Обращался в магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да и расплачиваться за нее приходилось чаще всего соболями.
— Слышь-ко, браты, обоз из Тоболеска в Томской город прибыл. И товаров в нем, бают, боле, чем на штисот рублев. Намедни подьячий сказывал: от Томского до нас тридцать седьмь поприщ (Поприще — суточный переход. Иногда словом «поприще» обозначали расстояние приблизительно в 2/3 версты) с кривулями. Чрез пять семиц, стало быть, в Кузнецк препожалует.
— Надо поспешать, — отозвался Куренной, — не то останутся к нашему прибытью кули да рогожка.
— Видал ты его, — буркнул Пятко, — торопыга какой! А у самого, небось, за душой ни полушки. Мне дак вовсе спешить к торгам неча. У меня давно в зепи (3епь — карман) ветер гулят...
— Поди к воеводе, — усмехнулся Дека, — он доброхот, всем деньгу в рост дает.
— Его доброта-то нашему брату боком выходит, — сплюнул Пятко, давний должник Баскакова. — В прошлом году он мне полтора рубли на одежу давывал — по сю пору ему соболей таскаю, все никак не раздолжаюсь. Душегуб ен первеющий. У нищего палку отымет. Люди у него живут, ровно собаки, а собаки — ровно люди.
— Ему все можно, на то он и воевода, — вздохнул Дека. — Его батоги — наши спины. Сказано ить в священном писании: «несть власти, аще не от бога». Он вот винокурню завел, водку сидит. Хлеб казацкий и тот на винишше перегнал. Казачишек-то, ровно паутиной, долгами упутал. А мир што — мир молчит. А и пошумит, так назавтра на брюхе к нему приползет и посул принесет. Мир и велик, да дурак.
Разговор ушел в неприятную для всех сторону, и слова Деки повисли в угрюмом молчанье.
Федор углубился в свои мысли, щурясь на отблески закатного солнца в реке. Начищенными копейками горели на реке блики.
Вот он, поседевший в походах, сорокалетний казак, потерял в бою еще одного товарища.
Воевали дерзкие люди, добивались своего и умирали на отвоеванной у дикости земле, не оставив имен своих потомкам. Спроси того-другого казачонка: тату где? Запечалуется, промолвит тихо: Сибирь взяла. Сколько безымянных могил осталось на берегах Томи и Кондомы, Мундыбаша и Мрассу! И в каждой захоронен казак, не убиенный, так зацинжавший. У каждого осталась семья и своя избенка средь цветущего вишенья где-нибудь в Россоши или Малоярославце.
Где-то там, на кривобокой улочке, припудренной теплой пылью, отпечатывал казак следы мальчишеских ног. Как и все, в положенный срок свершил младенческий круг свой и сел в стремя.
Перед мысленным его взором встал он сам, быстроглазый казачонок, убегающий тайком на поиски цветущего папоротника. Того самого колдовского цветка, который помогает искателям сокровищ найти клад. Федор грустно улыбнулся: клад мальчугану нужен был, чтобы купить ножичек у соседского мальчишонки.
У каждого в жизни есть своя улочка, и каждый, уезжая, решает: навсегда. И только потом, на закате жизни, начинает седеющий муж понимать, что сердцем так и остался на пыльной улочке детства. Как, в сущности, коротка и скудна человеческая жизнь! Вот уж и прожита лучшая часть жизни. А много ли хорошего видел он в этой, лучшей, половине жизни? Вечная нужда, унижения, страх за завтрашний день...
Вспомнилась почему-то чернявая татарочка-подростыш из аила шайтанщика Сандры. Кажется, Кинэ ее звали.
Теперь, из сегодняшнего дня, из нынешнего своего положения Федор смотрел на себя прежнего, как на другого человека. Куда же это все делось — все прежнее-то? Сколько лет мечталось-чаялось, что вот там-то, впереди, и будет нечто значительное, главное. Уж и на вторую половину жизни перевалил он, а главного все нет и нет...
