бойлер аристон
И он пустил Пущина в поход, но прежде пустил Деку.
Не един голод побуждал Деку проситься в походы. Стоило Федору месяц прожить размеренной домашней жизнью, как его охватывала дикая тоска. Не привык казак домоседничать. Отними у него мытарства и риск, труды походные, и покажется жизнь пресной и безвкусной, будто каша без соли. Одно слово, казак он, государев человек, а жизнь казака скроена из странствий и удач, невзгод и приключений.
Федор ехал позади всех, впереди на низкорослом бахмате ехал Пятко, рядом с ним — здоровяк Остап Куренной. Все они испытывали то же чувство, что и Федор,— непередаваемое чувство осенней дороги. Быть может, подобное испытывают перелетные птицы, покидающие осенью родные гнездовья. И хотя птицы верят, что весна снова позовет их в дорогу, кто знает, у всех ли выдюжат крылья, все ли вернутся обратно.
Остап, молчавший от самого острога, лихо сбил набекрень шапку, крикнул голосом балаганного шута, чтоб всем слышно было:
— Ох, и зажурилась теперь моя жонка!
— Была у собаки хата, — хихикнул Омелька Кудреватых.
А Дека, предвкушая занятную историю — одну из тех, кои так мастерски рассказывал Остап, спросил насколько мог серьезно:
— А де ж она теперь, твоя жонка?
— Да де ж ей быть. У бисов вона...
— Как у бесов?!
— Да так, звычайно просто, у бисов. Страховита вона була, ряба, — начал свою историю с жонкой Остап. — Це бы ще пустяк, а вот то горе, что оказалась вона злющей-презлющей. Не жонка, а сущее зелье. Життя мне от нее не стало. Вконец я измучився и решил сбыть ее куды-нибудь. Уговорил поихать по ягоды. Приихали в лис, баба почала по кустам шарить.
Шукает ягодку ежевику, а сама ругает мене. Я терплю, мовчу. А когда вона до самого краю бездонной пропасти пидошла, я поскорее столкнул ее туды. До дому из лиса приихав рад-радешенек. Теперь некому на меня гавкать, та и по спине никто не съездит железной кочергой.
Прошла семица, другая — и я про жонку вспомнил. Без нее погано, некому хлебов испечь, шти зварить. Везде по хозяйству одни убытки да ущерб. Почесав я затылок та и поихав к бездонной пропасти. Приихав, каменюку привязав к долгой веревке и зачал потихесеньку спущать ее в пропасть. Спущав, спущав и чую — камень обо что-то ударился. К себе я питягнув — важко. Смекаю — значит, уцепилась моя жонка. Вытащу. Тягнув, тягнув веревку, бачу — на камне бисенок маленький, горбатый. Хотел я его назад в пропасть сбросить. Та бисенок взмолився, зачав просить:
«Не бросай, казачок, меня, век служить тоби буду, а в пропасти мне верная погибель. Там объявилась у нас баба рябая, старые черти спужались да вси и разбежались от нее, а я никак не можу из пропасти выскочить — и, бачишь, мне она обгрызла нос да вухи».
Пожалел я бисенка, вытащил. Стали мы вдвоем жить, купно нужжу терпеть. Бисенок на мое життя подивился та и каже:
«Эдак дило не пийде, от бидности мы з тобой, того и гляди, зачахнем. Давай вот что зробим: пийду-ка я по домам справных казаков, учну у них по ночам кричать дурным голосом, по-собачьи, по-кошачьи царапать, скресть ногтями. Не дам життя, а ты объявишься знахарем, будешь нечистого духа — меня — выгонять. Вот тогда-то заживем без хлопот и мороки. Як сыр в масле будем кататься».
Так и зробыли. Швидко прослыл я мастером своего дела. Стало нам не життя — сплошна масленица, пей, ешь, що хочешь.
