шкаф под раковину в ванную
– Она человек доброй, широкой души. Мне больше всего теперь от людей доброты хочется.
– Кабы зла не было, и то ладно, а то еще доброты захотели! Да ведь вы кремень, вас разве переспоришь? – Он протянул свою длинную, крупную руку, как будто предлагая примирение. – Писать-то хоть с пути будете? Я все время буду за вас в тревоге.
– На писания, Бахинька, я горазд, – ответил Мусоргский с облегчением, видя, что тот сдался. – В писаниях мой дух чист и бодр.
Он с охотой пожал протянутую ему руку. Стасов оставался верным его другом: из-за такой малости, как поездка по Украине, не стоило, в конце концов, ссориться и рвать давние, прочные отношения.
XII
И вот уже поезд вез их на юг. В купе сидело трое: Леонова, ее спутник и он. Гриднин, человек обходительный и услужливый, старался во всем показать свою заботу о Мусоргском. Он сам прежде что-то писал в драматическом роде, но от искусства давно отбился. Жизнь его была ныне связана с Дарьей Михайловной. Голос у Дарьи Михайловны, хотя лет ей было немало, сохранил свою красоту и вполне мог бы прокормить обоих. Следовало только как следует аттестовать его перед публикой.
Гриднин взял на себя выпуск афиш, устройство помещений и все другое; ему льстило, что он везет по России двух таких больших артистов, и он без конца твердил:
– Вы, Модест Петрович, о житейских делах не тревожьтесь – это забота практиков. Наша участь этим заниматься, а вы, художник, думайте лишь о собственном покое.
Для того чтобы покой был полнее, Гриднин то и дело доставал из большой плетеной корзины закуски, развязывал пакеты, раскладывал на столике салфетку и непременно ставил бутылочку коньяка или водки.
Леонова, сильно располневшая за последние годы, с массивной фигурой и крупными чертами лица, с немного тяжелым взглядом больших глаз, со снисходительной нежностью наблюдала эту слабость Мусоргского. Чего не может позволить себе большой человек! Когда после первой рюмочки разговор заходил о второй, она ласково разрешала:
– Что с вами поделаешь, раз уж так хочется! Я, Модест Петрович, ни в чем не могу вам отказать.
Вначале Мусоргский пробовал было уклониться от их попечений:
– Лучше я, Дарья Михайловна, голубчик, до буфета дойду и там чего-нибудь захвачу.
Но они и слышать об этом не хотели.
– Какие тут могут быть счеты! – говорил Гриднин. – Едем вместе – и едим, стало быть, из одних запасов. Иначе и не думайте, Модест Петрович.
Оба так очаровали Мусоргского, что он не раз думал, как несправедливы были Шестакова и Стасов. Леонова – артистка с головы до ног и человек во всем независимый. Не поладив с театральной администрацией, она ушла со сцены; уйдя, объездила полмира; теперь решила нести искусство в провинцию. Чем не задача? Почему бы ему, человеку без крова, не отозваться на такое предложение? Помимо всего другого, Гриднин и Леонова уверили Мусоргского, что он с гастрольной поездки привезет не менее тысячи. Тысяча рублей, шутка ли? Он тогда и «Хованщину» и «Сорочинскую ярмарку» доведет до конца.
Но деликатный Мусоргский вскоре почувствовал себя не совсем ловко. У спутников были какие-то свои отношения: то Дарья Михайловна обратится к Гриднину с такими нежными словами, которые говорят только с глазу на глаз, то у нее с Гридниным начнется донельзя практический разговор: к кому обратиться в Полтаве, наносить ли визит губернатору или нет, сколько за зал отдать и можно ли там торговаться.
Гриднин в таких случаях говорил с удовольствием:
– Вам, моя драгоценная, нельзя, а мне можно. Я как нельзя лучше все оберну, будьте спокойны.
Во время таких разговоров он посматривал на наивного музыканта поощрительно, как бы снисходя к его полной жизненной непрактичности.
Мусоргский в этих разговорах участия не принимал, он смотрел в окно. Если бы не пыль, которую заносило в вагон, хорошо бы высунуться совсем и подставить себя встречному ветру! Он сидел в рубашке, без пиджака, с расстегнутым воротом, с засученными рукавами. Ветер, несшийся навстречу, приносил с собой ощущение стремительности и отрады.
Мусоргский наслаждался. Давно он так не ездил, давно не глядел на простой божий мир. Мир этот, оказывается, прекрасен, несмотря ни на что. Он прекрасен, раз существует такой ветерок, раз такие краски сочно лежат на лугу, над лесом и выше, до самого неба, и небо безоблачно чистое. В Петербурге такого неба нет, думал он, и краски жухлые, побуревшие. Мысль о Петербурге вызывала бессильное ожесточение; лучше было совсем не вспоминать о нем, раз здесь так хорошо.
Когда попали в Полтаву, Мусоргский пришел от нее в восторг.
