https://wodolei.ru/catalog/accessories/komplekt/
Тревожило слушателей необъяснимое - как это грабитель не ограбил, а даже одарил каирцев? Не украдкой они ушли, а со всей поклажей. Зачем это он отпустил их? Не к добру!..
Мамлюки при этих беседах уже не славословили Тимура, но еще не решались и корить его. Что была за причина, почему главный злодей отпустил их? Они еще и сами не осознали эту причину, хотя уже не восхваляли его щедрость.
Ночи становились душными.
Порой спали на вонючих овчинах, дабы ночью не ползла на них из пустынь всякая ядовитая нечисть - пауки и змеи боялись овечьего запаха. В тягостной духоте накрывались с головой широкими одеждами или одеялами, когда возле рек или озер на спящих низвергались рои мошкары. Через руины древних городов спешили, озираясь: в руинах водились опасные змеи и гады.
Пугали друг друга рассказами об осмелевших разбойниках. Чем ближе подходило нашествие степняков, тем дерзче и беспощадней разбойничали неведомые люди: народ, встревоженный нашествием, меньше стерегся своих злодеев. А они шли по пути нашествия, как волки по краям стада.
Рассказывали о дамаскинах, неуловимых и бесстрашных: они всем мстили за светлый Дамаск, которого вдруг не стало, за свою жизнь, выброшенную на дорогу! Они возникали и исчезали в местах, захваченных нашествием.
Вокруг разоренных селений было немало разбойничьих содружеств - в отчаянии росла их отвага. От бездомной бесправной жизни крепла их жестокость. Голод кидал их на дерзкие дела. За ними охотилась конница.
Они укрывались в укромных захолустьях, куда никто из преследователей не решался доходить: нашествие надвигалось смело лишь по узкой стезе. Края той стези оставались у народа. Ограбленного, но готового на любой подвиг. Когда мстителей настигало преследование, некоторые, спеша притаиться, отбегали сюда, к югу. Здесь о них рассказывали осторожно: в лицо их никто не знал, всегда могло оказаться, что кто-нибудь из собеседников и есть разбойник.
И не один ли из них сам этот длиннобородый седой путник? Он идет из самого татарского стана. Попутчики его сказывали: следом за ними вдруг по слову главного злодея прискакала погоня. Погоня их настигла. И опять отступила! Зачем бы погоню слать, если его им не надо? Если его отпустили, значит, он не разбойник. А если не разбойник, не послали б за ним погоню! Но опасный слух тем и силен, что не понятен, не постижим разумом. На ночлегах многие стелили свои подстилки подальше от постели Ибн Халдуна.
Разбойники тут могли быть: они в любом хане, на любом постоялом дворе ютятся. Где же иначе им спать, есть, кормить лошадей. Значит, не может их здесь не быть. Разбойничают, не поддаются на посулы завоевателей: они знают, помнят свою правду. Чего бы им ни сулил степной татарский вожак, не поддаются. А он сулил, подсылал проповедников, обещавших вольное приволье тем, у кого отнята воля, сытую жизнь тем, у кого забирали хлеб. Проповедники редко уцелевали на проповедях, нередко их находили по обочинам дорог, а чаще нигде не находили.
Ночлеги сменялись ночлегами, а дорога тянулась своим путем.
На Тивериадском озере в хане, построенном возле воды, путников угощали рыбой. Испеченная над углями, политая соком каких-то горьких плодов, она напомнила Ибн Халдуну детство в Сфаксе, озаренном голубыми отсветами моря.
В садах по берегам Иордана плоды еще не поспели. Три девушки в длинных синих рубахах, сидя на глинобитной крыше под тяжелыми ветвями темных олив, пели протяжную песню, словно оплакивали кого-то.
У берегов Мертвого моря караван вошел в рощу, где приземистые деревья росли, отворотясь от упрямых морских ветров. Вся роща спускалась по склону к морю, - чем ближе к морю, тем обнаженнее были стволы, все свои ветки запрокинув прочь от моря.
Едва вышли из рощи на пустынный простор, тут вдруг все вокруг потемнело. Почернели, сомкнувшись, кроны олив. Затмилось небо. Зарокотав, обдавая холодом, хлынул ливень.