Вскоре из столицы в свое родовое поместье прикатил енерал. Бисенок к нему. Не дает покоя: то воет по-собачьи, то по-кошачьи ревет, а потом примется когтями скресть да так, що по спине у енерала мурашки идут. Что енерал ни делал — не помогает. Тоди пизвал он меня и просит:
«Выгони биса, не пожалею, отдам тебе бочонок с золотом».
Ну я, понятно, сразу за дело — походил по дому, пошептал, поплевал по углам, и бис сгинул.
Енерал не знал, как меня и благодарить. Бочонок с золотом отдал мне та ще сулил всяки блага. Прийшол я до хаты, тильки переступил порог, а бисенок з мышиной норы выскочил. Пищит:
«Знай, казак, теперь з тобою я за все расквитался, вышел срок моей службы. Доразу я пийду к царю, в его дворец, буду себя тешить. Запомни, если звать тебя к нему будут — не ходи, съем».
Сказал так чертенок и пропал.
Прошло два года. Енерал укатил до столицы. И бачит, в царском дворце суматоха, життя нема царю вид бисенка. Енерал и посоветовал за казачком, то бишь за мной, послать. Царь снарядил тут же гонцов. Явились они в станицу и з собою меня в столицу зовут, щоб выгнал биса из царского дворца. Та я уперся и ни в какую ехать не хотел. Так гонцы к царю ни с чем возвернулись. Чертенок же так царя допек, что он и слухать их не схотел. Затопал ногами и пигнал назад за знахарем. Приказал без него не являться. Гонцы до меня вдругоряд, силком меня взяли и к царю. Во дворец притащили, а бисенок уже сидит в уголку, очи вогнем горят, грозит:
«Ты пошто, казак, прийхал, что я тебе говорил, — зъем.»
А мне все равно було: вид царского гнева али вид дьявольских когтей пропадать, осмелел я:
«Знаешь, я не тебя прийхал выгонять, а токмо сказать, что моя жонка, ряба баба, вылезла из пропасти, за мной гонится, вот-вот явится сюды, тоди что мы з тобою будем робить?»
Больше бисенок не схотел слухать меня, швидко в печь унырнул, а оттеда в трубу, тильки его и бачилы.
Правда, после прошел слух, что перебрался вин через Черное море к турскому салтану во дворец — им зачал займоваться и теперя там на разны голоса по ночам орет, на потолке скребет когтями, знает, что уж тут ряба баба его ни за что не сыщет.
— А я-то думаю, с чего это Осташко Куренной из-за Дону за тыщи верст в самую глухмень, в Сибирь, притопал, — вытер слезы, навернувшиеся от смеха, Дека. — Так это ты от рябой бабы сюды тягу дал, а я думал, от воевод.
— Знамо дело, от бабы. Да вот от ведьмы рябой утек, та попал к ведьмаку похуже — к воеводе кузнецкому. Нема ниякой можливости. Куды ни кинь — везде клин. Сдается мне, что весь свет теперь под воеводами. Впору хоть опять к чертям нанятысь.
Я так кажу, что у них краще, чем в раю. Та что такое рай? Хиба в нем голутвенному казаку життя буде? Був со мною единожды случай — трохи я у тот самый рай не попал.
— Как так? — открыл рот от любопытства Омеля.
— А так, — важно ответствовал Остап, пошевеливая коня. — Злучилось мне как-то у станици на ярмарке побувати. Купив я там пару добрых волов, тай поихав до хаты. В дороге, не стерпев, звирнув до своего кума. В гостях до самого вичора задержался, и ихать мене пришлось в ночь.
За хутор выехав, и шоб не скучно було, заспивав писню, какую полагается. Кругом степь, тишина.
Тянув писню, тянув и задремав. Уснул, а волы идут себе тихесенько по шляху. Дошли до реки, въихалы на мост и остановились. Тут и я проснулся. Дивлюсь и не пойму, где я? Унизу пидо мной небо темне и звезды свитят. Вверх побачить не догадаюсь и не уразумию, що це речка и в ней отражается ночное небо. Замыслився: «Вот це дило. Значит, я на небо заихав, к господу богу та святым Апостолам попав. Чего доброго, ще нежданно-негаданно в рай угодишь, що там робить буду? Святые все — цари, князья, заможные люди та богатые купцы, а я — простой казачина. Негоже мене с ними знаться. Пропадешь в этом самом раю».
