полотенцедержатель
Мир, до сих пор незнакомый, живой, алчный, настойчивый, сытый, вставал перед глазами Мусоргского. За ним где-то был мир разутых, голодных людей. И не то чтобы тот мир он знал лучше и ближе, – скорее совестью, чем опытом и знанием он воспринимал его. В разнообразии дорожных разговоров и наблюдений приоткрывались неустройства русской жизни. Ему хотелось побольше подслушать, узнать, запомнить повадку и говор людей, с которыми он впервые столкнулся.
В Москве побыть долго не удалось. Лишь мельком он взглянул на город, проезжая на извозчике с вокзала на вокзал. Его удивило несходство с чопорным Петербургом. Извозчики, торговцы, разносчики, хлопотливая теснота улиц, сутолока и пестрота – все показалось скорее купеческим, чем дворянским. Мусоргский сказал себе, что непременно приедет сюда, чтобы взглянуть на ту Москву, которая рисовалась ему по письмам Балакирева.
До Глебова он добрался к концу дня. На станции его ждал экипаж. Серые в яблоках, резвые лошади, одной масти обе, легко взяли с места.
После короткого замощенного отрезка пути поехали по песчаной дороге. Экипаж попал на мягкую колею, и вокруг все затихло. Солнце садилось за дальний лес. Носились стрекозы, высоко в небе летала ласточка.
– Хороший день завтра будет, – сказал, не оборачиваясь, кучер и легонько свистнул в воздухе кнутом.
Лошади побежали быстрее. Мусоргский, ощущая простор и предвечернюю тишину, видя над собой ясное небо, почувствовал себя свободным от забот человеком, которого радуют и поездка, и собственное благополучие, и предстоящая встреча с хозяйкой.
Шиловское имение было не чета Кареву, поместью матери. Там все выглядело бедновато, а тут – на широкую ногу: и аллеи деревьев, и газоны во французском стиле, и ровно подстриженные кусты, и хорошо подобранные по краскам цветы. Садовник и несколько женщин занимались поливкой. Увидав проезжающий экипаж, он приподнял соломенную старую шляпу. Мусоргский даже привстал с сиденья, чтобы тот, чего доброго, не подумал, будто он пренебрег поклоном.
Экипаж подкатил к большой, застекленной разноцветными стеклами террасе. Навстречу высыпало дачное общество: девушки, студенты, артисты. Мусоргский опешил в первую минуту, и только привычная светскость выручила его. Он пожимал руки, кланялся. Марья Васильевна знакомила его с гостями: вот это сосед по имению, эта дама прибыла с утренним поездом из Москвы, это певец, а кругом стоит молодежь, приехавшая сюда погостить. Тут всем весело и все живут беззаботно.
– Мы музицировать вечером собираемся, – объявила хозяйка. – Переоденьтесь, Модест Петрович, отдохните с дороги и приходите ужинать. А после займемся искусством. У нас и певцы свои, и хор свой, и даже капельмейстер есть.
Она представила гостя стоявшему в стороне плотному, невысокому человеку в желтой соломенной шляпе. К смущению Мусоргского, тот оказался знаменитым капельмейстером Лядовым.
– Теперь отпуска вам от рояля не будет, так и знайте, – предупредила Шиловская. – Прогулки совершать вам дозволительно только с моего разрешения и, главным образом, в моем обществе.
Мусоргский охотно подчинился требованиям хозяйки: он превратился в ее спутника, партнера, аккомпаниатора и поклонника. В доме, где главной целью жизни было удовольствие, он, с его услужливостью, деликатностью, с его талантом, пришелся по вкусу всем. Любую партию он мог исполнить, в любом ансамбле мог принять участие. Хозяйка дома была с ним нежна. Аромат легкой жизни наполнял усадьбу: нетрудно было забыть о том, что в мире существуют нужда и бесправие. Тут все было отмечено печатью изящества, и Мусоргский беспечно отдался чувствам, которыми жили тут окружающие.
XIV
Но мысль о Москве не покидала его. Спустя несколько дней, дав слово хозяйке, что вечером он вернется, Мусоргский отправился из Глебова.
В поезде все оказалось решительно непохожим на то, что окружало его в усадьбе: озабоченные пассажиры тяжело вздыхали и вытирали пот со лба, томясь не то от жары, не то от навязчивых забот. Снова перед ним был полный лишений, натруженный мир. Тот, из которого он только что уехал, теперь казался почти призрачным.
В Москве, наняв извозчика, он велел ехать ему не спеша. Здания с колоннами по фасаду чередовались с деревянными, в два этажа. В старинных церквах перед киотом теплились свечи. Извозчик, сообразив, что седок интересуется всем, что встречается по пути, давал свои пояснения. В одном месте он сообщил, что это вот здание построено всего три года назад:
– Пять этажей, домина громадная. И воровства тут было, ой-ой!