Шумом и холодом залив оливы, отхлынул ливень к Ливану. Гроза, ударившись о горы, норовила вернуться. Но откатились черные крутящиеся тучи. Засияло желтое предвечернее солнце. В этом яростном свете промокшая земля казалась малиновой. Расплывчатые лужи сияли, отражая небесную синь.
Дышалось легче. Хотелось здесь постоять.
Верблюды распрямились, стали выше. Стояли, прилизанные ливнем, среди небесных отсветов и синеватых отблесков с моря. Верблюды в столь ярких и чистых лучах стояли призрачные, словно вылитые из лилового стекла.
Озябнув, сгорбились нежно-голубые ослы. А мулы и лошади, лоснясь, блестели багровыми и синими отливами гнедых и вороных мастей.
Путники скинули с себя волосяные мешки, тяжелые намокшие одеяла, все, чем успели накрыться под ливнем.
Отряхивались, дышали прохладой, словно пили из родника. Медлили выйти на дорогу, боясь утратить такую свежесть и вступить в зной. А на дорогу уже несло песчаную поземку из пустыни.
Караван прошел мимо густых садов на берегах Мертвого моря. Мимо полей, возделанных, набухающих мирным урожаем. Мимо стад, беззаботно пасшихся по склонам холмов.
Так свободно течет здесь жизнь, если сличить ее с выжженной, обезлюдевшей Сирией, где торжествует завоеватель.
Наконец встали серые стены священного города, увенчанные зубцами, похожими на воинские щиты.
Когда подошел Ибн Халдун, многие караваны стояли у Дамасских ворот Иерусалима, ожидая, пока город примет их.
Ожидая, остановился и караван Ибн Халдуна.
Все смотрели на темные мощные стены, сложенные еще иудеями из больших глыб, а спустя века надстроенные римлянами, а еще через века - крестоносцами. Чернели узкие бойницы. Стража глядела сюда из-за зубцов с высоты стен.
Внизу между караванами тоже прохаживались стражи. Прохаживались, прощупывая вьюки, придираясь к прибывшим, надеясь на подарки, довольствуясь и малыми подачками, ибо в городе, куда совсюду сходилось множество паломников, городские власти берегли чужеземцев от мелких обид, дабы не пошел по свету недобрый слух о корыстолюбии и мздоимстве иерусалимских властей.
Тимурово нашествие перекрыло многие пути. Из разоренных городов некому стало идти сюда. Но шли из стран и из городов, докуда не дотянулись разорители: Иерусалим тем и свят, что равно - мусульмане, иудеи и христиане - все чтут в его стенах самые заветные из своих святынь.
Люди разных вер приходят сюда в чаянии чуда - исцеления от болезней, избавления от бед, забвения досад, прощения за содеянное зло, утешения в свершенных ошибках.
Но приходят сюда и рассеять скуку. Ибо везде, куда стекается много богомольцев, ищут поживы и те, кто служит человеческим страстям и пристрастиям. Чем беззащитнее человек перед своими слабостями, тем усерднее он просит помощи у бога. А чем беззащитнее, тем легче поддается соблазнам. Грехопадение соблазнительнее там, где ближе место покаяния. О грехе тем чаще задумываются, чем чаще его осуждают, а здесь неустанно его клянут и горячо в нем каются на многих языках. Вместе с паломниками в пыльных одеждах, с купцами, привезшими чужеземные товары, у ворот ждали и работорговцы, пригнавшие на торг полуприкрытых рабынь и полураздетых мальчиков. Не сторонились тесноты благочестивые стайки паломниц. Они прибыли на богомолье откуда-то издалека. Скудно и смиренно одетые, с четками между резвыми пальцами - от их насмешливых и приманчивых глаз не шлось к молитвам.
Позже других подъехали усталые всадники, ведя в поводу вьючных лошадей. Пыльных, покрытых тяжелыми бурнусами, их не заметил бы Ибн Халдун, но к нему подошел один из прибывших, еще издали кланяясь и приветствуя: он видел Ибн Халдуна в мадрасе Аль-Адиб.
- А вы из Дамаска? - удивился историк.
- Бегом оттуда. Бегом!
- А что там?
- Я из купцов. Откупился от разоренья, а хромой злодей перед уходом отдал наши слободы своим головорезам на разграбление. "Вы, говорит, недоплатили, нарушили уговор, я, мол, ждал-ждал, но больше терпенья нет!" А? Ведь почти все получил, какой-нибудь малости недосчитался - и на разграбленье! Ну я, слава аллаху, семью заранее сюда отослал, теперь, как он ушел, сюда бегу. Что уцелело, с собой везу.
