https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Villeroy-Boch/onovo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ее-то кому прочишь? — промурлыкала Растопыриха.
— Про лисицу ту сказ особ. Из всех сибирских богачеств сего бесценного меха я наибольшой поклонник. Не иначе как на облаченье самому государю-царю нашему пойдет редкий сей зверь.
...Интересовался Евдоким Иванович, далече ль казачки зашли и где сей бесценный мех крестовки взят был?
— До юртов тех, ежли конно, — будет два дни, а в лаптях по бестропью без оглядки все пять ден отшлепаешь. Верных верстов полтораста туды будет, — прикинул Федор.
— Дак ведь ране токмо сто тридцать было, — вспомнил подьячий Ортюшка.
— То ране. Ране, правда, что сто тридцать верстов туды было. Воевода Харламов туды ходил — сто тридцать было. Пущин ходил Иван — сто тридцать, сам я сколь разов видал — сто тридцать было.
— Ну и?.. — не понял Ортюшка.
— Вот те и ну! О прошлом годе воевода пленного немца-розмысла туды посылал. Так он, сукин сын, полтораста верстов насчитал. С той вот поры двадцать лишних верстов туды и топаем.
Воевода шутку Федора оценил по достоинству: не глупый Дека казачок. Экую фарсу отмочил!
Посмеялись Декиной шутке все, и сам Дека улыбнулся. Про себя же мыслит: «Поспрошал бы, пес, как мы за меха сии мало-мало животов не решились...»
Будто заглянув в его мысли, Баскаков насупился, мясистое лицо его стало багровым:
— А про разбой кыргызский будет сказ особ. Приспела пора имать вора Ишейку. От его вся смута в улусах. За кажного же убиенного ими казака десять лутчих нехрещеных голов побивать стану.
Воевода пожевал губами:
— Что ж, казак, справно службу нес. Ежли и впредь государев ясак сполна сбирать будешь — жалую чином казацкого головы. Да ты, паря, глазами-то не лупай! Девять рублев годовых в головах огребать будешь. Ну да ладно, ступай, мужик, ступай. Ты поди ишшо и в мовне не был? С дороги оно оченно пользительно...
Пряча в землю дерзкие глаза, Федор поклонился, будто боднул воеводу. Идет, в усы усмехается: «Эк, его соболя умаслили! Девять рублев годовых посулил...»
Федора догнал Омелька Кудреватых:
— Молодайка-то воеводина каково вымахала! Привез он ее отрочицей долгоногой, поглядеть было не на что, а ныне не узнаешь. Бело-розова, кровь с молоком. Щеки-то маков цвет, да и только. Лицо бело принаполнила, русу косу поотрастила. Приманчивая!
Старик засмеялся, будто закашлял:
— Надо же, такому страховидному, толтомясому, господь такую дщерь послал!
— А ты, старый хрен, все еще на девок пялишься, — беззлобно пошутил Дека.
— Куды нам! — замахал на него руками Омеля. — Мое дело таперя на кладбище пялиться. Эх-ма!..
Старику и в самом деле подумалось вдруг, что вот он постарел, исхудал, стал, должно быть, смешон, и в нем видно теперь все жалкое и срамное, что вылазит из человека под старость.
Нескладно размахивая руками, старик двинулся к избе Ивана Лымаря, Федор зашагал на задворки.
В углу городьбы, близ реки, баня стояла.
«Еще Остафием Харламовым рублена... — вспомнил с приятным волнением Дека, — любил Харламыч попариться. Возьмет, бывало, два веника и оба до голых прутьев исхлещет».
Среди суеверных стариков ходило даже поверье, что, уезжая, Остафий вселил в свою баньку душу умершего шамана. По ночам в баньке скрипели половицы, и что-то кряхтело и вздыхало. Скрип и кряхтенье порою слышны были за десять шагов. И однажды неугомонный Дека, движимый дерзостным любопытством, решил выследить шамана-кряхтуна. Целую ночь просидел в предбаннике, слушая, как в ночной прохладе остывают и ссаживаются стены баньки, поскрипывая и покряхтывая в пазах. Федор понял, что никакого загробного шамана Остафий Харламов в баньке своей не оставлял. А вот память о себе людям оставил. И банька, и избы, и сам острог, сработанные Харламовым, долго будут напоминать людям о первом воеводе Кузнецка.
Дека всегда с восторгом вспоминал об этом сильном человеке, заставлявшем уважать себя людей разных чинов. Было нечто былинное, могутное в основателе Кузнецка — от темно-русой, крупных колец, бороды до кряжистой, но ладной его фигуры. Что-то роднило первого воеводу с опальным кузнецом Недолей, хотя и не было людей более не похожих внешне и по поступкам. Остафия легко было представить и на боевом коне, и в застолье, с братиной в руках, и за рубкой хлыстов. Такие, как первый воевода, люди везде приходились к месту, и всем становилось светло и празднично от общения с ними, и нечеловеческая работа делалась споро, без принуждения. И хотя крут и суров был порою Остафий, служилые понимали: в суровое время и в суровом краю живут, суровую службу служат. Воеводство вести — не чубом трясти. Только сильная рука может держать в справном виде трудное кузнецкое воеводство. Воистину, первопроходцем рожден был Остафий Харламов, сын Михалевский.
