кран для ванной
Главное же, по его убеждению, состояло в морской службе. Выпущенный из корпуса, Николай обязан был отправиться в дальнее плавание.
Нелегко было молодому композитору отрываться от новых друзей. Но делать было нечего, ослушаться брата Римский-Корсаков не решился. Скрепя сердце он попрощался с друзьями, обещав помнить о них все эти годы и сохранить верность дружбе и музыке.
Балакирев принял его отъезд как личный удар. Он успел привязаться к этому нескладному юноше, который был податливее других, старательнее и принимал все его наставления.
И Гуссаковский, даровитый музыкант, появлявшийся в кружке неаккуратно, тоже взял да отправился за границу. Все, над чем он работал и что с ревнивостью наставника выправлял Балакирев, так и осталось недописанным.
Больше всего злило поведение Мусоргского. Тот хотя и писал горячие письма, но вел себя в последнее время загадочно: то к Шиловской в Глебово уезжал, то в Карево к матери, то куда-то в глушь Псковской губернии – не то к родственникам погостить, не то гувернером быть при их детях; то еще надумал поселиться в Москве с радикально настроенными студентами, с которыми сблизился в Глебове.
Эти отъезды Балакиреву изрядно надоели. Он все собирался прибрать Модеста к рукам, надеть на него узду, а тот ускользал. Пусть бы еще дела в Петербурге шли плохо, так нет: сначала в концерте сыграли его «Скерцо»; затем Лядов, с которым Мусоргский познакомился в Глебове, продирижировал отрывки из «Царя Эдипа». Это ли не начало, не обещание близких побед? Теперь бы только писать.
Балакирев понимал под писанием нечто такое, в чем мог бы принимать участие сам, прикладывая к каждому такту свою руку, вычеркивая неудачное и вставляя собственное. В своей привязанности к ученику он был деспотичен до крайности. А Мусоргский возьми да и возомни о себе невесть что: решил, что сам во всем разбирается, и стал делать, что ему вздумается. В письмах появились нотки независимости: казалось, он деликатно, но настойчиво давал понять, что ходить на собственных ногах научился и в опеке, чья бы она ни была, больше не нуждается.
Правда, случались у Модеста удачи, которые и Балакирев должен был признать. Так, живя в Кареве, он сочинил «Интермеццо». Однажды зимой он увидел из окна, как идут по тропинке мужики и бабы и как, со смехом и песней, перебивая друг друга, они перебрасываются словами. Ему показалось, что голоса движутся то все разом кверху, то катятся вниз, и вообразилась вещь в манере классической, как бы передающая поступь шагающих и проваливающихся в сугробы людей.
«Интермеццо» удалось. Балакирев решил, что, при всей своей безалаберности, Мусоргский быстро движется вперед. Тем более нужна была ему опека, а то, при его мягкотелости, любой, с кем Модест поведется, может дурно на него повлиять.
К дружбе со студентами Балакирев отнесся подозрительно. Модест писал про них, что они народ живой и горячий: собираясь по вечерам, ставят на голову всё – и политику и искусство. Балакирев склонен был считать, что и тут без него напутают и не то внушат его подопечному, что надо, О будущем Модеста он думал с тревогой: от военного круга тот отошел, от помещичьих дел – тоже, а жить продолжал так, точно был по-прежнему обеспечен. Правда, не раз Модест заявлял, что ищет какого-нибудь заработка, но дальше разговоров дело пока не шло. Словом, было от чего раздражаться и из-за чего тревожиться.
Зато утешением служило то, что к кружку примкнул наконец Бородин. Наконец-то удалось приручить его и сделать верным союзником!
Слухи о нем доходили давно, но случая свидеться не представлялось. А тут на вечере у стасовского приятеля Боткина встретились наконец. Узнав, что статный, с красивым лицом человек, привлекший его внимание, и есть тот химик, о котором речь шла не раз, Балакирев решительно подошел к нему знакомиться.
С радостью он вскоре понял, что собеседник его, как он ни занят наукой и как ни твердит, что времени ни на что больше не остается, музыкой увлечен и существовать без нее не может.
– Да что ж вы делаете? – спросил Балакирев, удивленный. – В концерты, что ли, ходите?
