то пружина распустилась в нем, он вдруг почувствовал себя свободным, сильным и правым во всем. Так бывало с ним редко и очень давно, так давно, что Федор уже и не помнил, когда и как это было. Теперь это снова проснулось в нем, затопив все его существо. Случилось это только с Кинэ, из-за нее, и только когда они остались совсем одни.
В приливе вспыхнувшей нежной благодарности он сжал ей руку, обхватил за плечи, обдал ее шею горячим дыханием; и она поняла, что Федор оттаял, отмяк сердцем, избавился от угрюмой своей замкнутости, которая, не поймешь с чего, нет-нет да и накатывала вдруг на казака. И сердце у нее забилось потерянно, затрепетало, так остро кольнуло в нем от счастья — гляди-ка, какая трепетная нежность крылась в Федоре под суровостью-то! — задрожало все внутри у нее от малой той ласки, в голову будто хмель ударил.
...Река играла то серебром, то золотом; было тихо. Лишь всплески крупной рыбы доносились с реки.
«Ушицу, что ль, из свежей рыбы сварганить? — подумал Федор, возвращаясь с небес на землю. — Старая-то лежалая, обрыдла уж, да и мало ее. До Кузнецкого едва ли хватит...»
У самой воды рос тальник. Федор нарезал тальниковых веток, выбрав лозины позеленей и погибче, и принялся плести морду. С привычной этой работой (любой малец в русском любом селенье самоловы плести научен) Дека управился быстро — Кинэ даже не успела вдоволь налюбоваться ловкостью Декиных рук, как самолов был готов. Федор прочел в ее глазах восхищение и, застеснявшись такого ее взгляда, стал плести следующую морду.
К обеду три морды лежали на дне: одну из них он спустил в тихое, поросшее камышами, приглубое место, вторую — поближе к перекату, а третью — в затравевшую заводь.
Каково же было ликование Кинэ, когда Федор, багровея от натуги, выволок одну за другой все три морды, набитые ленками, окунями и сорожками!
Весело взбулькивал на костре казанок с ухой, распространяя вокруг аппетитные запахи. Река бормотала в полутьме неназойливо, приглушенно, будто делясь с ними какими-то своими дремучими мыслями.
Федор слушал лопотанье воды, неустанно бегущей, спешащей в бессонном и вечном своем движении туда, к Кузнецку. И мысли его текли и спешили вместе с водой и подобно ей — плавно и обтекаемо, не останавливаясь, не задерживаясь ни на миг. Только мысли эти быстрее и стремительней любого течения. Они были уже далеко отсюда, мысли казака, — там, в Кузнецком остроге, его, Федора, крепости и детище, о котором казак как-то вдруг запамятовал, забыл за событиями последних суматошных месяцев. Дело, ради которого он голодал и терпел стужу, принял смертную почти рану, его дело — город, выстраданный и выстроенный им, — заявило, напомнило о себе, властно ворвалось в его думы. И чем ближе был казак к Кузнецку, тем чаще и подробнее размышлял о своем детище.
Он живо представил себе окутанный сумерками острог, сторожевых, негромко переговаривающихся в шалашах и на башнях, скрип дверей, чей-то смех, звяканье железа, кашель — те разные, живые, идущие от людей звуки, что создают невнятный, сплошной гуд, висящий над любым городищем. И ему с новой силой захотелось поскорее оказаться там, посреди всех этих привычных звуков и знакомых запахов, от которых он уже успел отвыкнуть и которые стал было уже за последние месяцы забывать.
Почему-то именно этот негромкий, но внятный и настойчивый вечерний гул укладывающегося спать городища и вспомнился сейчас казаку. Как-то примет его Кузнецк не одного? Уходил сам-друг, а вернется с невестой...
«А ведь она нехрещеная, — осторожно шевельнулась в нем опасливая, сразу отрезвляющая мысль. — Как бы воевода с попом не взбеленились. Попа еще можно задобрить штофом сивухи, а как подступиться к воеводе? Вот же закавыка...»
Федор попытался отогнать от себя эту опаску, не хотел сейчас об этом думать: утро вечера мудреней. Но не так-то легко было от этой мысли отделаться. Она снова выползла, заработала теперь уже с другой стороны: «А что скажут люди? Кузнецк — городишко малый. Вся жизнь на виду да на общем суду».
«Да плюнь ты на обчество, на пересуды их! — рассердился на себя Федор. — Смерти не страшишься, сплетен испугался. Что тебе до них? Люди что собаки. Кто не в лад им зашевелился — они в брех.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39