водолей ру сантехника
День был тихий, но снежный: мокрый снег падал на лицо, проникал за воротник, набивался даже в портфель. Мусоргскому пришлось несколько раз протирать корешок партитуры. «Ужасно все-таки тяжела, – подумал он не то с гордостью за сделанное, не то с сожалением. – Неужто заставят нести обратно?» При этой мысли сердце его сжалось.
Так же выглядело большое темное, заставленное стойлами и шкафами помещение театральной конторы, тот же канцелярист сидел за столом. С молчаливым бесстрастием он принял из рук автора партитуру. То ли он знал, что это вторая редакция, то ли данное обстоятельство вовсе его не касалось. Когда Мусоргский напомнил об этом, на лице секретаря ничего не отразилось:
– За ответом прошу пожаловать через месяц.
Надев шляпу, Мусоргский медленно спустился по лестнице.
С той минуты, как рукопись попала в чужие руки, У него снова похитили его надежды. Они витали над его головой, пока опера сочинялась, а тут рассеялись и пропали. Похвалы, предсказания, восторги – все слышанное им потеряло над ним свою власть.
Театральный комитет должен был собраться снова, чтобы рассмотреть «Бориса Годунова». Но Направник почему-то медлил.
Контрабасист Ферреро уже несколько раз напоминал ему:
– Надо дать ответ настолько твердый, Эдуард Францевич, чтобы автор больше не беспокоил наш театр.
Певцы тоже требовали скорейшего рассмотрения. Те, кто. знали «Бориса» по вечерам у Шестаковой, разнесли молву о нем. Многие ждали с надеждой, когда на императорской сцене появится наконец произведение, достойное театра Глинки и Даргомыжского.
Режиссер труппы Кондратьев, видя, что комитет не торопится, и опасаясь, что «Бориса Годунова» могут опять провалить, обратился от лица артистов к Направнику:
– Мы просим у вас разрешения присутствовать при том, как опера будет обсуждаться.
Вскинув кверху очки, тот сухо на него посмотрел:
– Вы, господа, не имеете доверия к мнению комитета?
– О «Борисе» столько говорят, Эдуард Францевич, что нам хотелось бы услышать его самим.
Направник пожал плечами:
– Ничего не могу обещать. Поговорю с другими членами комитета.
На другой день к нему с этим же обратились артисты Платонова, Мельников и Петров, составлявшие украшение труппы. И не только они – многие обращались. Ссориться и создавать в труппе напряженные отношения не хотелось, но и потакать желаниям артистов Направник не считал возможным.
Несколько дней он не давал ответа. Потом, когда певцы снова обратились к нему, он, вынужденный принять решение, строго произнес:
– Мы можем дозволить присутствовать при одном условии: чтобы действия комитета не подвергались ни критике, ни обсуждению. Если вы обещаете не нарушать работу ни одним своим словом, я соглашусь. Но повторяю: вы должны быть безмолвны в то время, когда комитет данной ему властью будет обсуждать оперу господина Мусоргского.
Артисты приняли его условие.
В зале, где собирался Репертуарный комитет, народа в назначенный день оказалось необычно много. Члены комитета, появившись, проследовали при полном молчании.
Направник настороженно оглядел сидящих.
– Только, господа, строжайшая тишина! – напомнил он.
Концертмейстер стал исполнять оперу.
Члены комитета сидели хмурые, замкнутые, точно даже друг перед другом не желали выказывать свое отношение к музыке. Певцы, наоборот, с трудом сдерживались. Их молчаливые взгляды, когда они посматривали друг на друга, говорили о многом.
После того как «Борис Годунов» был целиком сыгран, Направник обратился к членам комитета.
– Прошу высказываться, господа, – предложил он вполголоса.
Первым попросил слова Бец, капельмейстер драматического театра:
– О последней сцене я говорить не буду: хотя за долголетнюю практику мы привыкли не удивляться ничему, она, признаюсь, сильно меня озадачила. Если же коснуться всего остального, то надо признать, что автор учел кое в чем наши справедливые притязания. Женская роль, которую он ввел, – едва ли не самая удачная в новой редакции. Но я нахожу, что для певцов материала все равно недостаточно.
Певцы с удивлением переглянулись, но, зная строгость Направника, не решились подать свой голос. Уловив движение, прошедшее по рядам, он предостерегающе постучал по столу.
– Нет, господа, – закончил Бец, – оснований для пересмотра решения комитета я не нахожу.
Другой член комитета высказался почти в том же смысле. Он остановился также и на последней картине, назвав ее простым бунтом, который автор пытается протащить на подмостки императорской сцены.
– Притом должен отметить: у господина Мусоргского слаба техника сочинения. Закругленные обороты не удаются ему совсем, у него в музыке много грубого, потому что гармонией, как видно, он достаточно не владеет.