– Слушаю, где только удается, и сам стараюсь немного поиграть – то один, то в четыре руки.
– И это всё?
Испытывая неловкость, Бородин покаялся в том, что пробует даже кое-что сочинять:
– Только это больше наброски, намётки… Заниматься мне удается с перерывами, а вернее – урывками.
– Ага, вот наброски вы мне сейчас и покажете, – объявил Балакирев тоном, не допускающим возражений.
– Тут и рояля нет…
– Э, нет, боткинскую квартиру вам полагается знать лучше меня. Рояль стоит в кабинете. Нуте-ка, пойдемте.
В кабинете они застали хозяина, который, услышав, что они намерены музицировать, любезно сказал:
– Да пожалуйста, сколько душе угодно! С охотой послушаю.
– Нет, у нас тут дело особое, – отрезал Балакирев, – нам надо вдвоем побыть.
– Ну, тогда освобождаю поле боя.
Балакирев прикрыл дверь плотнее, сел на диван и требовательно произнес:
– Так слушаю вас. Играйте.
Приятно было видеть, как солидный ученый смущается в его присутствии. Бородин снова предупредил, что это всего лишь наброски: мысль у него о большой вещи, но сил и времени на нее пока не хватает.
Балакирев выслушал его нетерпеливо, желая поскорее составить собственное мнение о нем. Наконец тот сел за инструмент.
Скрестив на груди руки, Балакирев слушал не двигаясь. А когда тот кончил, произнес со всей горячностью, на какую был способен:
– И это отрывки)! Да это симфония, самая настоящая! Я знал, что в вас что-то сидит, давно вас себе наметил! Что ж вы, сударь, – жеманством страдаете)
– Поверьте, это искренне, – стал оправдываться Бородин. – Иногда мысль, что симфония могла бы выйти, появлялась, но я старался свой жар остужать.
– Зачем же остужать? Наоборот, разогреть его надо. Вы симфонию сочиняете – это надо твердо усвоить, симфонию в русском характере, национальную, своеобразную и притом вполне в принципах новой школы.
Голоса гостей доносились сюда глухо. Казалось, они в этой квартире одни и им никто не мешает. Отстранив Бородина, Балакирев сел за рояль и стал наигрывать отрывки из только что слышанного.
– Как же, сочинив подобное, можно еще сомневаться? Ведь это прелесть что за тема! Надо немедля оставить науку и посвятить себя музыке.
– Не могу, Милий Алексеевич. Слишком глубоко увяз в своем деле.
– Да поймите вы, чудной человек: химиком можно стать, а музыкантом рождаются! Вы музыкант по рождению.
Безоговорочное его признание принесло автору радость безмерную, и все же он сознавал, что пути в сторону от науки не может быть. Разве что попытаться служить тому и другому – химии и музыке.
– Вам среда необходима. Не может музыкант в наше время сам себя образовать. Вы должны приходить в наш кружок. Время теперь не тихое, а боевое. Вы обязаны участвовать вместе с нами в сражении за русскую музыку.
Долго шел у них разговор. Оба забыли о гостях, о том, что через две комнаты от них сидит шумное и веселое общество.
Им было в тот вечер не до общества. Один чувствовал себя так, точно в него силы новые влили. Мысль о симфонии, которую он сочиняет, делала его другим человеком, более в себе уверенным. Другой гордился своей находкой, но в то же время и раздражен был больше, чем всегда. Вот тут бы и действовать, тут бы всем сообща и засесть за работу – Корсакову, Кюи, Мусоргскому, Бородину! Что бы это могло получиться!
Балакирев ушел от Боткина, не попрощавшись с хозяином. Он нахлобучил шляпу, рассеянно продел руки в рукава пальто. Бородин стоял в коридоре.
– Так как – наш или не наш? – спросил напоследок Балакирев, остановив на нем свой требовательный взгляд.
– Ваш, Милий Алексеевич. Приду непременно.
– Помните: медлить невозможно. Вы нужны нам, нужны русской музыке.
Балакирев сунул ему руку и, не глядя на него, пошел к двери. Сердце его сжималось при мысли о том, что надобно сделать, что можно сделать теперь, будь друзья его податливее и послушней.