Да як гаркнул я на волов: «Що это вы надилали, куды завезли меня?!»
Кнутом вытягнув их. Они зъихали з моста. Дивлюсь я, небо стало на свое мисто, вверху теперь оно. Пригляделся, волы по дороге идуть, и поля знакомы, до хаты не больше як две версты осталось. И легче у меня на душе стало. Теперь не придется мне харчуваться райскими яблучками, от них ни якого проку — ни сыт, ни голоден. А дома у жонки всегда найдется и добрый кусок сала, и горилка, и молочна каша з маслом.
Добре, что проснулся я вовремя и направил волов на настоящую дорогу, а то быть бы в раю и як простому казачине стоять вестовым на посылках у знатных та именитых святых угодников.*
Смешливый Омелька едва не вывалился из седла. Дека же слушал Остапа рассеянно, дважды прерывая рассказчика криком:
— Н-ну, будет молотить-то!
Это он кричал на спотыкавшегося своего жеребца. Смысл Остаповых баек лишь отдаленно касался его. Потом он вернулся «с небес» на землю и вдруг подумал, глядя на Остапа: «Ну и отчаюга этот сечевик! Воистину казацкая лихая голова! Седатый весь. Ляхами порубан, палачом клеймен, из петли вынут, да не смирился, не пропал и вкуса к шутке не утратил. Прибег вот сюда, в сибирскую глухмень, с байками на драки ходит, шутя голод и великую нужду терпит, с шуткой обживает студеный сей край, и сам черт ему не брат. Не такими ли изгоями, как Остап, обихаживаются кузнецкие дикие землицы?»
Осенний воздух был настоен на хвое сосен. Ехали неторопко по-над берегом Тоома-реки. А река здесь особенная. У правого берега она синеструйная, будто бездонное небо упало в ее глубину, у левого — мутная, зеленовато-рыжая. Две горные реки в одном русловище сшиблись грудью, взбурунились и помчались, обгоняя друг друга, корчуя деревья и волоча камни, — синяя Кондома и зеленоватый Тоом. Все больше теснит Тоом Кондому, пока не поглотит совсем, и тогда, успокоенный и сытый, плавно катит воды дальше, к Оби. И реку с того места зовут одним именем Тоом, а по-русски коротко — Томь.
— Сильный слабого теснит, — раздумчиво проговорил Пятко, наблюдая борьбу двух течений. — Вот тако ж и промеж людьми...
Дальше река пошла спокойней. На приглубых рыбных местах стали попадаться длинные и узкие долбленые лодки татар.
С лодок доносилась песня. Мелодия ее, горловая, причудливая, будила смутное чувство вековой тоски маленького, обездоленного племени. Это была очень старая песня. В ней певец благодарил Хозяйку Реки за улов, которого хватит аилу до начала зимних охот.
Дека хлестнул коня, и отряд на рысях влетел в таежный распадок. В середине его обозначилось стойбище белых калмыков. Здесь Федор мыслил обменять железо на пушнину.
Завидев казаков, калмыки выскакивали из юрт и, прыгая на коней, мчались без оглядки. Когда казаки подъехали ближе, возле юрт остались лишь перепуганные черноглазые ребятишки и собаки, свернувшиеся серыми узлами. При приближении казаков собаки встали, встряхиваясь и зевая, обнажая белые клыки. Их недовольный и ленивый брех всколыхнул тишину стойбища.
— На-кось, пострел! — протянул Федор чумазому мальчишке нитку разноцветного бисера. Глаза калмычонка засветились любопытством, рука невольно потянулась к бисеру. Заполучив подарок, мальчуган шмыгнул в юрту. Тотчас оттуда выползло еще несколько ребятишек, таких же черноглазых и грязных. И все они получили подарки — кто бусину, кто медную пуговицу, кто глиняную свистульку. Когда калмычата освоились, Пятко сказал старшему из них по-калмыцки:
— Скачи, батыр, взрослых зови. Будем и им подарки давать.