Ферреро – тот заявил прямо, что возиться с оперой больше нечего: нисколько она не похожа на то, что может украсить театр; в ней столько мужицкого, добавил он, что только самые примитивные вкусы могла бы такая музыка удовлетворить.
Направник находился в нерешительности. Как честный музыкант, он не мог не признать достоинств прослушанного произведения; как человек определенных вкусов и взглядов, он не мог принять большую часть того, что автор сделал. Художник боролся в нем с исполнителем воли начальства.
Пришла его очередь высказать свое мнение. Он предостерегающе покосился на артистов, с трудом сдерживавших свое недовольство:
– Насчет мужицкой оперы не могу с вами согласиться, господа. Мужицкой называли и «Жизнь за царя» Глинки, идущую на императорской сцене вот уже много лет.
– Но там идея патриотическая, Эдуард Францевич! – возразил Бец.
Старик Осип Петров вздохнул и опустил голову.
– Не могу согласиться также с тем, – продолжал Направник, – что члены комитета осуждают необразованность автора. При многих неуклюжих оборотах, я вижу тут свои красоты. Правда, опера господина Мусоргского не может рассматриваться как цельное сочинение: она написана неровно, в ней наряду со сценами сильными есть места пустые. Я согласен только с одним: по характеру своему она не соответствует традициям Мариинского театра. Кроме того, для певцов чисто вокального материала мало, хотя материал для игры есть… Итак, – закончил он, опять покосившись в сторону артистов, – я принужден, хотя и с оговорками, присоединиться к мнению других членов комитета.
– Вернуть партитуру автору и скорее забыть о ней! – с торжеством произнес Ферреро.
Направник недовольно на него посмотрел. Он хотел остаться на позиции человека, справедливого даже в отказе. Кроме того, он заметил, какое впечатление произвел отказ этот на певцов.
Не успели закрыть заседание, как артисты обступили его.
– Эдуард Францевич, как же так? – заговорила Платонова. – Как же вы могли сказать, что тут нечего петь? Я свою партию пела бы с наслаждением.
– Партия Марины еще туда-сюда, а Пимену что делать? Даже арии нет – один сплошной речитатив.
– С великой радостью спел бы, Эдуард Францевич! – заявил Осип Петров.
Направник хмуро возражал, без жара. Он не вполне был уверен в своей правоте, но при этом трезво сознавал, что менять принятое решение невозможно.
– У каждого исполнителя, господа, может быть свое мнение. Я свое высказал, ваше право – со мной не согласиться.
– Как же можно такую оперу не пропустить? – возразили несколько человек сразу.
Он молча пожал плечами и, попросив их посторониться, вышел. Другие члены комитета покинули зал еще раньше, не желая объясняться с артистами.
Певцы, возбужденные, долго еще обсуждали решение комитета.
– Вот, Геннадий Петрович, – сказал Петров, подходя к Кондратьеву, – вот они, наши нравы! «Аммалат-Бека» афанасьевского ставить можно, а «Бориса» нельзя! Мерзость и стыд! Не театральный это комитет, а водевильный!
– Что поделаешь, Осип Афанасьевич, такие порядки… – только и смог возразить Кондратьев.
Артисты расходились неохотно. Долго еще в коридоре, у выхода и на улице продолжалось возбужденное обсуждение того, свидетелями чему они были.
XII
Труппа Мариинского театра гудела: говорили о пристрастии в оценках, о невежестве комитета. Все требовали, чтобы «Борис Годунов» был поставлен. Отвергнутый и заклейменный, он не только не проиграл в общественном мнении, а, наоборот, сильно поднялся.
Направник оставался глухим ко всему. Он делал вид, будто толки эти до него не доходят. Но какое-то беспокойство мучило и его.
Однажды к нему подошел режиссер Кондратьев.
– Эдуард Францевич, я решил в свой бенефис поставить сцены из «Бориса», – решительно заявил он. – Помогите мне в этом, ваша поддержка нужна.
– Как же можно? – Направник вскинул плечи и резко выдвинул вперед острый свой подбородок. – Опера не идет, комитет отверг ее – как же тут ставить?
– В свой бенефис я имею право выбора. Позвольте мне это право использовать. Поможете, Эдуард Францевич?
– Какая же тут может быть помощь? – недоумевая, спросил он.
– Певцы готовы на всё, только согласитесь пройти с ними сцены!
Направник покачал головой, потом молча вытащил книжечку, в которой записывал все числа занятий. Он перелистывал ее, всматриваясь в мелко исписанные страницы.
– Мой бенефис в феврале.
– Не могу, у меня все занято.
– Работы не так много, Эдуард Францевич. Опытнейшие певцы будут участвовать: Петров, Леонова, Платонова, Сарриоти…
– Нет, не могу, – повторил Направник, опять покачав головой. – И к чему такое невыгодное сочинение брать? Лучших разве нет?