- А он ушел?
- Ушел. Сказывают, на Сивас. А зачем? Через Дамаск проехал в ярости. Как в лихорадке. Так спешил, даже правителем города поставил какого-то из дальней родни, он и не высовывается: отсиживается в Каср Аль Аблаке. А военачальников всех увел. Не знаем, что у него случилось.
4
Тимур ушел. Письмо от Мираншаха из Сиваса ввергло Повелителя в ярость и в тревогу: Кара-Юсуф, недолго отдохнув в Бурсе, получил от Баязета конницу и захватил отчие земли от Арзинджана до Сиваса. Тамошнее население встретило его как освободителя, празднуя и ликуя. Небольшие городские войска были разметаны. Мутаххартен укрылся у Мираншаха в Сивасе. Осман-бей притаился в грузинской стране, которую, было время, он весело сокрушал в содружестве с Тохтамышем.
- А чего ж правитель прячется?
- Завоевателей там мало осталось. Неведомо из каких тайников, из укромных трущоб повылезли уцелевшие дамаскины, без боязни собираются на базарах, хоть и нечего купить. И уж их боятся трогать, и они опять, как было, дома. Я тоже заберу отсюда семью и вернусь. Дома веселее, кругом свои, кто уцелел.
- Дамаскины! - повеселев, одобрил их Ибн Халдун.
- Довел нас, что наш султан Фарадж не может помочь Баязету, своему союзнику.
- Довел!.. Затем и пошел добивать, чтоб нас за спиной не осталось, когда на Баязета свернет.
- Умеет он разобщать союзников. Если их союз против него.
- Он на это хитер!
Ибн Халдун ничего не ответил, но, как очень усталый путник, захотел скорее-скорее домой. Хотя бы поначалу за эти крутые стены. Он послал крикнуть старшему привратнику, скорей бы открывали город, когда у ворот ждет визирь самого Фараджа.
А купец говорил, рассказывал:
- От Дамаска, говорят, до самого Багдада в ряд по всей дороге сидят торговцы. По дешевке сбывают имущество, награбленное у дамаскинов. Ведь только прикинуть в мыслях: от Дамаска до Багдада сидят, как на базаре, плечо к плечу. А покупатели не мы ведь, а их же люди сбежались на поживу со всей Бухарии и еще незнамо откуда...
Когда ворота раскрылись, караван Ибн Халдуна первым пошел по мосту под глубокие своды ворот. Иерусалим подчинялся египетскому султану, и приближенные султана, а первее других визирь султана, здесь снова стали самовластны.
Ибн Халдун не знал, милостиво ли примет его ветреный Фарадж после гощенья у Тимура. И чего нанесут султану мамлюки, уже оправившиеся от дамасских испугов и досад, снова властно ступающие по земле своего султана.
Караван протиснулся узкими улицами к тесной площади у рабата Каср Аль Миср - что означает Каирский дворец. Стены домов нависали совсюду над тесной площадью. Ветхие деревянные ворота, выкрашенные светлой охрой, со скрипом и стоном растворились. Караван вошел в небольшой горбатый двор, где посредине, как пупок, торчал какой-то каменный обломок с большим медным кольцом. Некогда кого-то привязывали тут - коня, раба или собаку. В круглых нишах виднелись большие и маленькие двери. За большими дверями - склады для вьюков, за маленькими - кельи. С большой высоты, с четвертого яруса, во двор на пунцовой веревке свисало зеленое ведро.
Ибн Халдун выбрал себе келейку высоко, в третьем ярусе. Келья оказалась узкой, чисто выбеленной. Дурно пахло гнилой редькой, но вместе с тем благоуханно-смолистым дымом - ливанским ладаном.
Вместо окна зиял проем, словно некогда это была дверь. Но куда, если глубоко внизу окаменел двор, войти через ту дверь? Напротив перед стеной, рыжеватой от ветхости, мерно, как удавленник, покачивалось над двором ведро, неизвестно зачем оно свисало из самого верхнего окна. И там же, высоко наверху, в таком же пустом, без рам, окне стоял белый козленок и завистливо смотрел вниз: внизу развьючивали караван и среди вьюков виднелись связки сена.