Калмычонок отвязал коня, стоявшего без седла подле юрты, и, вскочив на него с завидной ловкостью, поскакал в ту сторону, куда скрылись старшие.
Расчеты казаков оказались верны. Вскоре с десяток всадников уже рысили к стойбищу. Сверх всякого ожидания в стойбище нашлись не только сыры да мясо. Калмыки с радостью выложили мерлушки, смушки, поярки, множество линяков и даже пару отличных соболей, из тех, которые они раньше выменяли на сыры и мясо у татар рода Карга.
Особое ликованье у них вызвали конские путы, наконечники для копий и медный казан. Расщедрившись, за казан дали обычную цену — наполнили его доверху соболями. Сей добыток казаки поделили промеж себя поровну — так Дека велел. Обменяв железо, казаки почувствовали облегченье и на душе, и в подсумках.
Путь лежал к предгорьям Алатау.
До ближайшего аила — сеока Карга — было полтора днища езды. Переночевав в охотничьей заимке, казаки на зорьке тронулись дальше. Встретили горную речушку — один из многочисленных притоков Мрассу, переправились через пенистые ее рукава.
Показался аил сеока Карга. Паштык принял казаков с видимым радушием.
— Экой ты, урод, любезный! — удивился Дека, разглядывая паштыка.
—- Люди белого царя ехали так далеко только для того, чтобы сказать мне это? — увел глаза за пазуху татарин.— А я думал, албан собираете.
Татарин повернулся, делая вид, что уходит.
— Эй-эй, погоди. Пошутковал он, — забеспокоился Пятко. — Ясатчикн мы. Недосуг шутки-то шутить. Давай, Шелтерек, разочтемся за год лонешний. А коли соболишки есть, так отдал бы и за нонешний, 129-й... Да и брашном поделись — исхарчились мы.
Паштык с готовностью пополнил скудные запасы казаков квашеной рыбой и ячменными лепешками. В переметную суму легли первые ясачные соболи. Однако что-то в поведении паштыка казакам показалось странных. Слишком уж настороженно он себя держал, слишком угодливы были его улыбки.
Федор неприметным изучающим взглядом скользнул по лицу паштыка.
«О, эта старая лиса, Шелтерек! Что-то он припас на этот раз? Зверь хоть шерстью и линяет, только норов не меняет...»
Дека перевел глаза с паштыка на старое дерево близ юрты. Кора его была в наплывах, со следами застрявшего в его древесине железа.
«Сколько ж стрельцовых наконечников сидит в его стволе!» — подумал Федор.
Сеок Карга изловчался здесь в искусстве стрельбы из луков. И искусная стрельба нужна аильчанам не только для охоты... Об этом Федор догадывался давно, еще в прошлые свои наезды сюда.
Среди верховских татар паштык Шелтерек пользовался недоброй славой. Один из богатейших татар верховий Тоома, Шелтерек был жаден без меры и неистощим в изобретении способов околпачивания единоверцев. Не было в долине кузнеца или охотника, который не задолжал бы ему пушниной или железом на несколько лет вперед. Ходили слухи, что Шелтерек знается с духами Черной горы. В подтверждение рассказывали о гибели неугодных паштыку аильчан в пасти Чертова ущелья.
Богач Шелтерек стоял перед Декой в рваных шабурах, одетых один на другой и стянутых холщовой опояской. К опояске подвешен был нож. Сквозь дыры холщовых же штанов — чембаров просвечивало грязное тело. На ногах паштыка красовались кожаные обутки с холщовыми голенищами, лыком стянутыми под коленом. Из обуток клочьями торчал озагат. Живописный наряд паштыка довершала подбитая тряпьем холстинная шапка. Скрюченные, словно коричневые коренья, пальцы с грязными ногтями теребили опояску.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Не един голод побуждал Деку проситься в походы. Стоило Федору месяц прожить размеренной домашней жизнью, как его охватывала дикая тоска. Не привык казак домоседничать. Отними у него мытарства и риск, труды походные, и покажется жизнь пресной и безвкусной, будто каша без соли. Одно слово, казак он, государев человек, а жизнь казака скроена из странствий и удач, невзгод и приключений.