Харламовская банька была махонькая, ладная, с топкою по-черному. Печки в ней и не ищи — не было вовсе печки. Даже кирпича ни одного не было. Но очаг был знатный. Из камней круглобоких, гладких, не щелястых сложенный. Оттого, видно, и звался он «каменкой». Снизу топка, а над ней толстопузо восседал котел, тем же камнем обложенный. Близ двери, на полу — липовая кадь под студену воду. Рядом с каменкой, вверху — полок. А вдоль стен, понизу, широкие лавки — для того, кто слаб на верхнем полке париться. Трубы в баньке не было. Дым через дверь да через волоковое окно вытягивало.
Чтоб баню прогреть, топить ее начинали часа за три до мытья. Наблюдал банщик: поленья в каменке прогорели, но еще шает в топке синее марево угара. Упаси бог закрыть дверь — угоришь в одночасье. Часа два выстаивалась банька. В открытую дверь да в дымницу угар выходил...
Подошел Федор к бане в предвкушении великого удовольствия.
О, духмяная, несравненная чудодейница, русская баня! Не мытья единого ради, но лекарством от всякой хворости, целительницей и источником удовольствия несравненного служила ты для всякого русского во все времена. От простуды, с похмелья, с устатка, от сглазу лучше всяких снадобий почитались каменка, полок да березовый веник.
Потянул казак дверь на себя — стрельнуло в него молочным облаком, распаренными березовыми вениками, духовитым воздухом бани. Обволокло Федора сладкой дремой, очурбанило голову, чуть не пал. Тут только почувствовал: ослаб в походе. Сунул заросшую голову в кадь с холодной водой, сел на подлавок, отошел малость. Поднялся Федор, взошел на третью ступеньку полка. Обняло духмяным теплом сморенные его телеса. Знойно в баньке, ан казаку показалось пару маловато. Плеснул на каменку полшайки воды с квасом — зашипела, взъярилась, взорвалась каменка паром, стрельнул пар в потолок. Об него ударившись, разбилось молочное облако, растаяло, с потолка вода закапала. Сотни жгучих иголок в тело впились. Схватил Федор веник разлапистый, потянулся с хрустом и давай себя злобно стегать: по плечу с кровоподтеком от пищальной отдачи, по груди, багровой от зноя. До тех пор стегал, покуда не застучало в висках молоточками: дзинь-бух, дзинь-бух. Потихоньку слез на пол, шатаясь, вышел в предбанник.
Сидел блаженный, расслабленный, рассеянно витая мыслями где-то далеко отсюда, в событиях давних, и возвращаясь в день сегодняшний, сюда, в эту же баньку. И выплыл, надвинулся на него случай чудной и потешный, вышедший в этой же самой парной в бытность еще Остафия Харламова...
Как-то, осмотрев крепкие казачьи избы да заплоты, пришел Остафнй в редкое для него шутливое расположение.
— Богатое строенье сладили. Впору гостей принимать.
— Куды нам, грешным! — ворчали казаки. — И рады бы гостю, да где его взять. Вкруг нас на тыщу верст одне татарове. А татарина к нам силком не затащишь...
Гость оказался легок на помине. Однажды дозорный приметил пыливших по дороге путников: один восседал на лошади, а двое других впритруску бежали за ним.
Паштык Абннской волости Базаяк спешил заверить воеводу в верности русскому государю.
— Князя — в мыльню! — велел Остафий казакам. — Отмойте, а посля того — ко мне. А то дух от него улусный больно заборист. С ног сшибает. Мой конь от того запаху мало-мало с привязи не сорвался.
Не успел Базаяк привязать коня к пряслу, как на плечо его легла широкая лапа Деки:
— Пойдем, князец, отмывать тебя стану. А то, гляди, вошь по тобе гуляет семоовамо.
Не понимая, чего от него требуют, Базаяк покорно пошел рядом с казаком. Удивлению князя не было границ, когда Федор втолкнул его в темную, курную, пахнущую дымом и березовыми вениками и наполненную душным теплом «юрту». И уж совсем растерялся татарин, когда казак заученными движениями стал снимать с него опояску, шабур и в мгновенье ока раздел донага. Видно, делал он это не впервой.
На паштыка вылили ушат горячей воды. Он и это стерпел. А когда стали его бить по спине березовыми вениками, татарин затравленно метнулся к лавке с одеждой, где средь прочих предметов лежал и нож с опояской.
— Ну-ну, ты хучь и князь, озоровать не смей! — рыкнул Дека, подкрепив свои слова такой оплеухой, что Базаяк отскочил в другой угол мыльни.
— Ай-ай, бурмакан-аркан, совсем погибаю! — пританцовывал бедный князь под ударами березового веника. — Кожи нет, совсем смылась.
— Таракан, таракан! — передразнил его Дека, орудуя веником. — Был черен, как таракан, станешь бел, как мел.
Татарин уже решил, что в сравненье с этим проворным веником и кипятком все муки подземного царства Эрлика — лишь детское наказанье. Но тут из пара явились лапищи Деки с шайкой кожевенного кваса, и князь понял, что самое страшное — впереди.