Потом Федору вспомнилась свадьба, его свадьба. Бешеная тройка, разметавшая гривы по ветру, скрип полозьев, и он, Федор, на скаку выпивающий пляшущую в руке горькую чарку. И тут же картину свадьбы сменило почерневшее, чахнущее лицо сломленной работой жены.
Кто знает, может, и ему, Федору свет Борисовичу, суждено уронить седую голову под разбойным мечом степняка. А может, в чьем-то колчане до поры дремлет та единственная стрела, что свалит его с коня.
«Что ж, бывает, и на лежанке помирают, — горько усмехнулся про себя Дека, — да не казачья то доля».
Весенние дожди вымывали из земли белые черепа. Голубые незабудки прорастали в их черные глазницы.
«Весь-то век за лучшей долей гоняемся, — невесело подумал Дека, и на лице его прибавилось морщин. — Все края счастливые ищем. А где она, та заветная землица, та неведомая даль, куда всю жизнь спешит, торопится беспокойный русский человек?..»
Вот она, земля... — всматривается Дека окрест, — родючая, жирная, хоть на хлеб мажь. Широко окрест леса стоят, в них орех растет, зверь всякий обитает. Искони лес для русского человека и кормилец, и защитник, и дом. Издревле русскому мужику не занимать плотницкой сноровки. Из-за нескончаемых пожаров деревянные города и веси русские беспрестанно отстраивались. Плотник всегда был нужным человеком. Оттого, видно, лесные работы почитались на Руси с землепашеством да с рыбацким промыслом наравне.
«Сибирский мужик топором думает»,— говаривали в старину. А датчанин Ольс признавался: «Сколь земель проехал, а такого узорочья и рукоделья доброго не зрел. У них де на Руси и плотник рубит с вымыслом». В подрядных грамотах плотницких артелей писано было: «Рубить высотою, как мера и красота скажут». Топором и в бунтах скорый суд вершили, и кусок хлеба заробляли. Даже царская благосклонность к камню не могла отвратить русского человека от дешевого, а в Сибири — дармового и привычного лесного материала. Позднее государь указал: «Которые люди похотят ставить палаты каменны, и тем людям от Государя и Отца Его Государева Великого Государя Святейшего Патриарха будет милостивое слово». Даже специальный Приказ каменных дел был учрежден. Однако бедность самого многочисленного застройщика-крестьянина и вековечная привычка к дереву оказались сильнее Приказа и «всемилостивейшего слова». Ни царские указы, ни пожары, пожирающие целые города, не убавили любви простолюдина к дереву. Говаривали так: «В сосновой избе воздухи легки и духовиты, в строенье каменном дышанье сперто».
В Сибири плотничье рукомесло пригодилось спервоначалу — благо лес под рукой, да и потом все больше деревом обстраивались...
А реки здешни рыбой обильны. Исстари татары тут рыбой живут. Тута бы езы (Ез, или кол — сплошная перегородка из кольев и прутьев через реку с одним отверстием посередине для прохода рыбы, через которое она попадала в вершу или кошель. Езы устраивали весной или осенью во время хода рыбы) изладить — полный кошель рыбы навалило бы. Верный улов, без промаху — прикинул Федор, услышав всплески крупной рыбы, то и дело доносившиеся с реки. И уже мысли его неслись дальше, за леса, за урманы, за синие шиханы, обнимая всю сибирскую землю, населенную бесчисленными зверями, землю щедрую, но дикую в нетронутой своей красоте. Хочешь — землю паши, хочешь — белкуй, соболюй, сбирай грибы, ягоды, бортничай. Все бери от земли, пользуй. Земля не оскудеет. И отчего в копченых татарских аилах нужда селится?..