Федор ехал позади всех, впереди на низкорослом бахмате ехал Пятко, рядом с ним — здоровяк Остап Куренной. Все они испытывали то же чувство, что и Федор,— непередаваемое чувство осенней дороги. Быть может, подобное испытывают перелетные птицы, покидающие осенью родные гнездовья. И хотя птицы верят, что весна снова позовет их в дорогу, кто знает, у всех ли выдюжат крылья, все ли вернутся обратно.
Остап, молчавший от самого острога, лихо сбил набекрень шапку, крикнул голосом балаганного шута, чтоб всем слышно было:
— Ох, и зажурилась теперь моя жонка!
— Была у собаки хата, — хихикнул Омелька Кудреватых.
А Дека, предвкушая занятную историю — одну из тех, кои так мастерски рассказывал Остап, спросил насколько мог серьезно:
— А де ж она теперь, твоя жонка?
— Да де ж ей быть. У бисов вона...
— Как у бесов?!
— Да так, звычайно просто, у бисов. Страховита вона була, ряба, — начал свою историю с жонкой Остап. — Це бы ще пустяк, а вот то горе, что оказалась вона злющей-презлющей. Не жонка, а сущее зелье. Життя мне от нее не стало. Вконец я измучився и решил сбыть ее куды-нибудь. Уговорил поихать по ягоды. Приихали в лис, баба почала по кустам шарить.
Шукает ягодку ежевику, а сама ругает мене. Я терплю, мовчу. А когда вона до самого краю бездонной пропасти пидошла, я поскорее столкнул ее туды. До дому из лиса приихав рад-радешенек. Теперь некому на меня гавкать, та и по спине никто не съездит железной кочергой.
Прошла семица, другая — и я про жонку вспомнил. Без нее погано, некому хлебов испечь, шти зварить. Везде по хозяйству одни убытки да ущерб. Почесав я затылок та и поихав к бездонной пропасти. Приихав, каменюку привязав к долгой веревке и зачал потихесеньку спущать ее в пропасть. Спущав, спущав и чую — камень обо что-то ударился. К себе я питягнув — важко. Смекаю — значит, уцепилась моя жонка. Вытащу. Тягнув, тягнув веревку, бачу — на камне бисенок маленький, горбатый. Хотел я его назад в пропасть сбросить. Та бисенок взмолився, зачав просить:
«Не бросай, казачок, меня, век служить тоби буду, а в пропасти мне верная погибель. Там объявилась у нас баба рябая, старые черти спужались да вси и разбежались от нее, а я никак не можу из пропасти выскочить — и, бачишь, мне она обгрызла нос да вухи».
Пожалел я бисенка, вытащил. Стали мы вдвоем жить, купно нужжу терпеть. Бисенок на мое життя подивился та и каже:
«Эдак дило не пийде, от бидности мы з тобой, того и гляди, зачахнем. Давай вот что зробим: пийду-ка я по домам справных казаков, учну у них по ночам кричать дурным голосом, по-собачьи, по-кошачьи царапать, скресть ногтями. Не дам життя, а ты объявишься знахарем, будешь нечистого духа — меня — выгонять. Вот тогда-то заживем без хлопот и мороки. Як сыр в масле будем кататься».
Так и зробыли. Швидко прослыл я мастером своего дела. Стало нам не життя — сплошна масленица, пей, ешь, що хочешь.