V
Окна кабинета были раскрыты. Из окон видна была пустынная улица. Проехал извозчик без седока, провезли бочку с водой, прошел разносчик с корзиной на голове.
Три человека сидели за столом и вели спокойный разговор. В квартире было пусто, только в конце коридора возилась прислуга.
– Жарко как! – заметил один. – Воды со льда нет ли, Николай Гаврилович?
– Сейчас спрошу, – ответил хозяин.
Он прошел по коридору и, выглянув на кухню, справился у девушки, нет ли чего похолоднее. Оказалось, что нет.
– Без хозяйки дела идут неважно, – виновато объяснил он вернувшись. – Я сам теперь редко обедаю дома. В ресторан хотите пойти?
– И в ресторан неплохо отправиться, – отозвался один из гостей, по имени Петр Иванович.
Это был давний друг дома, врач. Дела, занимавшие хозяина и другого гостя, были переговорены еще до того, как доктор Боков пришел. Дела были литераторские: как поступить с прочитанной рукописью, что дать в ближайшем номере журнала. Теперь же разговор шел о вопросах более общих: о политике властей, о реакции и притеснениях, какие чинит правительство печати. Толковали об этом так, как могут толковать хорошо друг друга знающие люди.
Хозяин то подходил к высокой конторке и, беря гусиное перо, делал заметки на листе, то опять возвращался к письменному столу. Мысль его работала напряженно, и на узком бледном лице отражалась внутренняя работа. Иногда он кидал прозорливые, острые замечания. Собеседники больше слушали. Они привыкли к его манере думать вслух, к мыслям, как будто брошенным вскользь, но заключавшим в себе очень многое.
– В гостиную, что ли, перейти? – предложил хозяин, попробовав задернуть штору и видя, что прохладнее не стало. – Там солнце палит не так сильно.
Разговор продолжался в гостиной. Хозяин, быстрыми шагами расхаживая по комнате, говорил о том, что реакция, по всей видимости, станет еще более жестокой и готовыми надо быть ко всякому насилию со стороны властей.
Услышав в передней резкий, короткий звонок, он сказал, остановившись:
– Наверно, за мной кто-нибудь. Третий час, время обедать. Так что же, пойдемте?
Вместо знакомого, которого он предполагал увидеть, на пороге гостиной появился офицер неприятного, почти отталкивающего вида: роста небольшого, приземистый, как будто прибитый к земле, одетый в черный мундир. Самое отталкивающее заключалось в его взгляде – пронзительно-остром и подозрительном.
Вошел он так, как будто не первый раз ему приходилось врываться в чужие дома.
Полагая, что офицер явился по объявлению и намерен снять на лето у него квартиру, хозяин тут же сказал себе, что не сдаст ему ни за что.
– Что вам угодно? – спросил он, передвинув немного очки и внимательно посмотрев на вошедшего.
– Господина Чернышевского увидеть.
Хозяин сделал шаг вперед:
– Я. Чем могу быть полезен?
Они еще пристальнее посмотрели друг на друга.
– Вы? – переспросил офицер, точно не веря себе. – В таком случае, мне надо переговорить с вами наедине.
– А-а! – с притворным оживлением отозвался хозяин. – В кабинет прошу пожаловать.
Чернышевский успел опередить его и, оставив позади себя, быстро пошел по коридору. Понимая, что Чернышевский побежал вперед неспроста, офицер пытался поспеть за ним, но заблудился в темном коридоре, не зная, где тут ход.
– Куда ж вы? Погодите! – крикнул он с раздражением, откинув в сторону вежливость.
Никто не ответил, и он еще грубее крикнул:
– Да проводите меня к нему кто-нибудь!
Гости, оставшиеся одни, мало что поняли в происходящем. Они ничего еще не успели сказать, как дверь тихонько отворилась и на пороге появился еще один человек. Доктор Боков, живший поблизости, узнал в нем пристава полицейской части.
– Господин Мальянов, – обратился Боков к нему, – можете вы разъяснить нам, что происходит? Кто этот господин?
Шагнув вперед, пристав тихо ответил:
– Полковник Ракеев.
Все стало понятно. Ракеев считался мастером по политическим обыскам. Еще на заре своей карьеры он сопровождал из Петербурга в Михайловское гроб с телом Пушкина. Он же производил обыск в квартире поэта Михайлова, которого провокаторы выдали два года назад жандармскому отделению. Вот кто беседовал с Чернышевским.