Нух, перебирая белье лиловыми пальцами, помог историку помыться и переодеться, уже успев узнать, как мало воды в Иерусалиме и как дорожат ею здесь.
- Иордан рядом! - возразил Ибн Халдун.
- Оттуда сюда не возят.
- Почему?
- Лень! Здесь никто не работает, им все дают богомольцы.
- Вода им самим нужна.
- Приучили себя, почти не пьют. А принесут кувшин или ведро, тут же продадут.
- А у меня жажда! - пожаловался Ибн Халдун.
Весь этот год у него появлялись дни, когда он никак не мог утолить жажду. Чем больше пил, тем больше хотелось пить. Только тяжелел от питья, а утоленья не было. Потом появились дни неодолимой слабости, ко сну клонило, клонило к подушке, неподвижно лежать. После выхода из Дамаска показалось, что окрестности подернуты переливчатым, как жемчуг, туманом, и в погожие дни этот туман казался гуще. В пасмурные дни в глазах светлело. Но прежняя ясность зрения не возвращалась. Читать или разглядывать что-либо он мог лишь перед вечером, когда солнечный свет становился не столь обилен. Зашатались зубы, и ныли десны. Нельзя стало грызть черствую лепешку, как он с детства любил. Приходилось разламывать хлеб на маленькие дольки и неторопливо разжевывать.
Таким он вступил в Иерусалим.
Не жаждал чуда, не намеревался молиться о возвращении молодости. Он заявил в Дамаске, что идет в Иерусалим на богомолье. Но пока были в нем лишь усталость и любопытство: видевший столько городов, может быть, он спешил только посмотреть еще один преславный город.
Тишина кельи, мирный ее запах, голубые голуби, лениво гурковавшие на карнизе за окном, молчание высоких крутых стен - все это, как после долгого горя, успокаивало, никуда идти не хотелось.
Вскоре во дворе зазвучали голоса мамлюков, вельмож, заспешивших посмотреть базар. Голоса их клокотали, как вода в глотке, в горловине двора. Вельможи ушли. Жалобно проблеял козленок. Опять дом затих.
Ибн Халдун повернулся к Нуху. Черный суданец, присев на корточках, молчал у порога.
- Я отдохну! - сказал Ибн Халдун, хотя уже был одет, чтобы идти в город.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176
Мамлюки при этих беседах уже не славословили Тимура, но еще не решались и корить его. Что была за причина, почему главный злодей отпустил их? Они еще и сами не осознали эту причину, хотя уже не восхваляли его щедрость.
Ночи становились душными.
Порой спали на вонючих овчинах, дабы ночью не ползла на них из пустынь всякая ядовитая нечисть - пауки и змеи боялись овечьего запаха. В тягостной духоте накрывались с головой широкими одеждами или одеялами, когда возле рек или озер на спящих низвергались рои мошкары. Через руины древних городов спешили, озираясь: в руинах водились опасные змеи и гады.
Пугали друг друга рассказами об осмелевших разбойниках. Чем ближе подходило нашествие степняков, тем дерзче и беспощадней разбойничали неведомые люди: народ, встревоженный нашествием, меньше стерегся своих злодеев. А они шли по пути нашествия, как волки по краям стада.
Рассказывали о дамаскинах, неуловимых и бесстрашных: они всем мстили за светлый Дамаск, которого вдруг не стало, за свою жизнь, выброшенную на дорогу! Они возникали и исчезали в местах, захваченных нашествием.
Вокруг разоренных селений было немало разбойничьих содружеств - в отчаянии росла их отвага. От бездомной бесправной жизни крепла их жестокость. Голод кидал их на дерзкие дела. За ними охотилась конница.
Они укрывались в укромных захолустьях, куда никто из преследователей не решался доходить: нашествие надвигалось смело лишь по узкой стезе. Края той стези оставались у народа. Ограбленного, но готового на любой подвиг. Когда мстителей настигало преследование, некоторые, спеша притаиться, отбегали сюда, к югу. Здесь о них рассказывали осторожно: в лицо их никто не знал, всегда могло оказаться, что кто-нибудь из собеседников и есть разбойник.
