https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/70x90cm/
– Но, – продолжала леди, – тотчас заговорил с ними Иисус и сказал… – Здесь ее перебил актер с сочным и звучным североамериканским голосом – этакий пляжный калифорнийский Иисус.
– Мужайтесь! Это Я, не бойтесь.
Брауна страшно рассмешила эта ханжеская, неестественная манера говорить.
Простодушного в своем бесконечном изумлении Петра играл африканский актер – скорее всего, тот самый, который исполнял роль Исава, поскольку слова у него звучали так же заученно.
– Господи, если это Ты, повели мне пойти к Тебе по воде. – Его ломаный английский придавал драме комедийную окраску.
– И Он сказал… – выдохнула леди.
– Иди! – в унисон ей прозвучал самодовольный голос американца.
Браун хохотал. Но в голосе африканца, выкрикнувшего: «Господи, спаси меня!», когда ветер стал крепчать и Петр испугался и начал тонуть, ему послышалось что-то очень печальное, правдивое и отчаянное.
– Господи, спаси меня, – повторил он вслед за актером, не заметив, что плачет вместе с африканским Петром.
– Маловерный, – голосом, полным осуждения, обратился к нему Иисус, – почему ты усомнился?
– И, когда вошли они в лодку, – произнесла англичанка, – прекратился ветер.
После этого Браун отставил недопитый бульон и лег на койку. «Зачем это нужно, – думал он, – передавать такую бессмыслицу и глупость на тысячи миль среди пустынного океана?» Этот вопрос не выходил у него из головы.
Он коротал время, размышляя над тем, какие личности скрывались за актерскими голосами. Английская леди, с ее вычурной, безукоризненно правильной дикцией, – кто она и какова ее жизнь? Лживый американец, почтительный африканец. Находясь с ними наедине в океане, Браун иногда забывал, что они не придумывали то, что исполняли. Посреди темной ночи он обнаружил, что все еще плачет. Религия всегда воздействовала на чувства людей.
Будучи не в состоянии уснуть, он продолжал раздумывать над услышанным. «Очень приятная история», – решил было он, но через некоторое время подумал, что есть что-то циничное в том, когда в тебя вселяют напрасные надежды. Какими бы безыскусными ни казались эти маленькие инсценировки, за ними всегда угадывались чьи-то хитрые замыслы. Люди восприимчивы, и в некоторых обстоятельствах бывает трудно удержаться от того, чтобы не обращаться в мыслях к этим сюжетам вновь и вновь.
«Рабство, – думал Браун, – мы становимся рабами этих странных историй». Скрытые голоса, специально купленные для этой цели, без конца повторяют их. Когда человек один в океане, ему не остается ничего, как только слушать, и узнавать, и раздумывать, словно у него находится вторая половина долларовой банкноты. Они постоянно принуждают всех видеть себя их глазами. Это не дает человеку быть свободным.
Сокрытие правды было постоянной темой его размышлений. Кого-то всегда держали за дурака. Сам процесс повествования был игрой в утаивание чего-то. Каждая история была обратима и имела свою внешнюю и внутреннюю стороны. Все они были написаны на месте прежнего текста.
«Они начинают рассказывать нам истории, – думал Браун, – а мы уже знаем, чем они закончатся, хотя никогда не слышали их. Они ведут нас к воде и заставляют пить, хотя это вовсе и не вода, а вино. Вновь и вновь от тебя требуют слепой веры. Бросайся, прыгай, а там как Бог даст. А Он может дать, а может и нет. И ты, распростертый над океаном, может быть, не упадешь и не утонешь, когда ветер будет встречный. Когда море такое огромное, а лодка такая маленькая. Бесконечные игры. Обман без конца, бесконечность против одного, все против всех. А на ветру, усиленные в стратосфере, звучат истории, призванные облечь все это в форму. Не дать нам расслабиться во льдах и темноте. Истории, как мнимые рассветы. Но льды, потемки, ураганный ветер и мнимые рассветы – все это было в действительности, и все это надо было пережить.
Если бы у нас не было второй половины банкноты, – размышлял дальше Браун, – если бы конец историй был неизвестен нам, мы могли бы, наверное, что-то понять. Эти истории только усугубляют наше невежество».
Он вдруг вспомнил, что в книге Джошуа Слокама, кругосветного мореплавателя и мастера галлюцинаций, была подмечена какая-то связь между буревестником и историей, которую ему только что рассказали по радио. Призвав на помощь все свое спокойствие, на какое был способен, он стал рыться в своих книгах, пока не нашел Библию и экземпляр «Одиночного плавания вокруг света» коммодора Слокама. Он помнил вполне отчетливо, что старина Слокам связывал происхождение названия этой птицы с тем же самым убогим чудом. Найти нужное место Брауну не хватило терпения, хотя он был уверен, что читал его.