– Артисты будут репетировать в неурочное время, в любые часы, только бы вы дали согласие.
Направник поправил очки, пожевал недовольно губами, снова полистал свою книжечку. Не хотелось ни ссориться с режиссером, ни восстанавливать против себя певцов. Но и приниматься за такое рискованное дело не хотелось тоже.
– Уж если им так вздумалось, пускай учат сами. Когда приготовят, посмотрю, что из этого вышло. Но должен предупредить вас: самое большее, что я мог бы предоставить, это две репетиции.
Таким образом, нехотя, он все же согласие дал.
Когда Кондратьев сообщил певцам, они тут же отобрали сцены – в корчме и две польские: в комнате у Марины и у фонтана; тут же распределили роли: Петров – Варлаам, Леонова – хозяйка корчмы, Платонова – Марина, Комиссаржевский – Самозванец. Кроме «Бориса Годунова», Кондратьев взял для своего бенефиса картины из «Лоэнгрина» и «Фрейшюца», но они шли как бы для заполнения программы. Все понимали, что гвоздем вечера будет «Борис Годунов».
Артисты сознавали свою ответственность перед русским искусством: если после стольких мытарств «Борис» провалится, ему долго потом не увидеть сцены.
Леонова и Петров рассказывали Мусоргскому, что происходит в театре. Он делал вид, будто относится ко всему философски, но в глазах его нетрудно было прочитать напряженное ожидание и душевную муку. Каждый раз, когда заходила речь о «Борисе», он волновался ужасно.
Как-то вечером Мусоргский забрел к Стасову размягченный и добрый. Желая скрыть от хозяина дома, что по дороге он заглянул в трактир и немного для храбрости выпил, Мусоргский уселся в темном углу.
Стасов шагал, как обычно, по комнате, размышлял вслух о том, как отнесется к «Борису» публика. Чем больше Мусоргский слушал, тем теплее становилось у него на душе, тем смелее он смотрел на завтрашний день. Бывали такие часы, когда после безнадежности и тоски приходила снова уверенность.
– Мне суд не страшен, Владимир Васильевич, – сказал он. – Я в музыкальную даль смотрю бодро. Вот говорят, будто я попрал все законы, а я говорю себе: «То ли еще будет!» Сюжетец, который вы мне подкинули, зреет. Кое-что пишется…
Он решил, что сказал слишком много, и остановился.
От Стасова Мусоргский направился к Опочининой. Ему нужна была поддержка. Делая вид, будто он без колебаний примет все, что с ним ни случится, он чувствовал себя после месяцев напряженного ожидания измученным и почти больным.
Опочининой дома не оказалось. Мусоргский сиротливо постоял в столовой, побродил по комнатам, которые еще недавно были родным его домом, подержал в руках фарфоровую собачку, которую любила Надежда Петровна, и побрел дальше.
Так нужно было ему чье-либо общество, что, не придумав ничего лучшего, он направился к Кюи. В последнее время отношения между ними стали более натянутыми и холодными, и виделись они теперь редко.
Кюи, установивший для себя твердый распорядок жизни, успевавший и романсы писать, и фортификацию преподавать, и статьи готовить для «Санкт-Петербургских ведомостей», смотрел на Модеста, как на человека совершенно бестолкового. Не отвергая его таланта, он считал, однако, что талантом своим Мусоргский распоряжается плохо.
Встретил Кюи его приветливо, но, заметив, что Модест чуть навеселе, взял с ним тон иронический. Мусоргский с грустью подумал, что в неподходящую минуту его сюда принесло. Другой бы на месте Кюи понял, как он страдает и как жаждет поддержки. Ирония собеседника лишь оскорбила Мусоргского, и он замкнулся. Сев в качалку и покачиваясь с деланно беззаботным видом, он стал говорить о каких-то пустяках.
– С «Борисом» как – нового ничего? – вспомнил Кюи.
– Будто бы собираются ставить. Да ведь я к этому равнодушен. «Борис» для меня – прошлое, я другим теперь занят.
Напускная его беспечность разозлила Кюи. Он не стал расспрашивать ни о новой работе, ни о том, кто и когда собирается ставить «Бориса». Когда Мусоргский собрался уходить, Кюи не стал его удерживать.
– Захаживайте, Модест, – произнес он небрежно. – Что-то вы стали редко бывать.
Мусоргский долго еще бродил по холодному Петербургу. Все кругом было замерзшее, застывшее, неуютное; ни одного лица знакомого. Только мысль об Осипе Петрове, дедушке русской оперы, хлопотавшем за его «Бориса» и рассказывавшем ему всё, утешала немного.
Мусоргский надумал было пойти к нему на Подьяческую. Но, дойдя до канала, остановился в нерешительности. Он озяб, устал; наверно, не застанет Осипа Афанасьевича дома, да и Анны Яковлевны нет; опять придется пережить огорчение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43