И не один ли из них сам этот длиннобородый седой путник? Он идет из самого татарского стана. Попутчики его сказывали: следом за ними вдруг по слову главного злодея прискакала погоня. Погоня их настигла. И опять отступила! Зачем бы погоню слать, если его им не надо? Если его отпустили, значит, он не разбойник. А если не разбойник, не послали б за ним погоню! Но опасный слух тем и силен, что не понятен, не постижим разумом. На ночлегах многие стелили свои подстилки подальше от постели Ибн Халдуна.
Разбойники тут могли быть: они в любом хане, на любом постоялом дворе ютятся. Где же иначе им спать, есть, кормить лошадей. Значит, не может их здесь не быть. Разбойничают, не поддаются на посулы завоевателей: они знают, помнят свою правду. Чего бы им ни сулил степной татарский вожак, не поддаются. А он сулил, подсылал проповедников, обещавших вольное приволье тем, у кого отнята воля, сытую жизнь тем, у кого забирали хлеб. Проповедники редко уцелевали на проповедях, нередко их находили по обочинам дорог, а чаще нигде не находили.
Ночлеги сменялись ночлегами, а дорога тянулась своим путем.
На Тивериадском озере в хане, построенном возле воды, путников угощали рыбой. Испеченная над углями, политая соком каких-то горьких плодов, она напомнила Ибн Халдуну детство в Сфаксе, озаренном голубыми отсветами моря.
В садах по берегам Иордана плоды еще не поспели. Три девушки в длинных синих рубахах, сидя на глинобитной крыше под тяжелыми ветвями темных олив, пели протяжную песню, словно оплакивали кого-то.
У берегов Мертвого моря караван вошел в рощу, где приземистые деревья росли, отворотясь от упрямых морских ветров. Вся роща спускалась по склону к морю, - чем ближе к морю, тем обнаженнее были стволы, все свои ветки запрокинув прочь от моря.
Едва вышли из рощи на пустынный простор, тут вдруг все вокруг потемнело. Почернели, сомкнувшись, кроны олив. Затмилось небо. Зарокотав, обдавая холодом, хлынул ливень.
Шумом и холодом залив оливы, отхлынул ливень к Ливану. Гроза, ударившись о горы, норовила вернуться. Но откатились черные крутящиеся тучи. Засияло желтое предвечернее солнце. В этом яростном свете промокшая земля казалась малиновой. Расплывчатые лужи сияли, отражая небесную синь.
Дышалось легче. Хотелось здесь постоять.
Верблюды распрямились, стали выше. Стояли, прилизанные ливнем, среди небесных отсветов и синеватых отблесков с моря. Верблюды в столь ярких и чистых лучах стояли призрачные, словно вылитые из лилового стекла.
Озябнув, сгорбились нежно-голубые ослы. А мулы и лошади, лоснясь, блестели багровыми и синими отливами гнедых и вороных мастей.
Путники скинули с себя волосяные мешки, тяжелые намокшие одеяла, все, чем успели накрыться под ливнем.
Отряхивались, дышали прохладой, словно пили из родника. Медлили выйти на дорогу, боясь утратить такую свежесть и вступить в зной. А на дорогу уже несло песчаную поземку из пустыни.
Караван прошел мимо густых садов на берегах Мертвого моря. Мимо полей, возделанных, набухающих мирным урожаем. Мимо стад, беззаботно пасшихся по склонам холмов.
Так свободно течет здесь жизнь, если сличить ее с выжженной, обезлюдевшей Сирией, где торжествует завоеватель.
Наконец встали серые стены священного города, увенчанные зубцами, похожими на воинские щиты.
Когда подошел Ибн Халдун, многие караваны стояли у Дамасских ворот Иерусалима, ожидая, пока город примет их.
Ожидая, остановился и караван Ибн Халдуна.
Все смотрели на темные мощные стены, сложенные еще иудеями из больших глыб, а спустя века надстроенные римлянами, а еще через века - крестоносцами. Чернели узкие бойницы. Стража глядела сюда из-за зубцов с высоты стен.
Внизу между караванами тоже прохаживались стражи. Прохаживались, прощупывая вьюки, придираясь к прибывшим, надеясь на подарки, довольствуясь и малыми подачками, ибо в городе, куда совсюду сходилось множество паломников, городские власти берегли чужеземцев от мелких обид, дабы не пошел по свету недобрый слух о корыстолюбии и мздоимстве иерусалимских властей.