КАЗАК ОТДЫХАЕТ
«На пути своем сюда видел я бани деревянные, и разожгут их докрасна, и разденутся, и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья гибкие, и бьют себя сами, и до того добьют, что едва слезут еле живые, обольются водою студеною, и тогда только оживут. И творят так всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, и этим совершают омовение себе, а не мучение».
Летопись о путешествии апостола Андрея по Руси.
Кузнецк с нетерпением ждал возвращения отряда. Зная скорометливость Деки, воевода Баскаков послал его в дальний улус. Лишь смельчакам удавалось собрать ясак с беспокойных аилов, разбросанных вдоль Мундыбаша. То была вотчина кыргызов, и они на смерть дрались за своих кыштымов.
Хожденье в Кузнецы для казаков — дело свычное. В разъездах постоянно находилось большинство служилых Кузнецка. И все же о походе Деки говорили больше, чем обычно.
Однажды в полдень над большой башней острога грохнула пищаль. Выстрел раскатился над Кондомой, троекратно отозвавшись эхом. Казаки, хватая ружья, побежали к воротам. Чиркая концом шашки по пыли, подошел пятидесятник, уставился на дозорного.
— Пошто палишь, зелье тратишь, мочальна борода?
— Дека гуляет из улусов! — показал вдаль дозорный.
На пустынной дороге маячили четыре верхоконных и четыре пеших фигуры. Сзади в поводу плелась лошаденка с грузом.
— Ты, паря, обознался, — не поверил дозорному пятидесятник. — У Деки в отряде десять казаков, а не осемь, и лошадь у его всего одна, а не пять, как у этих. Пехтурой они все уходили... Одначе кто ж это может быть? — гадал пятидесятник. — На кыргыз вроде не походят, на татар тоже.
— Да Федька это, Дека! — упорствовал дозорный. — Он и есть. И лошаденка та, котора сзади, евоная.
— Соопчал уже, — отмахнулся пятидесятник.
Спорили до хрипоты, покуда отряд не подошел саженей на четыреста, так что можно было рассмотреть фигуры всадников.
Обитатели острога высыпали из ворот.
— Ай да Федор! Легок на ногу!
— Видать, добрый дуван ухватил. Эвон, лошадь огрузил, идет еле.
— Да ишшо четырех коней добыл. Стоило ясачникам войти в крепость, как
их обступили плотной стеной. Скрипнув кожей седла, Федор устало слез с коня. Майдан гудел растревоженным ульем.
— Сколь сороков взяли?
— Улусные мужики как, не крамолятся?
— Торгунаков аил сразу ли нашли, не блукали?
— Про кыргыз-то, про Ишейку что слышно? Шатости не примечали?
Самые нетерпеливые на руках взвешивали переметные сумы, в которых, чаяли они, лежал ясак немалый. Дека был мрачен и на расспросы отвечал с угрюмым равнодушием.
— А где Ваньша? — спохватились казаки. — И вожа нету...
Федор скользнул по лицам казаков сухими глазами:
— Нету Ваньши, и вожа тоже нетути. Обоих... кыргызцы...
Все молча сняли шапки.
Как и было заведено, тотчас, еще не сняв оружия, серые от дорожной пыли, ясатчики пошли на поклон к воеводе. Подошли к хоромам, в оконнице мелькнуло мясистое лицо самого Евдокима Ивановича. Справили челобитье большим обычаем.
Воевода встретил ясачных сборщиков по-царски. На крыльцо с пузатыми балясинами выходила красна девка с серебряным подносом в руках. Тонкая ферязь стекала с ее плеч к земле. Сочные губы, собранные в клубничку, скромно поджаты. На подносе восемь чарок, по числу казаков, с уважительной закуской — клинышами румяного пирога.
— Откушайте... — сказала она отдаленным своим грудным голосом. — Сделайте ваше одолжение.
Каждый чарку осушивал, косясь на девицу, ползая по ней взглядом, зелье похваливал, воеводе кланялся.