Какое все благодатное! Воздух мягок до примирения, до забвения всякого зла; краски подобраны так, что, куда ни глянь, составляют нежные и гармоничные сочетания.
В пути никто на станциях не ругался, и отовсюду доносилась певучая украинская речь. Мусоргский жадно прислушивался к говору, ловил оттенки и особенности интонации, каждую шутку старался запомнить, точно она помогала ему раскрыть внутренний мир Украины, и сличал с тем, что изобразил в своей «Сорочинской». Чутье говорило ему, что он не погрешил против правды: то, как он себе рисовал Украину, не расходится с тем, что теперь ему открывается.
В Полтаве Мусоргского поразили стройные пирамидальные тополя, черные по вечерам на фоне совершенно синего неба. Он видел Малороссию, увековеченную Гоголем, и все было в ней мило и дорого, и все он воспринимал горячо.
Чувство благодарности к Леоновой, вытащившей его из мертвого Петербурга, росло. Мусоргский оставлял без внимания деловые разговоры, которые теперь без всякого стеснения велись при нем. С Гридниным Дарья Михайловна держала совет, кого из местной знати надо посетить: одни в имениях, другие за границей. На первый план выступал тот практический разум, который Мусоргскому был недоступен.
Впрочем, кое-что в поведении спутников озадачивало его и даже коробило. В пути, например, толковали о том, что сбор в Полтаве будет отличный, Гриднин ручался за это честью. А тут, хотя билеты раскупались очень бойко, тот же Гриднин вдруг заявил, что на хороший сбор рассчитывать не приходится – расходы оказались непомерно велики. Да и Дарья Михайловна все время выставляла себя пропагандистом русской музыки, а когда дело дошло до концерта, сказала:
– Модест Петрович, миленький, надо бы нам с вами кое-что посмотреть… Знаете, публика – она капризна. Ей надо угодить. – И подсунула ноты Мейербера и Гуно.
«Бог с ней! – подумал он. – У каждого свои слабости. Зато певица она все же отменная».
Мусоргский терпимо отнесся и к тому, что Гриднин, отдавая в печать афишу, очень странно назвал те номера из «Бориса Годунова», которые должен был исполнять их автор.
– Знаете, Модест Петрович, публика доверчива, ей приманка нужна, ее надо и именем взять и чем-нибудь остреньким. Я вот как тут обозначил… – Гриднин поднес к глазам Мусоргского первый экземпляр афиши, доставленный из типографии: – «Венчание царя Бориса под великим колокольным звоном при народном славлении». Ничего звучит? А второй нумер будет у нас назван так: «Вечерняя прогулка гостей в садах сандомирского воеводы Мнишека». Оно как будто заманчивей.
Мусоргскому казалась смешной и неприятной эта дешевая картинная раскраска, но он согласился, только бы не вступать в пререкания. Ко всем этим хлопотам он относился безучастно.
Его больше привлекали прогулки по городу, возможность слушать мягкую украинскую речь, глядеть с балкона вечером на полную луну – такую же, какая во времена Мазепы глядела на город и на сады Кочубея.
Концерт прошел очень хорошо. Несмотря на жару, публики собралось множество. В первых рядах сидели знатоки и любители, помнившие по Петербургу имена Леоновой и Мусоргского. Кроме того, Леонова успела побывать в нескольких именитых домах и была там принята ласково. Она и Мусоргского с собой возила и представляла его всем как автора знаменитой оперы. Словом, все было сделано для того, чтобы завоевать благосклонность публики. И в самом деле, каждый номер провожали долгими аплодисментами.
Мусоргский, появившись в качестве солиста, с такой великой свободой стал играть, так изумительно изобразил густой колокольный перезвон, с такой звучностью и переливами, что в зале собрания возникла картина не то величального торжества, не то могучего церковного праздника, не то грандиозного народного движения. Когда он кончил, грянула буря аплодисментов.
Мало кто знал, что за пианиста они слушают; да и как композитор Мусоргский был большинству неизвестен, но музыка его выглядела так, как будто она родилась в недрах народной жизни давно и только переложена на фортепьянные голоса. Лишь немногие ценители поняли, какое это великое творение, но все приняли его с воодушевлением.
Леонова выступала в костюмах, исполняя целые сцены. Мусоргский, играя все на память, заменял, казалось, целый оркестр. Впечатление было такое, будто это театр и перед зрителями возникает кусок большой жизни, которою живут в столице.
Под пирамидальные тополя, которые росли перед зданием, пришло в самом деле большое искусство. Под окнами зала собралось много слушателей. Число их все увеличивалось, и к концу концерта возле дворянского клуба стояла толпа. Не шевелясь, слушали доносившуюся в раскрытые окна игру. Кто играет, не знали, но что играют удивительно, было понятно всем.