Тимурово нашествие перекрыло многие пути. Из разоренных городов некому стало идти сюда. Но шли из стран и из городов, докуда не дотянулись разорители: Иерусалим тем и свят, что равно - мусульмане, иудеи и христиане - все чтут в его стенах самые заветные из своих святынь.
Люди разных вер приходят сюда в чаянии чуда - исцеления от болезней, избавления от бед, забвения досад, прощения за содеянное зло, утешения в свершенных ошибках.
Но приходят сюда и рассеять скуку. Ибо везде, куда стекается много богомольцев, ищут поживы и те, кто служит человеческим страстям и пристрастиям. Чем беззащитнее человек перед своими слабостями, тем усерднее он просит помощи у бога. А чем беззащитнее, тем легче поддается соблазнам. Грехопадение соблазнительнее там, где ближе место покаяния. О грехе тем чаще задумываются, чем чаще его осуждают, а здесь неустанно его клянут и горячо в нем каются на многих языках. Вместе с паломниками в пыльных одеждах, с купцами, привезшими чужеземные товары, у ворот ждали и работорговцы, пригнавшие на торг полуприкрытых рабынь и полураздетых мальчиков. Не сторонились тесноты благочестивые стайки паломниц. Они прибыли на богомолье откуда-то издалека. Скудно и смиренно одетые, с четками между резвыми пальцами - от их насмешливых и приманчивых глаз не шлось к молитвам.
Позже других подъехали усталые всадники, ведя в поводу вьючных лошадей. Пыльных, покрытых тяжелыми бурнусами, их не заметил бы Ибн Халдун, но к нему подошел один из прибывших, еще издали кланяясь и приветствуя: он видел Ибн Халдуна в мадрасе Аль-Адиб.
- А вы из Дамаска? - удивился историк.
- Бегом оттуда. Бегом!
- А что там?
- Я из купцов. Откупился от разоренья, а хромой злодей перед уходом отдал наши слободы своим головорезам на разграбление. "Вы, говорит, недоплатили, нарушили уговор, я, мол, ждал-ждал, но больше терпенья нет!" А? Ведь почти все получил, какой-нибудь малости недосчитался - и на разграбленье! Ну я, слава аллаху, семью заранее сюда отослал, теперь, как он ушел, сюда бегу. Что уцелело, с собой везу.
- А он ушел?
- Ушел. Сказывают, на Сивас. А зачем? Через Дамаск проехал в ярости. Как в лихорадке. Так спешил, даже правителем города поставил какого-то из дальней родни, он и не высовывается: отсиживается в Каср Аль Аблаке. А военачальников всех увел. Не знаем, что у него случилось.
4
Тимур ушел. Письмо от Мираншаха из Сиваса ввергло Повелителя в ярость и в тревогу: Кара-Юсуф, недолго отдохнув в Бурсе, получил от Баязета конницу и захватил отчие земли от Арзинджана до Сиваса. Тамошнее население встретило его как освободителя, празднуя и ликуя. Небольшие городские войска были разметаны. Мутаххартен укрылся у Мираншаха в Сивасе. Осман-бей притаился в грузинской стране, которую, было время, он весело сокрушал в содружестве с Тохтамышем.
- А чего ж правитель прячется?
- Завоевателей там мало осталось. Неведомо из каких тайников, из укромных трущоб повылезли уцелевшие дамаскины, без боязни собираются на базарах, хоть и нечего купить. И уж их боятся трогать, и они опять, как было, дома. Я тоже заберу отсюда семью и вернусь. Дома веселее, кругом свои, кто уцелел.
- Дамаскины! - повеселев, одобрил их Ибн Халдун.
- Довел нас, что наш султан Фарадж не может помочь Баязету, своему союзнику.
- Довел!.. Затем и пошел добивать, чтоб нас за спиной не осталось, когда на Баязета свернет.
- Умеет он разобщать союзников. Если их союз против него.
- Он на это хитер!
Ибн Халдун ничего не ответил, но, как очень усталый путник, захотел скорее-скорее домой. Хотя бы поначалу за эти крутые стены. Он послал крикнуть старшему привратнику, скорей бы открывали город, когда у ворот ждет визирь самого Фараджа.
А купец говорил, рассказывал:
- От Дамаска, говорят, до самого Багдада в ряд по всей дороге сидят торговцы. По дешевке сбывают имущество, награбленное у дамаскинов. Ведь только прикинуть в мыслях: от Дамаска до Багдада сидят, как на базаре, плечо к плечу. А покупатели не мы ведь, а их же люди сбежались на поживу со всей Бухарии и еще незнамо откуда...