И тем не менее, хотя все было ясно, Боков спросил:
– Что ему нужно? Зачем он пожаловал?
Пристав ответил:
– Прибыли из жандармского управления и потребовали, чтобы я проводил их сюда. Я сказал, что господина Чернышевского, может, дома нет, а полковник Ракеев уверенно так ответили: «Нет, дома!» Вы бы, господа, не ждали – дело долгое. Да и ареста не будет: карета не вызвана, господин полковник приехали на дрожках.
Журналист Антонович, один из двоих сидевших, сказал:
– У хозяина в кабинете остались мой сверток и шляпа.
– Да уж вы не беспокойтесь. Это я вам сейчас доставлю, – с живостью вызвался пристав.
Они отказались и заявили, что, не попрощавшись с Николаем Гавриловичем, не уйдут.
– Стоит ли, господа, такое беспокойство устраивать? Тем более, что ареста не будет.
Пристав продолжал уговаривать, но, не слушая его больше, они направились в кабинет.
Чернышевский и Ракеев сидели за столом. Глядя так же неприязненно, Ракеев разыгрывал из себя светского человека: спрашивал хозяина, давно ли уехала его жена, доволен ли он тем, как отдыхает семья.
Чернышевский, сохраняя самообладание, с деланной оживленностью обратился к вошедшим:
– Как, разве уходите? А я думал, вместе пойдем обедать.
Антонович подошел к окну и взял с подоконника сверток с купленными утром ботинками, затем взял шляпу. Ракеев следил за каждым его движением. Он подозрительно посмотрел на сверток, но Антоновичу ничего не сказал.
– Так до свидания, господа, – бодро произнес Чернышевский, пожимая обоим руки. – Увидимся, значит, позже.
При этом он успел, когда Боков за чем-то обратился к Ракееву, шепнуть несколько слов Антоновичу, передавая поручение в редакцию.
Они вышли, сознавая свое бессилие и мучась этим. Мысль, что Чернышевский остался один на один с отъявленным негодяем, не давала им покоя.
Антонович жил поблизости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Нелегко было молодому композитору отрываться от новых друзей. Но делать было нечего, ослушаться брата Римский-Корсаков не решился. Скрепя сердце он попрощался с друзьями, обещав помнить о них все эти годы и сохранить верность дружбе и музыке.
Балакирев принял его отъезд как личный удар. Он успел привязаться к этому нескладному юноше, который был податливее других, старательнее и принимал все его наставления.
И Гуссаковский, даровитый музыкант, появлявшийся в кружке неаккуратно, тоже взял да отправился за границу. Все, над чем он работал и что с ревнивостью наставника выправлял Балакирев, так и осталось недописанным.
Больше всего злило поведение Мусоргского. Тот хотя и писал горячие письма, но вел себя в последнее время загадочно: то к Шиловской в Глебово уезжал, то в Карево к матери, то куда-то в глушь Псковской губернии – не то к родственникам погостить, не то гувернером быть при их детях; то еще надумал поселиться в Москве с радикально настроенными студентами, с которыми сблизился в Глебове.
Эти отъезды Балакиреву изрядно надоели. Он все собирался прибрать Модеста к рукам, надеть на него узду, а тот ускользал. Пусть бы еще дела в Петербурге шли плохо, так нет: сначала в концерте сыграли его «Скерцо»; затем Лядов, с которым Мусоргский познакомился в Глебове, продирижировал отрывки из «Царя Эдипа». Это ли не начало, не обещание близких побед? Теперь бы только писать.
Балакирев понимал под писанием нечто такое, в чем мог бы принимать участие сам, прикладывая к каждому такту свою руку, вычеркивая неудачное и вставляя собственное. В своей привязанности к ученику он был деспотичен до крайности. А Мусоргский возьми да и возомни о себе невесть что: решил, что сам во всем разбирается, и стал делать, что ему вздумается. В письмах появились нотки независимости: казалось, он деликатно, но настойчиво давал понять, что ходить на собственных ногах научился и в опеке, чья бы она ни была, больше не нуждается.