Вскоре из столицы в свое родовое поместье прикатил енерал. Бисенок к нему. Не дает покоя: то воет по-собачьи, то по-кошачьи ревет, а потом примется когтями скресть да так, що по спине у енерала мурашки идут. Что енерал ни делал — не помогает. Тоди пизвал он меня и просит:
«Выгони биса, не пожалею, отдам тебе бочонок с золотом».
Ну я, понятно, сразу за дело — походил по дому, пошептал, поплевал по углам, и бис сгинул.
Енерал не знал, как меня и благодарить. Бочонок с золотом отдал мне та ще сулил всяки блага. Прийшол я до хаты, тильки переступил порог, а бисенок з мышиной норы выскочил. Пищит:
«Знай, казак, теперь з тобою я за все расквитался, вышел срок моей службы. Доразу я пийду к царю, в его дворец, буду себя тешить. Запомни, если звать тебя к нему будут — не ходи, съем».
Сказал так чертенок и пропал.
Прошло два года. Енерал укатил до столицы. И бачит, в царском дворце суматоха, життя нема царю вид бисенка. Енерал и посоветовал за казачком, то бишь за мной, послать. Царь снарядил тут же гонцов. Явились они в станицу и з собою меня в столицу зовут, щоб выгнал биса из царского дворца. Та я уперся и ни в какую ехать не хотел. Так гонцы к царю ни с чем возвернулись. Чертенок же так царя допек, что он и слухать их не схотел. Затопал ногами и пигнал назад за знахарем. Приказал без него не являться. Гонцы до меня вдругоряд, силком меня взяли и к царю. Во дворец притащили, а бисенок уже сидит в уголку, очи вогнем горят, грозит:
«Ты пошто, казак, прийхал, что я тебе говорил, — зъем.»
А мне все равно було: вид царского гнева али вид дьявольских когтей пропадать, осмелел я:
«Знаешь, я не тебя прийхал выгонять, а токмо сказать, что моя жонка, ряба баба, вылезла из пропасти, за мной гонится, вот-вот явится сюды, тоди что мы з тобою будем робить?»
Больше бисенок не схотел слухать меня, швидко в печь унырнул, а оттеда в трубу, тильки его и бачилы.
Правда, после прошел слух, что перебрался вин через Черное море к турскому салтану во дворец — им зачал займоваться и теперя там на разны голоса по ночам орет, на потолке скребет когтями, знает, что уж тут ряба баба его ни за что не сыщет.
— А я-то думаю, с чего это Осташко Куренной из-за Дону за тыщи верст в самую глухмень, в Сибирь, притопал, — вытер слезы, навернувшиеся от смеха, Дека. — Так это ты от рябой бабы сюды тягу дал, а я думал, от воевод.
— Знамо дело, от бабы. Да вот от ведьмы рябой утек, та попал к ведьмаку похуже — к воеводе кузнецкому. Нема ниякой можливости. Куды ни кинь — везде клин. Сдается мне, что весь свет теперь под воеводами. Впору хоть опять к чертям нанятысь.
Я так кажу, что у них краще, чем в раю. Та что такое рай? Хиба в нем голутвенному казаку життя буде? Був со мною единожды случай — трохи я у тот самый рай не попал.
— Как так? — открыл рот от любопытства Омеля.
— А так, — важно ответствовал Остап, пошевеливая коня. — Злучилось мне как-то у станици на ярмарке побувати. Купив я там пару добрых волов, тай поихав до хаты. В дороге, не стерпев, звирнув до своего кума. В гостях до самого вичора задержался, и ихать мене пришлось в ночь.
За хутор выехав, и шоб не скучно було, заспивав писню, какую полагается. Кругом степь, тишина.
Тянув писню, тянув и задремав. Уснул, а волы идут себе тихесенько по шляху. Дошли до реки, въихалы на мост и остановились. Тут и я проснулся. Дивлюсь и не пойму, где я? Унизу пидо мной небо темне и звезды свитят. Вверх побачить не догадаюсь и не уразумию, що це речка и в ней отражается ночное небо. Замыслився: «Вот це дило. Значит, я на небо заихав, к господу богу та святым Апостолам попав. Чего доброго, ще нежданно-негаданно в рай угодишь, що там робить буду? Святые все — цари, князья, заможные люди та богатые купцы, а я — простой казачина. Негоже мене с ними знаться. Пропадешь в этом самом раю».