Евдоким Иванович расщедрился, зазвал молодцов в горенку, каждого одарил ефимком, а Деке сверх того четыре деньги на вино дал. Воеводихе гугнит:
— Не удумай жадать, открывай поставец: иной убыток — прибыток. Скупость твоя нонче не к месту.
— Скупость — не глупость, — поджала губы воеводиха. однако все сделала, как «Сам» велел.
Потчует казаков воевода, а глазами щупает объемистую торбу, что висит на плече у Деки, да две торбы поменьше — в руках Омельки. На губах у воеводы кривое подобие улыбки, и явилась в лице перемена.
Федор шевельнул небрежно плечом, торба перевернулась, падая. В горнице душно запахло зверями. С мягким шорохом просыпался к ногам воеводы ворох мехов: пожар лисиц полыхал средь монаршей проседи бобров, чернобурки оттеняли коричневый блеск соболя. Жадные глаза воеводы перескакивали со шкурки на шкурку. Равнодушно отметили лису-огневку и вдруг скользнули по нежному меху цвета таежных сумерек, восхищенно прищурились: лиса-крестовка с черным крестом на спине. Отменная шубная лиса. Цена ей — дороже соболя.
В пушистом хаосе выделялись голубоватые с тёмным подшерстком шкурки белок. Впрочем, белок Баскаков всерьез за пушнину не считал. Однако похвалил и белок.
— Ишь, белка какая спелая, добрая!
Словно по зову, из-за спины воеводы выскользнули два подьячих. Крючковатые пальцы их потонули в мехах. С ловкостью ярмарочных фокусников они сортировали, прощупывали и раскладывали шкурки: сорок соболей ясачных, двадцать семь собольих пластин государевых поминок (Государевы поминки — «подарки» царю, собираемые принудительно), шесть бобрей, да восемь чернобурок поклонных, а уже беличьи и считать не след. При виде сего пушного изобилия усы воеводы дрогнули в улыбке, вспыхнули глаза несытым блеском. Хвалит Баскаков удачливого Деку, а сам соболя поглаживает. Нежно этак, как родное дитя.
— Вы, Гаврюшка с Ортюшкой, — повернулся он к подьячим, — разложите меха сии чинов достойно. Перво-наперво бобрей отложите. Эфти, которые сединою густо тронуты, думным боярам, стряпчим, а может, и самому постельничему поглянутся. Те, у коих сединки поменьше, на подношения иноземным послам пойдут. Ну, а которы вовсе без седины, теми государь бояр да воевод за заслуги жалует. Тоже и мех соболий. Темней да глянцевитей мех — цена дороже, и чин выше, коему надлежит носить его.
— Ты, батюшка, и зверей всех по чинам разложил, — хихикнула воеводиха.
— А как же иначе? Мы ить и сами люди чиновные и во всем порядок любим. Я вот, к примеру, до бобрей не дослужился — собольими обхожусь. Над моей головой есть головы повыше, есть кому бобрей носить. Да и то сказать, много ли кузнецкому воеводе надо! — заскромничал воевода. — Как о прошлом годе шубенку из трех сороков соболей справил, так и ношу вторую уж зиму. Мы ить люди служилые, без выкрутасов. Дека вон и вовсе без мехов обходится, — подмигнул Баскаков Федору. — Истинный казак воинством, а не богачеством славен.
Федор вспыхнул, хотел такое воеводе брякнуть! Однако вовремя сдержался. Только желваки на скулах заиграли.
«Вольно тебе, толстомясому ироду, над казачшгкамн изгаляться! А тут не токмо шубу — сермяжину купить не на что, — со злостью подумал Дека. — Тряхануть бы тебя хорошенько, соболишек из тебя повытрясти, кои мы всем Кузнецком тебе таскаем. Про государеву казну речь ведешь, а сам токмо и мыслишь, как из той казны в свой сундук поболе переложить...»
— А что же, батюшка, ты про крестовку-лису ничего не сказал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я