В другом месте, указав на отгороженный старым забором пустырь, сообщил:
– Тут, вашество, церковь начали строить, да полиция не дозволила – место, говорят, торговое, благости не будет. А я так соображаю: где больше торговли, там доход церкви больший. Начальству, конечно, видней, нас не спрашивали.
Доехав до центра, Мусоргский отпустил извозчика и пошел дальше пешком. Когда он стал приближаться к Красной площади, им овладело неведомое раньше чувство: все, что он прежде читал про нее, живо встало в памяти. Совсем близко был Кремль, левее возвышалось необыкновенное по совершенству и стройности сооружение – Василий Блаженный. Все было удивительно. Ощущение истории, событий, происходивших тут, охватило Мусоргского. Он осмотрел Лобное место, несколько раз обошел вокруг храма. Все поражало, и на всем лежала печать великого прошлого. То, о чем толковали не раз в доме Стасовых, теперь приобрело такую зримую полноту, точно совсем недавно происходили события, связанные с этими местами.
Мусоргский прошел через Спасские ворота и оказался в Кремле. Еще сильнее охватило его ощущение чего-то очень большого. Переходя из собора в собор, от памятника к памятнику, он жил прошлым; в воображении вставала история народа.
Насладившись тишиной, величием, торжественной пустынностью храмов и келий, он вышел наконец из Кремля.
Но и в самом городе, на его шумных улицах было много неожиданных впечатлений. Наблюдая за толпой, за торговцами, наслушавшись в трактире у Самарина разговоров, привыкнув к новому для него московскому говору, Мусоргский продолжал жить в той же атмосфере старины, истории. И как знать: может, именно в тот день впервые родилась, пусть еще не осознанная, идея создать когда-нибудь произведение, в котором прошлое России и ее народа были бы увековечены.
В Глебсво Мусоргский в тот день не вернулся. Отсюда глебовская жизнь показалась пустой и нестоящей; наедине с собой он хотел пережить все увиденное им сегодня. Но надо было с кем-нибудь поделиться впечатлениями, которые его переполняли.
Сняв номер в меблированных комнатах, Мусоргский попросил чернил. Коридорный принес в стакане теплую воду и налил в чернильницу, достав оттуда несколько дохлых мух.
– Отойдет, ничего-с, – сказал он. – Засохли-с, а их там было много. Потерпите, сударь, минуточек пять, и вполне можно будет пользоваться. Я и другому жильцу так же приготовил, недели тому две. А то ведь у нас народ какой-с? – Он улыбнулся деликатно. – Не пишут-с. Потому и засыхают, пребывая в бездействии. – И он старательно вытер тряпкой края чернильницы.
Кому было посылать письма? Кто ближе всех подходил к его настроению?
Мусоргский прежде всего вспомнил о Балакиреве.
Коридорный ушел, помешав палочкой жидкость в чернильнице. Он удалялся осторожно, на цыпочках, давая понять, что к людям, которые намерены писать, относится с полным почтением.
Мусоргский ждал, пока окажет свое действие на засохшие чернила теплая вода.
Хотелось и про храм Василия Блаженного рассказать, и про Успенский собор, и про мысли свои при виде усыпальницы царей. Необходимо было сказать, что прежде, в туманном каменном Петербурге, среди французских книг и итальянской оперы, сочиняя разные «сувениры», он был, в сущности, человеком без корней, без глубокого ощущения родины, и только теперь, прикоснувшись к старине, к истории, ощутив ее величие, вспомнив глинкинского «Сусанина», он впервые умом и сердцем почувствовал себя художником, мечтающим всей силой данных ему возможностей служить родному искусству.
В Глебово Мусоргский вернулся на следующий день. Ни одного из поручений, данных хозяйкой, он не выполнил, однако возвращался по пыльной дороге усталый, но очень довольный.
Узнав о его прегрешениях, Шиловская сказала с притворной строгостью:
– Теперь отсюда пускать вас больше не будем. Не видать вам больше Москвы! Весь вечер вчера мы прождали, музыка из-за вас была сорвана. Нет, Модест Петрович: теперь только при мне будете, и от меня – ни на шаг!
Мусоргский, выслушав этот приговор, вежливо поклонился. Он обещал впредь быть послушным во всем.
XV
Жизнь идет своим чередом. В таком городе, как Петербург, люди, случайно познакомившись, могут долго потом не встречаться и даже друг о друге забыть. Но если интересы их совпадают, если интересы эти устойчивы и живучи, – рано или поздно людей, случайно встретившихся, прибьет к одному берегу.