Он видел этим утром буревестника, у него не было сомнений в том, что это не простая случайность. Он также вспомнил буревестника, которого встретил в полосе экваториальных штилей. Казалось, что эти птицы обитали в покинутых Богом местах, где не оставалось никакой надежды. Цыплята мамаши Кэри. Моряки должны были испытывать к ним нежные чувства. Разбросанные из ее передника, они были милостью и зерном, рассеянным по самым отдаленным широтам.
«Если допустить на секунду, – думал Браун, – некую странную зависимость, действующую только в условиях океана, то почему именно буревестники? В них нет ничего красивого. И почему в то утро?»
Он отложил книги и прилег на кровать. «Если буревестники существуют, то это неспроста, значит, это нужно. Для чего? Что они несут на своих крыльях? Заполняют пустоту? Ради чего? Потому что в этой пустоте – мы? Значит, ради нас? Ради меня?»
Щелкнув, напомнил о себе магнитофон. Он стал перекручивать пленку, чтобы прослушать запись, но в последний момент испугался того, что мог услышать.
51
Стрикланд сидел в студии Массачусетского технологического института и смотрел свою центрально-американскую хронику. На экране были грифы. Напуганные, они в беспорядке взвились в воздух с трупа ослика. Их оперение и расправляемые при взлете крылья создавали впечатление, будто распускаются какие-то роковые цветы.
«Неплохо», – подумал Стрикланд и незаметно глянул в темноте на Клива Анаягама, продюсера Пи-би-си, проявившего интерес к его фильму. Дородный Анаягам, в облике которого проглядывало индейское происхождение, заерзал в кресле и прыснул в кулак. Через одно место от него фильм сосредоточенно смотрела через свои огромные очки помощница Анаягама Мэри Мелиш.
К большому неудовольствию Стрикланда, Анаягам посмеивался чуть ли не на протяжении всего фильма. В поведении Мэри Мелиш проступало нечто, похожее на тихое удовлетворение, и это тоже представлялось Стрикланду дурным предзнаменованием. Ему неожиданно показалось, что фильм совершенно не отражает того, ради чего он замышлялся. На какое-то мгновение он даже не смог сосредоточиться на исходных установках.
Когда вспыхнул свет, Анаягам повернулся к нему и еще раз хохотнул.
– Очень хорошо. Довольно утонченно. Не по-американски.
– Вы уверены, что хорошо? – вежливо поинтересовался Стрикланд.
– Да, фильм хорош, хорош, – оживленно заговорил продюсер. В клетчатой рубашке и вязаном галстуке, убеленный сединами и круглолицый, он был бы похож на английского сквайра, будь его кожа погрубее и с оттенком, который придает неумеренное потребление виски. В его глазах Стрикланд заметил огонек лукавства.
– Интересно, насколько вы искренни?
– Я не знаю, что вы называете искренностью, – заметил Стрикланд. – Фильм отражает существующую там ситуацию.
– Правда прекрасна. Вам не кажется? – Анаягам повернулся к мисс Мелиш, и Стрикланду показалось, что он вот-вот подмигнет ей. – Я считаю, что в кино правда прекрасна.
– Вполне резонно, – согласился Стрикланд.
– У вас глубоко проникающий взгляд, – продолжал Анаягам. – Вы грубый насильник.
– Благодарю, – отозвался Стрикланд.
– Вы знаете, что говорится в законе об изнасиловании? – игриво спросил Анаягам. Его вопрос был адресован прежде всего мисс Мелиш, а потом уже к Стрикланду. – В нем говорится, что проникновение, каким бы незначительным оно ни было, является достаточным основанием для предъявления обвинения в совершении преступления.
– Разве это правильно? – спросил Стрикланд.
– Проникновение, – повторил Анаягам, – каким бы незначительным оно ни было.
Они вышли из затемненного зала в коридор. Вдоль багровой стены стояли выстроенные в ряд металлические стулья с сиденьями, обтянутыми красным кожзаменителем. Напротив в рамке висела афиша труппы «Мимы Сан-Франциско».
– Греческая гробница в поэме Китса отображает изнасилование, – сказал Анаягам в шутовской манере. – Тем не менее мы говорим: правда прекрасна. И это, безусловно, так.
Стрикланд изобразил на лице вежливую улыбку.
– Некоторые из ваших объектов, мистер Стрикланд, могут почувствовать себя оскорбленными, когда увидят ваш фильм.
– Могут. Но при этом они узнают себя.
– У вас в фильме сплошная политика, мистер Стрикланд. Это не в духе времени.
Стрикланд начал заикаться.
– Она п… присутствует в моих спектаклях постольку, поскольку…
– В спектаклях? Вы это так называете?
– Совершенно верно, – сказал Стрикланд.
– Вы что, режиссер-постановщик?
– Да, – согласился Стрикланд.
Анаягам усмехнулся.
– Опасный род занятий в нашей индустрии развлечений.
– Это лучший род занятий, – парировал Стрикланд. Анаягам ушел и оставил их вдвоем с Мэри Мелиш.