— Ты, вроде, только что кашлял... — на ходу придумал Дека, — так я тебя сейчас полечу. У нас это в два счета. Парная, она, братец, любую хворь изгонит, будь покоен.
Облив Базаяка квасом, казак загнал его на верхний полок. На каменку полетел ковш воды, отчего мыльня наполнилась белесым паром. Базаяк хватал воздух открытым ртом и чувствовал, как при каждом движенье раскаленный воздух жалил тело и опалял глаза.
Если бы в тот момент ему сказали, что позже он, Базаяк, сам заведет у себя такую баню и станет большим любителем парной и березового веника, паштык принял бы это за издевку. Шатаясь и держась за стенки, едва сполз Базаяк сверху, после чего Дека привел его в чувство ушатом холодной воды.
А вечером все три татарина сидели в просторной горнице Харламова, пили удивительный русский напиток сбитень и с изумлением ощущали, как непривычно чистое тело дышит всеми своими порами.
Над недавними мыльными страхами Базаяка до упаду смеялись и Остафий и сами татары.
— Рожи-то, рожи кто за вас крестить будет! — незлобливо прикрикнул воеводин слуга на прощавшихся татар.
— В улус теперь уж вас не пустят. Не признают: белы больно, — басовито смеялся воевода. — Статочное ли дело, улусного человека отмыли!
Остафий понимал: новые слова — «баня», «Кузнецк», «казак» — утверждаются в древней татарской речи. Татары пробовали слова эти на вкус, положив их себе на язык, как зрелую ягоду, и Остафий терпеливо ждал, когда они к этим словам привыкнут...
Улыбка тронула губы Деки, когда он вспомнил все это.
Он спохватился: надо поскорей домыться да зайти к Лымаревой жонке, хоть как-то утешить ее. Отдышался и снова в пекло. Снова схватил запотевший ковш, снова пару поддает, снова хлещет себя нещадно.
Из мовни вышел будто заново родившись. Будто пудовые вериги с человека сняли.
— Ах, ежли б сердцу легчало в мовне!.. — вздохнул Федор.
Усталыми шагами зашагал Дека к Лымаревой избе.
Из жалкой лачуги, прилепившейся к тыну, доносился безутешный бабий плач.
— Сиротинушки вы мои круглые, — причитала вдовица... а Лымаревы ребятишки не могли понять: почему это вдруг они круглые? Они были вовсе не круглые, а костлявые и большеголовые.
— Ты поплачь, поплачь, — одобрял вдовицу отец Анкудим. — Плачь, не стыдися. Что в свое времечко не отголосишь, посля вовсе в неподходящий миг запричитаешь.
«Убивается-то как! — сжалось у Деки сердце. — А может, эти слезы — обрядовые? Нет-нет, конечно, это несчастье — потерять бабе кормильца. Да и люб он ей был. По любви ить сходились. Детишков нажили...»
Дверь облепили вездесущие казачата — это неунывающее бесштанное воинство. Ковырялись в носах и с любопытством, которое испытывает всякий живой к тайне мертвого, глазели на плачущих. Среди них был мальчик — худенький, большеглазый, весь прозрачный, словно стебель, выросший в погребе. Лымарь при жизни ночему-то больше других жалел его и часто баловал то горстью орехов, то рассказами о чужедальних сказочных странах.
Казачата любили покойного за «слово красовитое», за были-побывальщины и небылицы «про индейского зверя, слоном прозываемого, с хвостом сзади и спереди тож, да про арапа, что лицом черен и уши как блюда имеет, про турского салтана, песьеглавого, зверонравного, об одной ноге, с лаятельным разговором», о коих он сказывал столь живо, будто сам был тому видоком.
— Батюшки, страхи какие! — жались к Ивану маленькие.
Все, о чем сказывал, Лымарь рисовал на куске бересты разноцветными красками. Краски те они делали сообща: красную из брусничного сока, черную из сажи, соскребенной со вьюшек, зеленовато-желтую из тополиных почек... синюю варили из желтых цветочков вайды... На их забавы заходили полюбопытствовать и казаки из степенных. Февральскими метельными вечерами в лачуге Лымаря, набитой детворой, будто лукошко груздями, витал дух сказок. По зыбучим пескам с тюками невиданных товаров шествовали надменные верблюды. Смуглокожие, гибкие люди игрою на дудочках усмиряли гремучих змей...
Здесь при чадном свете лучины, укрепленной в светце над лоханью с водой, будущие первопроходцы заражались тягой к неизведанному, к путешествиям. Сказочник погиб, но остались сказки, и где-то все так же шагали караваны горбатых верблюдов, груженные легендами.
Детвора страшно жалела, что покойник не лежит сейчас на столе, желтый и чуждый, как бог на иконе. Тогда пьяненький отец Анкудим, делая блаженную, важную физиономию, бормотал бы над ним отходную с кожаным темным псалтырем в руках и сладко пахло бы покойником и благовониями. А потом, уплетая поминальные пироги, которые можно есть сколько хочешь, они стали бы гадать:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я