Придя на вечер к своему знакомому, профессору Ивановскому, химик Бородин застал среди других гостей человека, с которым случай свел его года три назад на дежурстве в госпитале. Мусоргский был на этот раз не в мундире офицера, а в штатском. Перед Бородиным оказался не изящный, одетый с иголочки юноша – молодой музыкант возмужал, окреп, даже полнота какая-то появилась, но узнать его было нетрудно. Светскость сохранилась; при этом Мусоргский стал увереннее, тверже, и жеманства не осталось вовсе. Он словно остепенился, отбросил излишества светского поведения, отказался от вычурности манер.
Они обрадовались встрече и, отойдя в сторону, стали расспрашивать, что с одним и другим за это время произошло. Бородин, выросший в ученого, по-прежнему был занят в лаборатории, работал со студентами, собирался с научными целями за границу, но что было ему рассказывать о себе? В этом зале не он один представлял мир ученых: вокруг были профессора, люди точного знания. А вот Мусоргский – тот, оказывается, далеко продвинулся в области, которая влекла к себе Бородина с прежней силой. Суждения его об искусстве стали более зрелыми, знания – глубже и шире. Он переиграл за это время так много произведений, что куда там было Бородину с ним состязаться!
И все же Бородину показалось странным, что молодой офицер покинул военную службу и посвятил себя только музыке.
– Стало быть, вы вполне уверились в своих силах? – спросил он.
– Всякое решение требует смелости, – ответил Мусоргский рассудительно. – Уж очень не совпадали интересы моей компании с моими. Шаг был рискованный, спору нет, зато я, по крайней мере, могу свободно собой распоряжаться.
– Завидую вам, – вздохнул Бородин, – хотя к науке привержен сильно.
Все, чем он обладал: уважение ученых, любовь студентов, интерес к исследованиям, – не заглушало его любви к музыке. Однако каждый шел тем путем, который сам для себя избрал.
Чем больше он расспрашивал, тем больше убеждался в том, как далеко шагнул Мусоргский в своем развитии. Прежде обоим нравился Мендельсон – теперь другие имена были на его знамени; среди них, наряду с Глинкой, одним из первых стояло имя Шумана, которого Бородин не знал вовсе. С ревнивым интересом прислушивался он к словам музыканта. В суждениях Мусоргского почти не было ничего показного, он не старался поразить собеседника и высказывался основательно и убежденно.
Профессор Ивановский давно поглядывал в их сторону: гости надеялись послушать музыку, а беседе не предвиделось конца. Наконец Ивановский не выдержал.
– Извините, господа, – сказал он, подходя, – на вас все смотрят голодными глазами. Побалуйте нас, поиграйте.
Бородин, давно знакомый с хозяином, встал.
– Только я нот с собой не захватил.
– А может, в четыре руки поиграете? Я слышал, вы о Мендельсоне толковали: у меня как раз переложение его а-мольной симфонии есть.
– От средней части увольте, – капризно отозвался Мусоргский. – Не переношу ее: какая-то песнь без 'Слов, тягучая, как все его песни… Увольте, право.
– Это, Модест Петрович, музыкантская нетерпимость, – ответил Ивановский. – Наш брат любой хорошей музыке рад, и Мендельсон для него композитор по вкусу. – Он дружески подхватил обоих под руку и повел к роялю. – Всегда бывает приятно удалиться от привычного: нас окружают точные величины, а тут некая туманная красота…
Сыграли две части, первую и третью. От второй Мусоргский все-таки отказался. Сыграли еще несколько вещей, приятных гостям. Потом снова завели разговор.
Заметив, что гости больше не обращают на них внимания, Мусоргский стал негромко наигрывать отрывки из шумановской симфонии. Свобода исполнения, умение оттенить самое важное и при этом не упускать из вида боковые, полные очарования мысли, замечания, которые он делал, – все поразило Бородина. Видя такого благодарного слушателя, Мусоргский был рад возможности показать себя. Точно после узды, в какой его держали Балакирев и Кюи, нашелся наконец собеседник по нем – знавший меньше, но воспринимавший искусство так же, как он.
Все казалось необычным в том, что слышал Бородин. При мысли, что музыканты где-то собираются, обсуждают новые сочинения, он почувствовал сожаление: может, лучшие его годы проходят вдали от музыки и потом будет поздно наверстывать? «Не примкнуть ли, пока не упущен срок, к ним?» – подумал он.
А Мусоргский, наигрывая, продолжал делать свои замечания: иной отрывок он называл сухой математикой, в другом находил поэтическое начало: третий хотя и считал изящным, но осуждал за отсутствие глубины. Уверенность, с которой он судил, положительность, способность проникать в замысел произведения больше всего удивили Бородина.
Их беседа, перемежавшаяся игрой, была непонятна присутствующим. Сначала еще слушали, что наигрывает Мусоргский, потом перестали слушать и занялись чаепитием.
Ивановский два раза уже приглашал:
– Господа музыканты, прошу вас за стол, всего не переговорите! Это как в науке – чем дальше, тем глубже, а дна все равно нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43