Правда, случались у Модеста удачи, которые и Балакирев должен был признать. Так, живя в Кареве, он сочинил «Интермеццо». Однажды зимой он увидел из окна, как идут по тропинке мужики и бабы и как, со смехом и песней, перебивая друг друга, они перебрасываются словами. Ему показалось, что голоса движутся то все разом кверху, то катятся вниз, и вообразилась вещь в манере классической, как бы передающая поступь шагающих и проваливающихся в сугробы людей.
«Интермеццо» удалось. Балакирев решил, что, при всей своей безалаберности, Мусоргский быстро движется вперед. Тем более нужна была ему опека, а то, при его мягкотелости, любой, с кем Модест поведется, может дурно на него повлиять.
К дружбе со студентами Балакирев отнесся подозрительно. Модест писал про них, что они народ живой и горячий: собираясь по вечерам, ставят на голову всё – и политику и искусство. Балакирев склонен был считать, что и тут без него напутают и не то внушат его подопечному, что надо, О будущем Модеста он думал с тревогой: от военного круга тот отошел, от помещичьих дел – тоже, а жить продолжал так, точно был по-прежнему обеспечен. Правда, не раз Модест заявлял, что ищет какого-нибудь заработка, но дальше разговоров дело пока не шло. Словом, было от чего раздражаться и из-за чего тревожиться.
Зато утешением служило то, что к кружку примкнул наконец Бородин. Наконец-то удалось приручить его и сделать верным союзником!
Слухи о нем доходили давно, но случая свидеться не представлялось. А тут на вечере у стасовского приятеля Боткина встретились наконец. Узнав, что статный, с красивым лицом человек, привлекший его внимание, и есть тот химик, о котором речь шла не раз, Балакирев решительно подошел к нему знакомиться.
С радостью он вскоре понял, что собеседник его, как он ни занят наукой и как ни твердит, что времени ни на что больше не остается, музыкой увлечен и существовать без нее не может.
– Да что ж вы делаете? – спросил Балакирев, удивленный. – В концерты, что ли, ходите?
– Слушаю, где только удается, и сам стараюсь немного поиграть – то один, то в четыре руки.
– И это всё?
Испытывая неловкость, Бородин покаялся в том, что пробует даже кое-что сочинять:
– Только это больше наброски, намётки… Заниматься мне удается с перерывами, а вернее – урывками.
– Ага, вот наброски вы мне сейчас и покажете, – объявил Балакирев тоном, не допускающим возражений.
– Тут и рояля нет…
– Э, нет, боткинскую квартиру вам полагается знать лучше меня. Рояль стоит в кабинете. Нуте-ка, пойдемте.
В кабинете они застали хозяина, который, услышав, что они намерены музицировать, любезно сказал:
– Да пожалуйста, сколько душе угодно! С охотой послушаю.
– Нет, у нас тут дело особое, – отрезал Балакирев, – нам надо вдвоем побыть.
– Ну, тогда освобождаю поле боя.
Балакирев прикрыл дверь плотнее, сел на диван и требовательно произнес:
– Так слушаю вас. Играйте.
Приятно было видеть, как солидный ученый смущается в его присутствии. Бородин снова предупредил, что это всего лишь наброски: мысль у него о большой вещи, но сил и времени на нее пока не хватает.
Балакирев выслушал его нетерпеливо, желая поскорее составить собственное мнение о нем. Наконец тот сел за инструмент.
Скрестив на груди руки, Балакирев слушал не двигаясь. А когда тот кончил, произнес со всей горячностью, на какую был способен:
– И это отрывки)! Да это симфония, самая настоящая! Я знал, что в вас что-то сидит, давно вас себе наметил! Что ж вы, сударь, – жеманством страдаете)
– Поверьте, это искренне, – стал оправдываться Бородин. – Иногда мысль, что симфония могла бы выйти, появлялась, но я старался свой жар остужать.
– Зачем же остужать? Наоборот, разогреть его надо. Вы симфонию сочиняете – это надо твердо усвоить, симфонию в русском характере, национальную, своеобразную и притом вполне в принципах новой школы.
Голоса гостей доносились сюда глухо. Казалось, они в этой квартире одни и им никто не мешает. Отстранив Бородина, Балакирев сел за рояль и стал наигрывать отрывки из только что слышанного.