Гриднин выбежал на крыльцо в одном жилете. Ему было жарко. Окинув толпу деловым взглядом, он с досадой подумал: «Эх, не нашлось в городе лучшего помещения, а то можно было бы много еще билетов продать!»
Впрочем, план турне был составлен так, что по второму концерту нигде не давали: считалось, что провинция и один с трудом примет.
Мусоргского и Леонову в артистической поздравляли, обнимали, благодарили. Просили на обратном пути заехать снова. Говорили, что такого концерта Полтава еще никогда не слышала.
Но, когда на следующий день Дарья Михайловна и Гриднин сели считать доходы, оказалось, что их совсем мало. Точно опасаясь, чтоб третий участник не усомнился в подсчетах, они стали подробно припоминать, на что ушли деньги: гостиница, питание в пути, зал, прислуга, афиша, извозчики… Мусоргскому было неловко, что они так стараются, как будто он мог не поверить им.
Та же история повторилась в Елизаветграде, в Одессе, в Херсоне. Материальных благ поездка Мусоргскому не приносила. Он, впрочем, примирился с этим: уже не первый раз жизнь подносила такие сюрпризы и опрокидывала его планы.
Он радовался тому, что природа на юге благодатная; что в Елизаветграде удалось побывать там, где провел свою юность Осип Петров; что почти в каждом городе встречались люди, судившие об искусстве тонко и метко; что за аккомпанемент к шубертовскому «Лесному царю» его чуть не на руках носили; что «Рассвет на Москве-реке» и «Марш стрельцов» из «Хованщины» принимали отлично; что гадание Марфы вызывало тоже бурные одобрения, – что, словом, истинное искусство, пропагандируемое двумя артистами, проникло в провинцию и, стало быть, поездка если не материальные, то большие духовные результаты принесла.
Но в тех случаях, когда публика принимала хуже, Мусоргский терял свое мужество, и самые печальные мысли овладевали им.
В Ялту прибыли вечером. Мест для них не нашлось, город был переполнен приезжими. Гриднин метался по гостиницам и вернулся ни с чем. Вообще, как ни странно, все обещая, он ничего не умел устраивать. Он был из числа тех, кто ценит собственные усилия независимо от того, приносят ли они результат. Когда ничего не выходило, Гриднин начинал сердиться.
– Номеров нет, – сказал он недовольно. – Придется в частном доме ночевать. Идемте, господа, я условился тут в одном месте.
Леонова и Мусоргский сидели в порту на скамейке. Вечер был темный, звездный, мимо ходили гуляющие, а они, как бездомные, с чемоданами, ждали уже часа два, не зная, где проведут ночь.
Когда Леонова выразила было неудовольствие, Гриднин, обычно покладистый, заворчал:
– Вы отдыхали тут, а я избегал весь городишко. Говорят: «Ялта, Ялта!» А что в ней хорошего? Грязь и убожество!
Он подозвал татарина, и тот взвалил на плечи чемоданы.
В комнатке, которую раздобыл Гриднин, действительно было убого: низкий потолок, маленькое оконце, воздух спертый.
Мусоргский вышел на улицу и долго не возвращался. Уже и раньше в подобных случаях его охватывала тоска. В комнате, он знал, Леонова и Гриднин ссорятся, упрекают друг друга в каких-то непонятных денежных прегрешениях. Когда оба в минуту затруднений стирали с лица налет возвышенного, когда в облике большой артистки проступали черты житейской практичности, ему становилось особенно грустно.
Всю ночь Мусоргский не спал. Козлы скрипели, пружины матраца резали бок. Потихоньку вздыхая, Мусоргский никак не мог объяснить себе, почему он здесь, оторванный от друзей, одинокий, и с какой стати он сделался аккомпаниатором.
Следующий день прошел неудачно: афиши оказались плохими: зал, снятый Гридниным, был беден и мал. Гриднин ходил злой, от его услужливости не осталось и следа.
Сколько надежд возлагалось на Ялту, как часто Леонова и Гриднин уверяли Мусоргского, что публика тут изысканная и валом повалит на их концерт! Нет, публики собралось мало, и слушали невнимательно.
Мусоргский играл через силу, Леонова тоже, казалось ему, поет без подъема. С трудом провели первое отделение.
Войдя в артистическую, Мусоргский тяжело опустился в кресло. Он сидел свесив руки, сутулый, с спущенной головой и чувствовал себя беспредельно несчастным.
Но судьба, видно, над ним сжалилась. В артистическую вбежала какая-то женщина и кинулась к нему:
– Модест Петрович, дорогой, как же это мне ничего не сообщили, ни о чем не предупредили? Да разве можно так концерты устраивать? Да ведь я бы всех оповестила, всех подняла на ноги!
Перед ним стояла дочь Стасова, Софья Владимировна Фортунато. При виде ее Мусоргский чуть не расплакался: что-то близкое и родное пришло сюда вместе с нею; не стало прежнего одиночества и мыслей о заброшенности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43