Когда ворота раскрылись, караван Ибн Халдуна первым пошел по мосту под глубокие своды ворот. Иерусалим подчинялся египетскому султану, и приближенные султана, а первее других визирь султана, здесь снова стали самовластны.
Ибн Халдун не знал, милостиво ли примет его ветреный Фарадж после гощенья у Тимура. И чего нанесут султану мамлюки, уже оправившиеся от дамасских испугов и досад, снова властно ступающие по земле своего султана.
Караван протиснулся узкими улицами к тесной площади у рабата Каср Аль Миср - что означает Каирский дворец. Стены домов нависали совсюду над тесной площадью. Ветхие деревянные ворота, выкрашенные светлой охрой, со скрипом и стоном растворились. Караван вошел в небольшой горбатый двор, где посредине, как пупок, торчал какой-то каменный обломок с большим медным кольцом. Некогда кого-то привязывали тут - коня, раба или собаку. В круглых нишах виднелись большие и маленькие двери. За большими дверями - склады для вьюков, за маленькими - кельи. С большой высоты, с четвертого яруса, во двор на пунцовой веревке свисало зеленое ведро.
Ибн Халдун выбрал себе келейку высоко, в третьем ярусе. Келья оказалась узкой, чисто выбеленной. Дурно пахло гнилой редькой, но вместе с тем благоуханно-смолистым дымом - ливанским ладаном.
Вместо окна зиял проем, словно некогда это была дверь. Но куда, если глубоко внизу окаменел двор, войти через ту дверь? Напротив перед стеной, рыжеватой от ветхости, мерно, как удавленник, покачивалось над двором ведро, неизвестно зачем оно свисало из самого верхнего окна. И там же, высоко наверху, в таком же пустом, без рам, окне стоял белый козленок и завистливо смотрел вниз: внизу развьючивали караван и среди вьюков виднелись связки сена.
Нух, перебирая белье лиловыми пальцами, помог историку помыться и переодеться, уже успев узнать, как мало воды в Иерусалиме и как дорожат ею здесь.
- Иордан рядом! - возразил Ибн Халдун.
- Оттуда сюда не возят.
- Почему?
- Лень! Здесь никто не работает, им все дают богомольцы.
- Вода им самим нужна.
- Приучили себя, почти не пьют. А принесут кувшин или ведро, тут же продадут.
- А у меня жажда! - пожаловался Ибн Халдун.
Весь этот год у него появлялись дни, когда он никак не мог утолить жажду. Чем больше пил, тем больше хотелось пить. Только тяжелел от питья, а утоленья не было. Потом появились дни неодолимой слабости, ко сну клонило, клонило к подушке, неподвижно лежать. После выхода из Дамаска показалось, что окрестности подернуты переливчатым, как жемчуг, туманом, и в погожие дни этот туман казался гуще. В пасмурные дни в глазах светлело. Но прежняя ясность зрения не возвращалась. Читать или разглядывать что-либо он мог лишь перед вечером, когда солнечный свет становился не столь обилен. Зашатались зубы, и ныли десны. Нельзя стало грызть черствую лепешку, как он с детства любил. Приходилось разламывать хлеб на маленькие дольки и неторопливо разжевывать.
Таким он вступил в Иерусалим.
Не жаждал чуда, не намеревался молиться о возвращении молодости. Он заявил в Дамаске, что идет в Иерусалим на богомолье. Но пока были в нем лишь усталость и любопытство: видевший столько городов, может быть, он спешил только посмотреть еще один преславный город.
Тишина кельи, мирный ее запах, голубые голуби, лениво гурковавшие на карнизе за окном, молчание высоких крутых стен - все это, как после долгого горя, успокаивало, никуда идти не хотелось.
Вскоре во дворе зазвучали голоса мамлюков, вельмож, заспешивших посмотреть базар. Голоса их клокотали, как вода в глотке, в горловине двора. Вельможи ушли. Жалобно проблеял козленок. Опять дом затих.
Ибн Халдун повернулся к Нуху. Черный суданец, присев на корточках, молчал у порога.
- Я отдохну! - сказал Ибн Халдун, хотя уже был одет, чтобы идти в город.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176