Да як гаркнул я на волов: «Що это вы надилали, куды завезли меня?!»
Кнутом вытягнув их. Они зъихали з моста. Дивлюсь я, небо стало на свое мисто, вверху теперь оно. Пригляделся, волы по дороге идуть, и поля знакомы, до хаты не больше як две версты осталось. И легче у меня на душе стало. Теперь не придется мне харчуваться райскими яблучками, от них ни якого проку — ни сыт, ни голоден. А дома у жонки всегда найдется и добрый кусок сала, и горилка, и молочна каша з маслом.
Добре, что проснулся я вовремя и направил волов на настоящую дорогу, а то быть бы в раю и як простому казачине стоять вестовым на посылках у знатных та именитых святых угодников.*
Смешливый Омелька едва не вывалился из седла. Дека же слушал Остапа рассеянно, дважды прерывая рассказчика криком:
— Н-ну, будет молотить-то!
Это он кричал на спотыкавшегося своего жеребца. Смысл Остаповых баек лишь отдаленно касался его. Потом он вернулся «с небес» на землю и вдруг подумал, глядя на Остапа: «Ну и отчаюга этот сечевик! Воистину казацкая лихая голова! Седатый весь. Ляхами порубан, палачом клеймен, из петли вынут, да не смирился, не пропал и вкуса к шутке не утратил. Прибег вот сюда, в сибирскую глухмень, с байками на драки ходит, шутя голод и великую нужду терпит, с шуткой обживает студеный сей край, и сам черт ему не брат. Не такими ли изгоями, как Остап, обихаживаются кузнецкие дикие землицы?»
Осенний воздух был настоен на хвое сосен. Ехали неторопко по-над берегом Тоома-реки. А река здесь особенная. У правого берега она синеструйная, будто бездонное небо упало в ее глубину, у левого — мутная, зеленовато-рыжая. Две горные реки в одном русловище сшиблись грудью, взбурунились и помчались, обгоняя друг друга, корчуя деревья и волоча камни, — синяя Кондома и зеленоватый Тоом. Все больше теснит Тоом Кондому, пока не поглотит совсем, и тогда, успокоенный и сытый, плавно катит воды дальше, к Оби. И реку с того места зовут одним именем Тоом, а по-русски коротко — Томь.
— Сильный слабого теснит, — раздумчиво проговорил Пятко, наблюдая борьбу двух течений. — Вот тако ж и промеж людьми...
Дальше река пошла спокойней. На приглубых рыбных местах стали попадаться длинные и узкие долбленые лодки татар.
С лодок доносилась песня. Мелодия ее, горловая, причудливая, будила смутное чувство вековой тоски маленького, обездоленного племени. Это была очень старая песня. В ней певец благодарил Хозяйку Реки за улов, которого хватит аилу до начала зимних охот.
Дека хлестнул коня, и отряд на рысях влетел в таежный распадок. В середине его обозначилось стойбище белых калмыков. Здесь Федор мыслил обменять железо на пушнину.
Завидев казаков, калмыки выскакивали из юрт и, прыгая на коней, мчались без оглядки. Когда казаки подъехали ближе, возле юрт остались лишь перепуганные черноглазые ребятишки и собаки, свернувшиеся серыми узлами. При приближении казаков собаки встали, встряхиваясь и зевая, обнажая белые клыки. Их недовольный и ленивый брех всколыхнул тишину стойбища.
— На-кось, пострел! — протянул Федор чумазому мальчишке нитку разноцветного бисера. Глаза калмычонка засветились любопытством, рука невольно потянулась к бисеру. Заполучив подарок, мальчуган шмыгнул в юрту. Тотчас оттуда выползло еще несколько ребятишек, таких же черноглазых и грязных. И все они получили подарки — кто бусину, кто медную пуговицу, кто глиняную свистульку. Когда калмычата освоились, Пятко сказал старшему из них по-калмыцки:
— Скачи, батыр, взрослых зови. Будем и им подарки давать.