– Как же, сочинив подобное, можно еще сомневаться? Ведь это прелесть что за тема! Надо немедля оставить науку и посвятить себя музыке.
– Не могу, Милий Алексеевич. Слишком глубоко увяз в своем деле.
– Да поймите вы, чудной человек: химиком можно стать, а музыкантом рождаются! Вы музыкант по рождению.
Безоговорочное его признание принесло автору радость безмерную, и все же он сознавал, что пути в сторону от науки не может быть. Разве что попытаться служить тому и другому – химии и музыке.
– Вам среда необходима. Не может музыкант в наше время сам себя образовать. Вы должны приходить в наш кружок. Время теперь не тихое, а боевое. Вы обязаны участвовать вместе с нами в сражении за русскую музыку.
Долго шел у них разговор. Оба забыли о гостях, о том, что через две комнаты от них сидит шумное и веселое общество.
Им было в тот вечер не до общества. Один чувствовал себя так, точно в него силы новые влили. Мысль о симфонии, которую он сочиняет, делала его другим человеком, более в себе уверенным. Другой гордился своей находкой, но в то же время и раздражен был больше, чем всегда. Вот тут бы и действовать, тут бы всем сообща и засесть за работу – Корсакову, Кюи, Мусоргскому, Бородину! Что бы это могло получиться!
Балакирев ушел от Боткина, не попрощавшись с хозяином. Он нахлобучил шляпу, рассеянно продел руки в рукава пальто. Бородин стоял в коридоре.
– Так как – наш или не наш? – спросил напоследок Балакирев, остановив на нем свой требовательный взгляд.
– Ваш, Милий Алексеевич. Приду непременно.
– Помните: медлить невозможно. Вы нужны нам, нужны русской музыке.
Балакирев сунул ему руку и, не глядя на него, пошел к двери. Сердце его сжималось при мысли о том, что надобно сделать, что можно сделать теперь, будь друзья его податливее и послушней.
V
Окна кабинета были раскрыты. Из окон видна была пустынная улица. Проехал извозчик без седока, провезли бочку с водой, прошел разносчик с корзиной на голове.
Три человека сидели за столом и вели спокойный разговор. В квартире было пусто, только в конце коридора возилась прислуга.
– Жарко как! – заметил один. – Воды со льда нет ли, Николай Гаврилович?
– Сейчас спрошу, – ответил хозяин.
Он прошел по коридору и, выглянув на кухню, справился у девушки, нет ли чего похолоднее. Оказалось, что нет.
– Без хозяйки дела идут неважно, – виновато объяснил он вернувшись. – Я сам теперь редко обедаю дома. В ресторан хотите пойти?
– И в ресторан неплохо отправиться, – отозвался один из гостей, по имени Петр Иванович.
Это был давний друг дома, врач. Дела, занимавшие хозяина и другого гостя, были переговорены еще до того, как доктор Боков пришел. Дела были литераторские: как поступить с прочитанной рукописью, что дать в ближайшем номере журнала. Теперь же разговор шел о вопросах более общих: о политике властей, о реакции и притеснениях, какие чинит правительство печати. Толковали об этом так, как могут толковать хорошо друг друга знающие люди.
Хозяин то подходил к высокой конторке и, беря гусиное перо, делал заметки на листе, то опять возвращался к письменному столу. Мысль его работала напряженно, и на узком бледном лице отражалась внутренняя работа. Иногда он кидал прозорливые, острые замечания. Собеседники больше слушали. Они привыкли к его манере думать вслух, к мыслям, как будто брошенным вскользь, но заключавшим в себе очень многое.
– В гостиную, что ли, перейти? – предложил хозяин, попробовав задернуть штору и видя, что прохладнее не стало. – Там солнце палит не так сильно.
Разговор продолжался в гостиной. Хозяин, быстрыми шагами расхаживая по комнате, говорил о том, что реакция, по всей видимости, станет еще более жестокой и готовыми надо быть ко всякому насилию со стороны властей.
Услышав в передней резкий, короткий звонок, он сказал, остановившись:
– Наверно, за мной кто-нибудь. Третий час, время обедать. Так что же, пойдемте?