– На самом деле, фильм понравился ему, – успокоила она Стрикланда.
Он окинул ее быстрым, изучающим взглядом. Это была высокая и симпатичная женщина, с острым взглядом синих глаз и волевым подбородком.
– В самом деле?
– Я уверена в этом, Рональд. А вы хотели побольше комплиментов? У вас что, комплекс или что-то в этом роде?
Было уже поздно, когда он вернулся в свой номер в отеле «Сонеста». Из окон, выходивших на площадь Чарлза, виднелись очертания крыш Бостона на фоне вечернего неба. По телевидению шел фильм «Они живут по ночам» Рея, и он смотрел его с выключенным звуком. От кадра к кадру он все больше укреплялся во мнении, что это был лучший в мире фильм.
Когда фильм закончился, Стрикланд лег на кровать и в мерцающем свете телеэкрана, показывавшего какую-то короткометражную ленту о природе, задумался о своей работе. Никто и никогда не мог обвинить его в приукрашивании действительности. Ни разу в жизни он не изменил ни одного кадра, чтобы кому-то потрафить. Он чтил золото, но никогда не продавался и не покупал дешевого признания. Всегда избегая сентиментальности, он не хотел, чтобы его работы были лишены чувства. Те, кто писал о его фильмах, если даже понимали их, делали это с высокомерием оскорбленных всезнаек.
Он подумал о себе, сидящем в темноте и ожидающем решения толстяка, и устыдился. Но выбора у него не было. При всей своей гордости, он давно смирился с этими унижениями.
Вся беда в том, что его фильмы слишком похожи на жизнь. А людям нужны иллюзии. Они хотят обманываться, но тут ему нечего предложить им. У него есть только вещи, о которых они не хотят слышать. Вещи, поданные без мистификации, разочаровывают.
С другой стороны, беда, возможно, и не в этом. Может быть, есть еще какой-то аспект, которого он не улавливает. Временами он подозревал, а порой и верил, что такой неведомый ему аспект должен существовать. И он может быть совершенно очевидным для того болвана с улицы, внутренним миром которого Стрикланд давно занимается. А его собственное внутреннее зрение могло приобрести свойство, подобное, например, способностям дальтоников. Может быть, он, Стрикланд, видит все рельефно и в перевернутом виде. Так что вполне возможно, что его нетерпимость, въедливость и стремление разоблачать есть следствие неспособности воспринимать вещи такими, какие они есть. Многие карьеры строятся на неверном восприятии окружающего мира. Большинство людей не имеют понятия о том, что же они видят перед собой, и готовы заплатить любому дураку, чтобы он объяснил им это.
«Прежде всего, – думал он, – надо оставаться самим собой и добиваться ясности и определенности». Его беспокойный ум и дефект речи заставили его познать, что такое пауза. Ничем не заполненная пауза – это анархия, ею может воспользоваться кто угодно, ее нельзя затягивать. Он знал, как надо работать с паузами, белым шумом и темными кадрами. «В любом случае, – думал он, – существует vissi d'arte».
Несмотря на весь этот философский настрой, сомнения одолевали Стрикланда. Это была его профессия – ясно видеть во мраке. Но, если смотреть во мрак слишком долго, не может ли он заглянуть в тебя? Если во мраке потерять выдержку, то неизбежно упадешь. Ему представилось вдруг, что он давно ослеп. Воображая свою слепоту, он услышал звонок телефона. Звонила Энн.
– Я решила, что ты не спишь.
– Правильно решила.
– Ты слышал о спутнике? – Голос у нее был довольно веселый.
– О каком спутнике? – спросил он.
– ГСН – глобальной системы навигации. В Швейцарии взорвана приемная станция этой системы.
– Взорвана?
– Армянами, я думаю. Или курдами. С планшетов исчезли все яхты, участвующие в Эглантерийской гонке. И теперь неизвестно, кто где находится.
– Это окончательно?
– Я пока не могу разобраться. Думаю, временно. Береговые охранники в Авери-Пойнт говорят, что такое положение может продлиться с неделю.
– Но ведь это не столь важно. Разве не так?
Она помолчала секунду.
– Не так.
– Но у всех же все в порядке? Оуэн в порядке?
– Да, – ответила она. – Насколько нам известно, у всех все в порядке. Оуэн не выходит на связь. Неисправен генератор.
– Ты обеспокоена? – Нет.
– Ладно, я еду, – заявил он. – Я буду скоро.
– Все в порядке, – пыталась отговорить его она. – Я только хотела побеседовать с тобой.
– Я уже еду.
– Но со мной все в порядке.
– Еду. – Он уже не слышал ее.
В Логане он сел на самолет местной авиалинии до Нью-Хейвена, а оттуда взял такси.
Она только что приняла ванну, но уже успела одеться. Они сели в кабинете на первом этаже, и Энн принесла кофе, словно это был визит вежливости.
– Я не то чтобы обеспокоена, – оправдывалась она.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54