Калмычонок отвязал коня, стоявшего без седла подле юрты, и, вскочив на него с завидной ловкостью, поскакал в ту сторону, куда скрылись старшие.
Расчеты казаков оказались верны. Вскоре с десяток всадников уже рысили к стойбищу. Сверх всякого ожидания в стойбище нашлись не только сыры да мясо. Калмыки с радостью выложили мерлушки, смушки, поярки, множество линяков и даже пару отличных соболей, из тех, которые они раньше выменяли на сыры и мясо у татар рода Карга.
Особое ликованье у них вызвали конские путы, наконечники для копий и медный казан. Расщедрившись, за казан дали обычную цену — наполнили его доверху соболями. Сей добыток казаки поделили промеж себя поровну — так Дека велел. Обменяв железо, казаки почувствовали облегченье и на душе, и в подсумках.
Путь лежал к предгорьям Алатау.
До ближайшего аила — сеока Карга — было полтора днища езды. Переночевав в охотничьей заимке, казаки на зорьке тронулись дальше. Встретили горную речушку — один из многочисленных притоков Мрассу, переправились через пенистые ее рукава.
Показался аил сеока Карга. Паштык принял казаков с видимым радушием.
— Экой ты, урод, любезный! — удивился Дека, разглядывая паштыка.
—- Люди белого царя ехали так далеко только для того, чтобы сказать мне это? — увел глаза за пазуху татарин.— А я думал, албан собираете.
Татарин повернулся, делая вид, что уходит.
— Эй-эй, погоди. Пошутковал он, — забеспокоился Пятко. — Ясатчикн мы. Недосуг шутки-то шутить. Давай, Шелтерек, разочтемся за год лонешний. А коли соболишки есть, так отдал бы и за нонешний, 129-й... Да и брашном поделись — исхарчились мы.
Паштык с готовностью пополнил скудные запасы казаков квашеной рыбой и ячменными лепешками. В переметную суму легли первые ясачные соболи. Однако что-то в поведении паштыка казакам показалось странных. Слишком уж настороженно он себя держал, слишком угодливы были его улыбки.
Федор неприметным изучающим взглядом скользнул по лицу паштыка.
«О, эта старая лиса, Шелтерек! Что-то он припас на этот раз? Зверь хоть шерстью и линяет, только норов не меняет...»
Дека перевел глаза с паштыка на старое дерево близ юрты. Кора его была в наплывах, со следами застрявшего в его древесине железа.
«Сколько ж стрельцовых наконечников сидит в его стволе!» — подумал Федор.
Сеок Карга изловчался здесь в искусстве стрельбы из луков. И искусная стрельба нужна аильчанам не только для охоты... Об этом Федор догадывался давно, еще в прошлые свои наезды сюда.
Среди верховских татар паштык Шелтерек пользовался недоброй славой. Один из богатейших татар верховий Тоома, Шелтерек был жаден без меры и неистощим в изобретении способов околпачивания единоверцев. Не было в долине кузнеца или охотника, который не задолжал бы ему пушниной или железом на несколько лет вперед. Ходили слухи, что Шелтерек знается с духами Черной горы. В подтверждение рассказывали о гибели неугодных паштыку аильчан в пасти Чертова ущелья.
Богач Шелтерек стоял перед Декой в рваных шабурах, одетых один на другой и стянутых холщовой опояской. К опояске подвешен был нож. Сквозь дыры холщовых же штанов — чембаров просвечивало грязное тело. На ногах паштыка красовались кожаные обутки с холщовыми голенищами, лыком стянутыми под коленом. Из обуток клочьями торчал озагат. Живописный наряд паштыка довершала подбитая тряпьем холстинная шапка. Скрюченные, словно коричневые коренья, пальцы с грязными ногтями теребили опояску.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39