Вместо знакомого, которого он предполагал увидеть, на пороге гостиной появился офицер неприятного, почти отталкивающего вида: роста небольшого, приземистый, как будто прибитый к земле, одетый в черный мундир. Самое отталкивающее заключалось в его взгляде – пронзительно-остром и подозрительном.
Вошел он так, как будто не первый раз ему приходилось врываться в чужие дома.
Полагая, что офицер явился по объявлению и намерен снять на лето у него квартиру, хозяин тут же сказал себе, что не сдаст ему ни за что.
– Что вам угодно? – спросил он, передвинув немного очки и внимательно посмотрев на вошедшего.
– Господина Чернышевского увидеть.
Хозяин сделал шаг вперед:
– Я. Чем могу быть полезен?
Они еще пристальнее посмотрели друг на друга.
– Вы? – переспросил офицер, точно не веря себе. – В таком случае, мне надо переговорить с вами наедине.
– А-а! – с притворным оживлением отозвался хозяин. – В кабинет прошу пожаловать.
Чернышевский успел опередить его и, оставив позади себя, быстро пошел по коридору. Понимая, что Чернышевский побежал вперед неспроста, офицер пытался поспеть за ним, но заблудился в темном коридоре, не зная, где тут ход.
– Куда ж вы? Погодите! – крикнул он с раздражением, откинув в сторону вежливость.
Никто не ответил, и он еще грубее крикнул:
– Да проводите меня к нему кто-нибудь!
Гости, оставшиеся одни, мало что поняли в происходящем. Они ничего еще не успели сказать, как дверь тихонько отворилась и на пороге появился еще один человек. Доктор Боков, живший поблизости, узнал в нем пристава полицейской части.
– Господин Мальянов, – обратился Боков к нему, – можете вы разъяснить нам, что происходит? Кто этот господин?
Шагнув вперед, пристав тихо ответил:
– Полковник Ракеев.
Все стало понятно. Ракеев считался мастером по политическим обыскам. Еще на заре своей карьеры он сопровождал из Петербурга в Михайловское гроб с телом Пушкина. Он же производил обыск в квартире поэта Михайлова, которого провокаторы выдали два года назад жандармскому отделению. Вот кто беседовал с Чернышевским.
И тем не менее, хотя все было ясно, Боков спросил:
– Что ему нужно? Зачем он пожаловал?
Пристав ответил:
– Прибыли из жандармского управления и потребовали, чтобы я проводил их сюда. Я сказал, что господина Чернышевского, может, дома нет, а полковник Ракеев уверенно так ответили: «Нет, дома!» Вы бы, господа, не ждали – дело долгое. Да и ареста не будет: карета не вызвана, господин полковник приехали на дрожках.
Журналист Антонович, один из двоих сидевших, сказал:
– У хозяина в кабинете остались мой сверток и шляпа.
– Да уж вы не беспокойтесь. Это я вам сейчас доставлю, – с живостью вызвался пристав.
Они отказались и заявили, что, не попрощавшись с Николаем Гавриловичем, не уйдут.
– Стоит ли, господа, такое беспокойство устраивать? Тем более, что ареста не будет.
Пристав продолжал уговаривать, но, не слушая его больше, они направились в кабинет.
Чернышевский и Ракеев сидели за столом. Глядя так же неприязненно, Ракеев разыгрывал из себя светского человека: спрашивал хозяина, давно ли уехала его жена, доволен ли он тем, как отдыхает семья.
Чернышевский, сохраняя самообладание, с деланной оживленностью обратился к вошедшим:
– Как, разве уходите? А я думал, вместе пойдем обедать.
Антонович подошел к окну и взял с подоконника сверток с купленными утром ботинками, затем взял шляпу. Ракеев следил за каждым его движением. Он подозрительно посмотрел на сверток, но Антоновичу ничего не сказал.
– Так до свидания, господа, – бодро произнес Чернышевский, пожимая обоим руки. – Увидимся, значит, позже.
При этом он успел, когда Боков за чем-то обратился к Ракееву, шепнуть несколько слов Антоновичу, передавая поручение в редакцию.
Они вышли, сознавая свое бессилие и мучась этим. Мысль, что Чернышевский остался один на один с отъявленным негодяем, не давала им покоя.
Антонович жил поблизости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43